XIV. Что ближе?
XIV. Что ближе?
Возникает вопрос, имеются ли в старой литературе формы, которые могут служить для пролетарских писателей отправным пунктом чаще других. С двух сторон раздаются не столь обоснованные, сколь претенциозные советы: одни (в том числе тов. Луначарский) советуют «учиться» у старых писателей времен исторического подъема их классов, другие устами тов. Арватова рекомендуют «до конца вытравить фетишистический культ художественного прошлого и опереться на передовой опыт современности». Можно ли согласиться с какой-либо из этих точек зрения?
Доля правды (только доля, ибо вообще неправильна мысль о механическом использовании какой бы то ни было старой формы) есть в первом утверждении. В самом деле, что подразумевает Арватов под «передовым опытом современности»? Футуризм и ему подобные «новые слова» литературы. Но ведь футуризм является заключительным аккордом того искусства, которое, по выражению Плеханова, «характеризует собою упадок целой системы общественных отношений и потому очень удачно называется декадентским» («Искусство», стр. 175). Здоровое целостное мировосприятие рабочего класса не может быть уложено на Прокрустово ложе литературных форм потерявшей почву под ногами интеллигенции, ушедшей от социальной борьбы в «блистайность над глиором» и выделывающей диковинные сальто-мортале на потеху ревущей аудитории Политехнического музея.
У того же Плеханова имеется блестящая характеристика эволюции буржуазного искусства. Эта характеристика несколько длинна, но она настолько поучительна, что я не могу отказать себе в удовольствии привести ее: «Когда буржуазия только еще добивалась своего освобождения от ига светской и духовной аристократии, т. е., когда она сама была революционным классом, тогда она вела за собой всю трудящуюся массу, составлявшую вместе с нею одно „третье“ сословие. И тогда передовые идеологи буржуазии были также и передовыми идеологами „всей нации за исключением привилегированных“. Другими словами, тогда были сравнительно очень широки пределы того общения между людьми, средством которого служили произведения художников, стоявших на буржуазной точке зрения. Но когда интересы буржуазии перестали быть интересами всей трудящейся массы, а особенно, когда они пришли во враждебное столкновение с интересами пролетариата, — тогда очень сузились пределы этого общения. Если Рескин говорил, что скряга не может петь о потерянных им деньгах, то теперь наступило такое время, когда настроение буржуазии стало приближаться к настроению скряги, оплакивающего свои сокровища.
Разница лишь та, что этот скряга оплакивает такую потерю, которая уже совершилась, а буржуазия теряет спокойствие духа от той потери, которая угрожает ей в будущем. „Притесняя других, — сказал я словами Экклезиаста, — мудрый делается глупым“. Такое же вредное действие должно оказывать на мудрого (даже на мудрого!) опасение того, что он лишится возможности притеснять других. Идеологи господствующего класса утрачивают свою внутреннюю ценность по мере того, как он созревает для погибели. Искусство, создаваемое его переживаниями, падает» («Искусство», стр. 160–161).
Это «падение» буржуазной литературы, базирующееся на историческом закате капиталистического строя, выражается в области формы в том, что «литературные школы декаданса раздробили на составные элементы единые по существу художественные формы, созданные в эпохи исторического восхождения господствовавших классов, и продолжают это дробление до мельчайших частиц» (12 платформы «Октября»). Естественно, что фетиширование образа-сравнения, слова-ритма и слова-звука, наблюдающееся у имажинистов, футуристов и символистов и являющееся продуктом отсутствия социального содержания и разорванности сознания различных слоев интеллигенции времен разложения капитализма, менее всего может быть приемлемо для пролетарского художника, даже в качестве отправного пункта.
Прекрасным примером может послужить следующее замечание: в области композиции художественной прозы к «передовому опыту современности» надо отнести композиционную манеру Пильняка, характеризируемую беспорядочностью, растрепанностью и бессюжетностью. Сам Пильняк и его почитатели выдают эту индивидуалистическо-анархическую манеру за подлинный композиционный метод революционной литературы наших дней. Между тем нет нужды доказывать, что композиционный метод Пильняка и пильнячков, являющийся лишь продуктом блуждания мелко-буржуазной интеллигенции между трех сосен, совершенно, — или в лучшем случае, почти совершенно не подходит для пролетарской беллетристики. Композиционные методы широких, цельных и ясных великих мастеров, как Рабле и Сервантес, с несравненно большим успехом, чем путанный бред Пильняка, могут быть использованы в качестве исходной точки для выработки новых композиционных методов пролетарской литературы.
Все эти соображения как будто приводят к мысли о правильности мнения, что формальные приемы великих мастеров наиболее поучительны для пролетарских поэтов, беллетристов и драматургов. Это мнение, однако, нуждается в очень значительных оговорках. Рельефность и стройность композиции, целостность художественного образа, полное соответствие между содержанием и формой, — все эти черты делают приемы великих мастеров прекрасным материалом для построения новой синтетической формы пролетарской литературы. Но вместе с тем медлительность и детализация классиков не всегда соответствуют (даже в качестве отправного пункта) задачам воплощения темпа наших дней. Недаром первому крупному поэту больших индустриальных городов Эмилю Верхарну принадлежит честь широкой разработки свободного стиха.
Да и вообще виртуозность и разнообразие звуковых и ритмических вариаций слишком значительно обогатили стихотворную технику эпохи декаданса, чтобы можно было просто игнорировать все эти достижения.
К какому же выводу мы приходим? Ни одна из существующих форм не может удовлетворить пролетарского художника, но все эти формы могут послужить для него исходной точкой для строительства новых форм. Выбор той или иной формы в качестве отправного пункта, а также методы ее преобразования подсказываются конкретным содержанием произведения.