Символика в «войне и мире»: из опытов комментирования книги Л.Н. Толстого

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Символика в «войне и мире»: из опытов комментирования книги Л.Н. Толстого

[151]

Нижеследующие заметки написаны на основе моего комментария к «Войне и миру» Л.Н. Толстого[152]. Предмет интерпретации – некоторые символические элементы в книге, преимущественно неявные либо «непрозрачные» по своей семантике.

1. Лысые Горы: к символическому значению топонимики в «Войне и мире»

Название «Лысые Горы» весьма выразительно и необычно. Недавно Е.Ю. Полтавец предложила толкование названия имения Болконских как символического; по ее мнению, Лысые Горы ассоциируются с горой Голгофой (собственно, это имя значит «Череп», «Лобное место»), на которой был распят Христос. По ее мнению, Лысые Горы наделены значением священного пространства. Это имя указывает на «христоподобие» князя Андрея Болконского как мученика: князь Андрей, не спасающийся от гранаты на Бородинском поле и жертвующий собою, подобен Христу, добровольно принимающему крестную смерть. Сакральный ореол Лысых Гор проявляется, как считает Е.Ю. Полтавец, в изображении усадьбы как приюта «божьих людей»: княжна Марья постоянно привечает в имении странников, юродивых. Наконец, согласно мнению исследовательницы, Лысые Горы – своеобразный субститут святого города Киева. Ведь кое-кто из странников совершал паломничество в Киев (к киевским святым горам, по летописной легенде, благословленным апостолом Андреем[153]); одну из странниц, привечаемых княжной Марьей, зовут Федосеюшка (Феодосия), и это имя напоминает о великом киевском святом Феодосии Печерском. Совпадение лексемы Горы в названии имения и гор как семантизированного еще в ранней древнерусской словесности элемента киевской топографии и тезоименитство князя Андрея и апостола Андрея трактуются Е.Ю. Полтавец как знаки соотнесенности Лысых Гор и Киева[154].

Представление о наличии в тексте «Войны и мира» глубинных символических структур, на чем настаивает Е.Ю. Полтавец, бесспорно[155], однако данное ею толкование, как я полагаю, сомнительно.

Прежде всего, соотнесенность смертельного ранения князя Андрея Болконского с крестной смертью – жертвой Христа[156] едва ли существует.

Е.Ю. Полтавец истолковывает смерть и даже ранение князя Андрея как вольную жертву в подражание Христу наподобие кончины святого мученика, страстотерпца, проводя параллель с предком князей Волконских (и предком Л.Н. Толстого по материнской линии) святым Михаилом Всеволодовичем, князем Черниговским, убитым по приказанию хана Батыя в 1245 или 1246 году за отказ совершить языческие очистительные обряды, исполнение которых князь воспринял как отречение от Христа. Князь Андрей, утверждает исследовательница, будто бы стоит на Бородинском поле под огнем французской артиллерии и не прячется от гранаты, движимый жертвенными побуждениями.

Такая интерпретация противоречит тексту «Войны и мира». Во-первых, в ранении полковника[157] Болконского нет ничего исключительного: полк князя Андрея находится в резерве у Семеновского оврага, на линии русских позиций, которая действительно подвергалась сильнейшему артиллерийскому обстрелу[158]. В описании обстрела, которому подвергается полк князя Андрея, отражено реальное событие Бородинской битвы – обстрел гвардейских Преображенского и Семеновского полков, находившихся в резерве, во второй линии русской обороны: «На Бородинском поле Семеновский и Преображенский полки были поставлены в резерв позади батареи Раевского. Они простояли под выстрелами сначала вражеской артиллерии, а затем и пехоты 14 часов и выдержали это испытание “стойко, с невозмутимым хладнокровием, каким должны были обладать отборные войска”.

Именно этот эпизод описывает Л.Н. Толстой в романе “Война и мир” <…>»[159].

Во-вторых, нежелание князя Андрея прятаться от гранаты – следствие гордости, оно мотивировано офицерской честью: «– Ложись! – крикнул голос адъютанта, прилегшего к земле. Князь Андрей стоял в нерешительности. “Неужели это смерть? – думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. – Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух…” Он думал это и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят.

– Стыдно, господин офицер! – сказал он адъютанту» (т. 3, ч. 2, гл. XXXVI [VI; 262]).

Естественная привязанность к жизни и страх смерти борются в душе князя Андрея с представлением о чести, с гордостью – чувством, в главном все-таки, по Толстому, ложным – с тем чувством, которое движет Наполеоном и ему подобными, с тем чувством, тщету которого Болконский постиг когда-то на поле Аустерлица. При Бородине князь Андрей не хотел умирать. «Воля к смерти» раскрылась в его душе позднее, уже в дни болезни. При этом ситуация сражения исключала возможность «эффектно-героического» поведения, как при Аустерлице: надо было «просто» стоять под огнем неприятельской артиллерии, но это «стояние» невероятно далеко – в случае князя Андрея Болконского – от деяния страстотерпца, становящегося «вольной жертвой» в подражание Христу.

И наконец, чувства, угнездившиеся в душе Болконского перед сражением, далеки от христианской невозмутимости, от всепрощения, отрешенности от мира и его соблазнов, – от того душевного состояния, которое должно быть присуще мученику-страстотерпцу. Он не верит в вечную жизнь и накануне сражения замечает: «А княжна Марья говорит, что это испытание, посланное свыше. Для чего это испытание, когда его уже нет и не будет? никого больше не будет! Его нет!» (т. 3, ч. 2, гл. XXIV [VI; 212]). В князе Андрее есть озлобленность, о которой позже будет вспоминать Пьер, боясь, не умер ли Болконский в таком недобром состоянии души. Князь Андрей совсем не по-христиански заявляет, что не брал бы пленных, и признает, что «в последнее время мне стало тяжело жить. Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать от древа познания добра и зла…» (т. 3, ч. 2, гл. XXV [VI; 219]). И, главное, «от брезгливости к жизни, как ни меняется князь Андрей, ему не дано избавиться»[160]. А это чувство нехристианское.

Осознание тщеты собственной жизни и жизни вообще, открывающееся князю Андрею накануне Бородина, – это безблагодатное знание. Не случайно упоминание его о знании, полученном Адамом и Евой в нарушение заповеди Бога не вкушать с древа познания добра и зла; внушил им вкусить от этого древа змий – дьявол (Быт. 2: 17; 3: 1–24). Жизнь теперь для Болконского – не увиденные «сквозь стекло и при искусственном освещении» волшебного фонаря видения, но «дурно намалеванные картины» (т. 3, ч. 2, гл. XXIV [VI; 211]). Он не просто разочаровывается в «славе, общественном благе, любви к женщине» («И все это так просто, бледно и грубо при холодном блеске того утра, которое, я чувствую, поднимается для меня» – там же); он отворачивается и от жизни, и от ее вечного истока. После ранения, у врат смерти он действительно постигнет высший, неотмирный смысл бытия, – но это будет уже другой князь Андрей: «Когда он очнулся после раны и в душе его, мгновенно, как бы освобожденный от удерживавшего его гнета жизни, распустился этот цветок любви, не зависящий от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней» (т. 4, ч. 1, гл. XVI [VII; 67]).

Мудрый Кутузов характеризует путь князя Андрея: «Я знаю, твоя дорога – это дорога чести» (т. 3, ч. 2, гл. XVI [VI; 180]), и в этом определении нет ничего от мученичества в подражание Христу. Произнося эти слова, Кутузов не случайно вспоминает о героическом порыве князя Андрея в Аустерлицком сражении, и Болконскому это напоминание радостно: «Я тебя с Аустерлица помню… Помню, помню, с знаменем помню, – сказал Кутузов, и радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании. <…> Хотя князь Андрей и знал, что Кутузов был слаб на слезы и что он теперь особенно ласкает его и жалеет вследствие желания выказать сочувствие к его потере, но князю Андрею и радостно и лестно было это воспоминание об Аустерлице» (Там же [VI; 180]).

А ведь аустерлицкий подвиг князя Андрея оценивается автором «Войны и мира» как ложное, непричастное вечному, высшему смыслу деяние.

А Лысые Горы в «Войне и мире» не являются местом, в котором сосредоточена, преизбыточествует святость. Жизнь в Лысых Горах далека от праведности, полна скрытого недоброжелательства и раздражения. Показательно отношение старого князя к домочадцам (кстати, о религиозности дочери отставной генерал-аншеф отзывается насмешливо-презрительно). Обитают в Лысых Горах не только соблазн, но и грех: это связь старого князя с мадемуазель Бурьен. Конечно, за раздражением и жестокими насмешками князя Николая Андреевича скрывается любовь, проявляющаяся в отношении к дочери перед его смертью, но, так или иначе, Лысые Горы отнюдь не святое место.

Если они могут быть как-то соотнесены с Голгофой, то в таком случае они могут ассоциироваться и с Лысой горой как местом ведьмовского сборища. Местом шабаша ведьм слыла «в России Лысая Гора близ Киева. Впрочем, Лысые Горы такой же скверной репутации имеются и в других славянских землях. <…> А мифологи стихийной школы с А.Н. Афанасьевым во главе считают, что “Лысая гора, на которую, вместе с бабою-ягою и нечистыми духами, собираются ведуны и ведьмы, есть светлое, безоблачное небо”»[161].

Ассоциации с ясным небом могут быть также свойственны названию Лысые Горы у Толстого (ср. созерцаемое князем Андреем при Аустерлице небо).

Название Лысые Горы, как и название имения Ростовых Отрадное[162], действительно, глубоко не случайно, но смысл его по меньшей мере неоднозначен. Словосочетание «Лысые Горы» ассоциируется с бесплодностью (лысые) и с возвышением в гордости (горы, высокое место). И старого князя, и князя Андрея отличают и рационалистичность сознания (по Толстому, духовно не плодотворная, в противоположность естественности простоты Пьера и правде интуиции, свойственной Наташе Ростовой), и гордость. Кроме того, Лысые Горы – по-видимому, своеобразная трансформация названия имения Толстых Ясная Поляна: Лысые (открытые, незатененные) – Ясная; Горы – Поляна (и по контрасту «высокое место – низина»). Как известно, описание жизни в Лысых Горах (и в Отрадном) навеяно впечатлениями яснополянского семейного быта.

2. Тит, грибы, пчельник, Наташа

Накануне Аустерлицкого сражения «[н]а дворе Кутузова слышались голоса укладывавшихся денщиков; один голос, вероятно кучера, дразнившего старого кутузовского повара, которого знал князь Андрей и которого звали Титом, говорил: “Тит, а Тит?”

– Ну, – отвечал старик.

– Тит, ступай молотить, – говорил шутник.

“И все-таки я люблю и дорожу только торжеством над всеми ими, дорожу этой таинственной силой и славой, которая вот тут надо мной носится в этом тумане!”» (т. 1, ч. 3, гл. XIII [IV; 334]).

Поддразнивающая, «автоматически» повторяющаяся реплика кучера, вопрос, не требующий ответа, выражает и подчеркивает абсурдность и ненужность войны. С нею контрастируют беспочвенные и «туманные» (очень значимо упоминание о тумане) мечты князя Андрея. Эта реплика повторяется немного ниже, в главе XVIII, описывающей отступление русской армии после Аустерлицкого разгрома:

«– Тит, а Тит! – сказал берейтор.

– Чего? – рассеянно отвечал старик.

– Тит! Ступай молотить.

– Э, дурак, тьфу! – сердито плюнув, сказал старик. Прошло несколько времени молчаливого движения, и повторилась опять та же шутка» (IV; 364).

Имя Тит символично: святой Тит, праздник которого приходится на 25 августа старого стиля, в народных представлениях ассоциировался с молотьбой (на это время приходился разгар молотьбы) и с грибами. Молотьба в народной поэзии и в «Слове о полку Игореве»[163] – метафора войны; грибы в мифологических представлениях связываются со смертью, с войной и с богом войны Перуном[164].

Назойливо повторяющееся упоминание имени Тита, ассоциирующееся с бессмыслицей ненужной и непонятной войны 1805 года, контрастирует с героической, возвышенной семантикой этого же имени в прославляющих Александра I стихах «Славь тако Александра век / И охраняй нам Тита на престоле» из оды поэта и драматурга Н.П. Николева (описание торжественного обеда в московском Английском клубе, данного в честь Багратиона – т. 2, ч. 1, гл. III [V; 23])[165]. Тит из николевской оды – римский император, известный полководец Тит Флавий Веспасиан.

Больше имя Тита в «Войне и мире» не появляется, но один раз оно дано в подтексте произведения. Перед Бородинским сражением Андрей Болконский вспоминает, как «Наташа с оживленным, взволнованным лицом рассказывала ему, как она в прошлое лето, ходя за грибами, заблудилась в большом лесу» (т. 3, ч. 2, гл. XXV [VI; 220]). В лесу она встретила старика пчельника.

Воспоминание князя Андрея о Наташе, заблудившейся в лесу, в ночь накануне Бородинского сражения, накануне возможной смерти, конечно, не случайно. Грибы ассоциируются с днем святого Тита, а именно праздник святого Тита, 25 августа старого стиля, был кануном Бородинского сражения (26 августа старого стиля) – одного из самых кровопролитных в истории войн с Наполеоном. Урожай грибов ассоциируется с громадными потерями обеих армий в Бородинской битве и со смертельным ранением князя Андрея при Бородине. Грибы ассоциируются в мифологических представлениях со смертью, и завтра Смерть соберет свой урожай; грибы также связаны с войной и – в языческой традиции – с богом войны (у восточных славян с Перуном)[166].

Сам же день Бородинского сражения – 26 августа старого стиля – был днем праздника святой Наталии[167]. Грибы как знак смерти неявно противопоставлены Наташе как образу торжествующей жизни (латинское по происхождению имя Natalia означает «рождающая», и весьма красноречиво, что в Эпилоге Наташа представлена «плодовитой самкой»). Старый пчельник, которого встречает Наташа в лесу, также, очевидно, олицетворяет начало жизни, контрастирующее с грибами и темнотой леса. В «Войне и мире» «роевая» жизнь пчел – символ естественной человеческой жизни (ср., например, описание Москвы в гл. ХХ ч. 3 т. 3 «Войны и мира»). Показательно, что «пчелиный промысел считается одним из тех, которые требуют нравственной чистоты и праведной жизни перед Богом»[168].

Гриб – но в метафорическом значении – встречается в тексте «Войны и мира» несколько позднее, и, опять-таки, в эпизоде, изображающем князя Андрея и Наташу. Наташа в первый раз входит в комнату, где лежит раненый Болконский. «В избе этой было темно. В заднем углу у кровати, на которой лежало что-то, на лавке стояла нагоревшая большим грибом сальная свечка» (т. 3, ч. 3, гл. XXXI [VI; 394]). Форма гриба, упоминание о грибе и здесь символичны; гриб ассоциируется со смертью, с миром мертвых; нагар в форме гриба не дает распространиться свету: «В избе этой было темно». Темнота наделена признаками небытия, могилы. Не случайно сказано: «В заднем углу, у кровати, на которой лежало что-то <…>» – не кто-то, а что-то, то есть князь Андрей описывается в восприятии еще не различающей предметы в темноте Наташи как тело, как словно бы покойник. Но затем все меняется: «<…> нагоревший гриб свечки свалился, и она ясно увидела лежащего <…> князя Андрея, такого, каким она всегда его видела» (Там же [VI; 395]). «Каким всегда» – то есть живого. «Гриб» застит свет, который соотнесен с жизнью. Значимы, очевидно, и фонетические, звуковые ассоциации между словами «гриб» и «гроб», и подобие шляпки «гриба» крышке гроба. Свеча же напоминает о свече из евангельского речения Иисуса Христа: «Вы – свет мира. <…> И зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме. Так да светит свет ваш перед людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного» (Мф. 5: 14–16). Толстой, по-видимому, непосредственно апеллирует к этому речению, когда упоминает о «переноске», на которой находилась свеча в комнате, в которой лежал князь Андрей: этой «переноске» соответствует свеча из речения Христа.

3. Тайны князя Андрея

Раскрыть (точнее, приоткрыть) смысл вне– и сверхсмыслового в предсмертных переживаниях князя Андрея – значит попытаться совершить почти безнадежное, почти глупое и почти кощунственное. И тем не менее эти попытки объяснения необъяснимого по-своему естественны: в видениях князя Андрея таится очень глубокий и именно потому плохо передаваемый рациональным словом смысл. Блестящий опыт толкования предсмертных видений и мыслей Болконского уже существует: это глава «Откровения князя Андрея» в книге Б.И. Бермана «Сокровенный Толстой»[169]. Принимая истолкования Б.И. Бермана, попробуем дополнить и расширить их. Все примеры – из гл. XXXII ч. 3-й 3-го тома (VI; 398–399).

«И пити-пити-пити» – можно предположить: этот неотмирный, неземной шелест, слышимый умирающим, напоминает повторяющееся слово «пить» (в форме инфинитива «пити», характерной и для высокого слога, для церковнославянского языка, и для слога простого, но для Толстого не менее возвышенного – для простонародной речи). Это напоминание о Боге, об источнике жизни, о «воде живой», это ее жажда. Фонетически этот ряд звуков напоминает абсурдное поддразнивание солдатом денщика в «аустерлицких» главах: «Тит, а Тит, ступай молотить». По смыслу же – это противоположности. Ранее была бессмыслица, теперь сверхсмысл[170].

«Вместе с этим, под звук этой шепчущей музыки, князь Андрей чувствовал, что над лицом его, над самой серединой воздвигалось какое-то странное воздушное здание из тонких иголок или лучинок». – Это и образ восхождения, невесомая лестница, ведущая к Богу, и воздушно-легкая башня духа, противоположная ветхозаветной Вавилонской башне, которая была вызовом людей Творцу, тщетным плодом гордыни (Быт. 11: 1–9). Это и как бы храм души.

«Тянется! Тянется! Растягивается и все тянется». – Эти слова князя Андрея придают «воздушному зданию» сходство с нитями и с паутиной. Прообраз его – вероятно, «паутина доброты» (web of Kindness) и «нити любви» (threads of Love) из книги высоко ценимого Толстым английского писателя XVIII века Л. Стерна «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии». Строки, содержащие эти образы, выписаны в дневнике Толстого с восторженной оценкой «восхитительно» (запись под 14 апреля 1852 году). Толстой в 1852 году работал над переводом книги Стерна, но не завершил его[171]. В переводе А. Франковского фрагмент из книги Стерна звучит так: «Если природа так соткала свой покров благости, что местами в нем попадаются нити любви и желания, – следует ли разрывать всю ткань, чтобы их выдернуть»[172]. Смысловое наполнение образа у Толстого несколько отлично от стерновского, но внешнее сходство очевидно.

У этого образа легкого, полувоздушного покрова есть и еще один вероятный источник – книга немецкого мыслителя И.-Г. Гердера «Идеи к философии истории человечества». Гердер писал о божественной духовной силе, действующей в мире и приуготовляющей человека к его посмертному преображению: «<…> Хотя я глубоко уверен, что все ступени творения точнейшим образом взаимосвязаны и что поэтому органическая сила нашей души, предаваясь самым чистым и духовным своим упражнениям, сама закладывает основу своего будущего облика или, по крайней мере, сама не ведая о том, начинает постепенно ткать ту нить, которая послужит ей облачением, пока лучи высшего солнца не пробудили самых сокровенных, от нее самой утаенных до поры, до времени сил, то все же дерзость – предписывать Творцу законы строения существ в мире, устройство которого нам совершенно неизвестно»[173]. Впервые перевод на русский язык первой части сочинения Гердера, содержащей это рассуждение, был издан в 1829 году. Здесь говорится о «ткани» души, «имеющей служить до некоторого времени ее одеждою»[174]. Толстого привлекли мысли Гердера, он внимательно читал статью «Человек сотворен для ожидания бессмертия» в журнале «Вестник Европы» (1804. Т. 16); в этой статье излагалась и местами цитировалась книга «Идеи к философии истории человечества». Имя Гердера упоминается князем Андреем в беседе с Пьером: Болконский находит сходство мыслей своего друга с гердеровскими (т. 2, ч. 2, гл. XII [V; 123]). Имя немецкого философа также встречается в черновом наброске, описывающем пребывание князя Андрея на батарее Тушина: офицеры обсуждают журнал со статьей Гердера, о смерти и бессмертии «по Гердеру» говорит Тушин, с философией Гердера хорошо знаком князь Андрей[175].

Возможно, что и приближение смерти-преображения открывается князю Андрею посредством символа, восходящего к гердеровскому сочинению.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.