1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

В «Закрытой книге» Андрея Дмитриева Тынянов, Шкловский и Каверин — прототипы персонажей (Плетенева, Новоржевского и Свищова соответственно). Сам же герой-рассказчик (далекий от литературы простак) имеет некоторые филологические пристрастия. Он даже «втайне надеялся встать над суетой вровень с Бахтиным, вровень с Турбиным, с Тыняновым, Лотманом, Шкловским, Лихачевым и Панченко, вровень со всеми властителями свободных дум — думать свободно и без суеты умудрялись тогда одни только филологи». Пространство филологической мысли для героя и автора романа является пространством свободы. Но тут же говорится и о результате — о филологическом одиночестве и «движении в никуда». Пространство филологическое все же не выдерживает нагрузки от соединения его с простой текучей жизнью, рассказать о которой намерен автор «Закрытой книги». Увы, филология не спасла, и сила вымысла в этом романе (как, впрочем, во многих современных романах) весьма слаба — слаба столь явно, насколько откровенно потеряно сегодня ощущение ценности самого вымысла. «Закрытая книга» тому подтверждение, как «Приложение к фотоальбому» — напротив, исключение. Я нарочно взяла эти небольшие (и не «тянущие» по объему на роман) произведения, которые бесконечно далеки друг от друга, но которые равно не политичны, не социальны, не историчны (не являются собственно историческими романами), не детективны, не завлекательны — их авторы мало заботятся о развлечении читателя.

Казалось бы, именно «филологический роман» должен блистать стилистически и художественно. В «Закрытой книге» присутствие филологии ощутимо, но мысль, ей привнесенная, слаба и теплохладна. Филология по большому (художественному) счету ничего и никого не оживляет. Например, идет главный герой В. В. сотоварищи (Плетеневым, Свищовым) на встречу с Блоком. Идут и рассуждают о литературе. Стоит ознакомить читателя с их размышлениями как характерным «филологическим местом» «Закрытой книги»: «Литература видит и показывает мир, — говорит Плетенев, — как его видит и показывает глаз при отслоении сетчатки… Зрение делается напряженным и тревожным». Появляется не относящаяся к зримому миру тень, и эта упрямая тень становится «неотвязной». «И вот уже мир, — продолжает Плетенев, — лишь фон, вот уже и фон теряет тона, штрихи, и краски, темнеет за ненадобностью, становится тьмою, наступает слепота, и уже нет ничего в кромешной тьме, кроме незримой уже, но ощутимо присутствующей тени — кроме этого неясного мотива, кроме этой, впрочем, так и неразгаданной мысли… Такова объективная цель литературы. Таким будет ее конец». Своеобразным итогом рассуждений станут слова Новоржевского, что нет там ничего, ничего там не нащупаешь, кроме все тех же слов, а потому лишь сама «материя литературы» и «материя мира» составляют искомый смысл. И тут же — модернистский перевертыш: «…лишь сама игра является выигрышем, и лишь сами свечи стоят свеч». А само писание романа, — добавим мы, — и является смыслом романа.

У Дмитриева именно так и получилось. Его главные герои B- В., его сын Серафим, его внук Иона — жизнью своей обнимают весь XX век (В. В. родился в 90-е годы XIX века). Однако никакого соответствующего веку масштаба семейная хроника «Закрытой книги» не обнаруживает. Впрочем, «семейную хронику» следует взять в кавычки, несмотря на всю филологичность жанрового определения. У Дмитриева ни в чем нет полного смысла, в хронике нет хроники, в семье — ее истории. Хроника романная все-таки предполагает возможно полное раскрытие биографии героев, здесь же, напротив, жизнь героев как бы свернута — вся в намеках, временных провалах, многое не раскрывается и никак не прописывается, переход героя из одного состояния (положения) в другое никак не объясняется: например, как В. В. оказался на Кавказе в рядах Красной Армии, если до 1917 года чертил штабные карты в армии царской? Всякое величие в судьбе В. В. принципиально упрятано (а он-то, окончил императорский университет, участвовал в Первой мировой, гражданской и Второй мировой войнах). Его судьба подана автором в виде информации, и эта простейшая информационность заменяет (подменяет) так и не родившийся образ. Великие события не рождают образа — тут первый «урок» прозы А. Дмитриева. От читателя не требуется животворящей соучастной работы, но только лишь умение «считывать информацию». В. В. у автора прожил «не великую — просто очень большую и достойную жизнь», а потому перед смертью вспоминает странный и далекий эпизод: жизнь с Маарет, саамкой, спасшей его, раненого, и забравшей к себе в Финляндию, где он был полностью изолирован от больших событий своей страны. Перед смертью он вспоминает этот бесконечно простой, выпавший из времени мир. Значит ли это, что автор ценит простоту почти варварскую, «нецивилизованность» чувств, лишенных всякого изящного обрамления? На вопрос этот можно ответить Утвердительно только в тот момент, пока читаешь страницы с этой историей, но с их окончанием обрывается и всякая длительность вывода — обнаруживает себя невозможность распространить на весь роман мысли героев и автора.

В. В. был легендой своего города, о нем знали мало, но его любили. Наивный чудак, веселый гуляка, рассказывающий школьникам на уроках географии о больших путешествиях и странствиях, он был любим по-домашнему. И эта «домашняя любовь», описанная А. Дмитриевым без тепла и страсти, но обыденно, негромко, Почти скучно, — эта любовь противопоставлена «героическому» и трагическому XX веку. «Будь наш В. В. героем, гением или мучеником — мы бы чтили его, — повествует рассказчик, — мы бы преклонялись перед ним, мы бы клялись его именем, но мы бы не любили его». Символической картиной такой любви становится прогулка В. В. с согражданами по набережной в один серый весенний день когда он рассказывает им «про купола, боа, юнкеров, эполеты и пряники» (какая декоративная картинка складывается из слов, естественно, при условии, что читатель может сам наполнить слова смыслом!). Читатель только знает, что В. В. об этом рассказывает, — самого же рассказа нет. Дмитриев именно отказывается от того, что могло бы стать фактурой романа — романное пространство дробится на отдельные куски, плохо между собой сцепленные, отчего многое в повествовании кажется случайным. Так, случайным и далеким от героев оказывается рассказчик (моряк и несостоявшийся филолог), случайным выглядит и эпизод умирания Плетенева, где филология борется с физиологией; не имеет психологической длительности и история Серафима (в ней автор снова прибегает к приему называния, и только: учился в ЛГУ, занимался астрономией, повредился психически, ибо «оказался не в силах почувствовать масштаб и создать в себе образ нашей Галактики», потерял жену в родах и невольно стал диссидентом, напечатав в местной газете утопическую статью). О третьем в роду — внуке В. В. Ионе — известно еще меньше: он становится преуспевающим «культурным» бизнесменом, мечтающим восстановить прадедову сыроварню. Все завершится крахом предприятия и побегом за границу от преследующих его бандитов. Выдав себя за сына, Серафим погибает — но и эта смерть представлена рассказчиком скупо и обыденно.

В «Закрытой книге» произошло своеобразное перерождение «романных тканей»: все значительное называется, все случайное выдвигается вперед. Тут не только перемена внешних формальных признаков (нет большого романного сюжета, нет сцепленности судеб героев и т. д.), но словно меняются очертания самого жанра. Большое течение ушло в дробленую малость еле заметных движений. И сколько бы критики ни называли романных разновидностей (исторический, «филологический», авантюрный, психологический роман, роман-исповедь, антироман) мы все же знаем, что все эти имена-определения не затрагивают глубины. «Соль» романа (сколько бы не производилось формально-изощренных анализов) все же в том, что роман — это новое бытие, живое бытие, сотворенное бытие. А потому среди нынешних романистов столь трудно найти подлинного, не прячущегося за узкими определениями, ибо современный беллетрист обрекает себя отдавать все силы свои единственной верной для него реальности — реальности своего «я». И несмотря на то, что Андрей Дмитриев соблюдает, в отличии от многих, почтительную дистанцию между «я» и реальностью, все равно остается ощущение слишком большой нагруженности всех героев романа и самого романного письма личным авторским унынием, неувлеченностью большой мыслью.

Роман Дмитриева — это скорее поток воспоминаний. Некая насильственная и мучительная скука есть в том, что главные герои (Иона, Серафим) поставлены автором в условия убывания интереса к их судьбе. Если В. В. еще легенда города, если у него еще были «баснословное детство» и достойная жизнь, если в судьбе его сына еще присутствует «перемена участи» (впрочем драматизм их напрочь снят), то история внука почти безлика, невнятна, торопливо очерчена. Широкого и глубокого романного дыхания в «Закрытой книге» нет: утилитарность литературных приемов очевидна, множественные правдоподобные детали, заметные в начале романа, к концу выглядят театральным реквизитом, поддерживающим некую «жизненность» (сцена на пароме, например, где Иона рассказывает о своих мечтаниях и планах). Но и в этой «жизненности» нет живого трепета, слишком заметна работа композиционных механизмов, обрабатывающих материал. Филологическая сноровка, простая наблюдательность, социальные вкрапления, замена цельного сюжета монтажем разновременных пластов — все это не скреплено «божественным глаголом» и не претендует на какую-либо высоту, оставаясь в позе скромности, «причесанности», чистенькой бедности.

В романе все раздроблено на эпизоды так, что кажется, будто и само воображение романиста изодрано в клочья: жизнь В. В. «разбита» войнами, Серафима — женой и временным помешательством, на долю Ионы выпадает тривиальный (потому как экономический) слом. Так тускнеет время. Но, возможно, это культурное и смысловое снижение отчасти и зафиксировало умаление значительности в нашей обыденной жизни. И только образ Вселенной, что пытался вместить в себя распаленный мозг Серафима, только Мировой Океан, в плавании по которому истрачивает жизнь свою рассказчик, да остров Качай, на котором В. В. создал музей природы, остаются цельными и величественными, но эта величественность и торжественность не имеет больше никакого отношения к Человеку. Мысли такие возникают вскользь, едва касаясь романа, Поскольку большой цели, повторим, у автора нет — нет желания осознавать время и судьбы, нет стремления добраться до опасной границы культурного или идейного космоса. Иногда кажется, что Андрею Дмитриеву и того довольно, чтобы ткнуть пальцем и сказать: «Это есть» — тем самым и успокоиться, обрести в такой прямой бытийности твердую почву смысла. Смысла, но не вымысла, так как в «Закрытой книге» нет художественного напряжения и эта ее ущербность с разной степенью успеха заменена либо описательностью, либо простым изложением (иногда и эстетически приятным).

У Дмитриева мы видим сознательное убегание от всякой силы: проповеди и исповеди, большой идеи и противоположной ей кромешной безыдейности, бегство от страстного пафоса, но и от холода и чистоты филологической учености. В романе есть некая гладкость, но не равнинная, предполагающая простор и мощь звучания тишины. Это — равность всего со всем, это — ровность письма. Это — чрезмерная спокойность повествования и боязнь избытка страдания, умеренность воображения и культурное знание профессионалом законов искусства. Кажется, ничто у автора не вызывает ни явной ненависти, ни сильной любви. «Любовь у нас — замена знанию, — скажет герой-рассказчик, — так мало знаем мы о В. В., и не хотим знать». Биография В. В. не написана, и это понимается как благо, а если же и будет написана, то В. В. «перестанет быть нашим счастьем, сделается умственной привычкой, из объекта живого, безоглядного благоговения превратится в одного из субъектов истории, а это — совсем другое дело». Но в том-то и дело, что сам Дмитриев рассказывает о любви с помощью «говорящей головы» (своего повествователя), вполне и успешно заменяющей того, кто напишет биографию В. В. Автор так и не покажет читателю как же все-таки любят сей «живой объект». Толи среда не желает отдавать часть своего мира, где он его «негероическая краска», не желает отдавать во вне — истории. Толи «историю» нельзя любить благоговейно — здесь еще одна «закрытая страница» романа А. Дмитриева.

«Закрытая книга» — это литература для литературного круга, в котором всегда найдутся те, кому гораздо важнее увидеть «символическое значение» в выборе прототипов, гораздо интереснее рассуждать об эффекте безэффектного письма Дмитриева, нежели ожидать от романа прироста радости — радости от соприкосновения с дерзновением и вдохновением творческой реальности. Конечно, тяга писателя к литературности может быть объяснена и оправдана, но все же она остается игрой в одни ворота — не имеет ни обратной связи с читателем и вообще чувством жизни своих современников, ни «обратной перспективы» (в сторону классики) в пространстве современной литературы. Остепененный ученый, филолог-писатель в ранге доктора или кандидата наук — для нашей русской литературы все же никак не писатель в традиционном понимании.

Потеря чувства жизни всегда оборачивалась в писателе ожиданием социального заказа, готовностью отдать свою свободную волю какой-либо «партии» — неважно какой, пусть и литературной, филологической. Отдать свою волю с тем, чтобы она его «вела». В роли «партии» сегодня может вполне выступать и страница в Интернете, например, Вяч. Курицына — вот уж где сплошь представлены тексты ведомых.

«Формула скуки», но скуки пристойной — таков итог «филологического романа» Андрея Дмитриева. Это действительно «закрытая книга». Сквозит в романе холодком бесплодного, замкнутого мира. «Филологический роман» лишен той силы, что способна распахнуть окно наружу — оно навсегда останется заколоченным, ибо его герои боятся сквозняков и свежего ветра. Я не хочу сказать, что «Закрытая книга» образчик крайнего эстетического эгоизма, что ее цель сплошь в формальной игре, тренирующей гимнастическую гибкость ума, но я могу сказать, что это весьма «захватанная красота» — вторичное повторение пройденного. Тут никак и ни над чем не сможешь «облиться слезами», хотя в конце истории и поет детский хор, и говорится с ностальгическим унынием о доме и тепле. И нет у повествователя пока «дороги домой». Нет и у читателя «приращения радости искусством». Сужение мира до литературной формы, мира, удобно рассеченного и ловко в нее помещенного — все эти качества романа Дмитриева прямо противоположны природе романа Владислава Отрошенко «Приложение к фотоальбому».