Глава 41 Дети или смерть!
Глава 41
Дети или смерть!
А вообще-то, я отчасти понимаю Хармса: делать добро и, особенно, всю жизнь писать для детей не так уж и легко. С непривычки может и стошнить. Тут надо иметь очень крепкие нервы, как у Маршака или Михалкова, или же, на худой конец, быть каким-нибудь извращенцем-педофилом, как Кэролл, а у Хармса с нервами было явно не все в порядке, да и с психикой тоже.
И дни свои он закончил в дурдоме…
Кроме того, писать для детей — это все равно что обращаться к умственно отсталым, потому что все дети гораздо тупее взрослых, — ни фига не знают, вечно все путают, — так что выдержку и терпение надо иметь просто нечеловеческие.
Не случайно ведь, только во времена сурового коммунистического правления, и особенно в тридцатые годы, когда над писателями висел дамоклов меч: либо пиши для детей, либо смерть, — детская литература расцвела в России пышным цветом, а как только наступили первые либеральные послабления, все сразу же пришло в полный упадок. Нет, сколько соплей не размазывай по этому поводу, а факты — упрямая вещь, и они говорят сами за себя! В наши дни сказки и прочую дребедень, наверняка, сочиняют исключительно законченные извращенцы, а милиция смотрит на это сквозь пальцы, потому что хоть кто-то должен, в конце концов, заниматься воспитанием подрастающего поколения, иначе ведь оно будет полностью брошено на произвол судьбы. И тогда из этих полностью заброшенных и предоставленных самим себе детей вырастут такие жутики, что мало не покажется. Тут ситуация схожа с игорным бизнесом или, например, с проституцией, которые, как общеизвестно, тоже всегда и везде контролирует мафия, и полиция точно так же смотрит на это сквозь пальцы, потому что необходимо хоть как-то организовывать эту среду и поддерживать там минимальный порядок, а полицейских и для других, более благородных и понятных обществу целей, и то с трудом хватает. Вот и приходится идти на разумный компромисс с преступным миром…
Ну а о детской тупости я знаю, само собой, не понаслышке. Помню, когда мне было лет примерно восемь, мамаше зачем-то взбрело в голову обучать меня игре на фортепиано. Пианино специально ради этого привез из-за границы отец — красивое, темно-коричневое, из настоящего дерева, клавиши цвета слоновой кости — дивное пианино, настоящее произведение искусства! Внутри золотыми буквами было написано его название — готическая вязь — прочитать было трудно, хоть я тогда начала учить французский язык, поэтому буквы, в принципе, прочитать могла.
Кстати, когда меня принимали в специализированную французскую школу, в которую было очень сложно поступить из-за огромного наплыва желающих, отец даже специально надел свой капитанский мундир и отправился беседовать с директрисой. Он произвел на нее крайне благоприятное впечатление, и директриса решила сама проэкзаменовать потенциальную ученицу, то есть меня, чтобы удостовериться, могу ли я у них учиться. Она очень ласково стала спрашивать, как меня зовут, где я живу, задавала еще какие-то ничего не значащие вопросы, и в конце спросила: «А сколько тебе лет?» И тут я в ужасе поняла, что забыла, сколько мне лет, не знаю точно, я даже лихорадочно стала считать в уме, но сбилась… Пауза затягивалась, мое молчание становилось все более зловещим, а улыбка директрисы все более натянутой. Отец уже побледнел, что у него всегда было признаком ярости, мамаша пыталась что-то мне подсказать, и я, осознав, что все-таки нужно хоть что-то отвечать, набрала в грудь воздуху и, зажмурившись, пробормотала: «Не знаю точно… То ли шесть, то ли семь… А может, и восемь…» Последнее я произнесла уже самым тихим шепотом, потому что бессознательно почувствовала, что восемь — это уже слишком, так как это была какая-то совершенно запредельная цифра. В то же время, когда я посмотрела на себя в зеркало, висевшее на стене в кабинете директрисы, то увидела там такую невероятно огромную девочку, что и сама начала сомневаться — а вдруг и вправду восемь? Лицо директрисы с накрашенными губами склонилось ко мне еще ближе:
— А в школу детей во сколько лет принимают?
Это-то я знала точно, и меня тут же взяла досада — как это я сама не догадалась.
— В семь! — в этом я была точно уверена.
— Ну, так значит сколько тебе лет?
— Значит, семь! — по-прежнему не очень уверенно ответила я, хотя уже чувствовала, что это правильный ответ. Мамаша тоже облегченно вздохнула и взяла меня за руку. Мы вышли из кабинета, потом на улицу. Отец был мрачнее тучи и всю дорогу возмущался: «Безобразие! Ребенок не знает, сколько ему лет! Ее, кажется, приняли за дебила! Как такое может быть?» Мамаша оправдывалась, а я все еще пребывала в состоянии ступора, сумятица по-прежнему царила у меня в мыслях: я никак не могла понять, почему это вдруг забыла, сколько мне лет. Правда в тот день мамаша все равно купила мне пирожных, и мое настроение быстро исправилось.
Еще, помню, я никак не могла научиться писать букву «ж» — эта буква и по сей день вызывает у меня настоящее отвращение, — слава Богу, что есть компьютер. А тогда — о, ужас! — какие грязные фиолетово-жирные, расплывчатые, похожие на огромных гадких тараканов буквы «ж» заполняли целые страницы моей тетради! Все пальцы у меня были измазаны чернилами, а буква «ж» все не получалась — я рисовала в ней слишком много загогулин, и она получалась чересчур широкой, настоящая сороконожка. Помню, как-то у меня даже ужасно разболелась голова, я почувствовала сильную усталость, и мне чуть не стало плохо, а дома отец в очередной раз набросился на меня с руганью за эту поганую букву.
Как раз вскоре после этого мамаша и решила учить меня игре на пианино — кто-то сказал ей, что это занятие дисциплинирует ум. Но меня это совершенно не привлекало — я и так после школы ужасно уставала, а тут еще надо было сидеть на табурете и долбить пальцами по клавишам. Правда, когда у меня впервые получилась мелодия «Жили у бабуси два веселых гуся», я почувствовала бурный восторг и уверенность в собственных силах, но, чтобы продвигаться дальше, нужно было столько всего долбить, учить все эти ноты, ключи, диезы, бемоли, так долго тренироваться — меня эта перспектива просто ужасала. Два раза в неделю ко мне приходила учительница, пожилая дама в очках, очень интеллигентная и тихая. Сперва мне показалось, что она похожа на мою бабушку, и действительно, какое-то сходство было. Но бабушка была очень добрая, все мне позволяла и никогда не ругала, а вот учительница музыки оказалась очень настойчивой и упорной — задавала мне уроки, жутко сердилась, если я их не делала, и сразу же отправлялась жаловаться мамаше. Меня она иногда ужасно раздражала, особенно, когда заставляла по двадцать раз долбить совершенно бессмысленные, на мой взгляд, гаммы. Впрочем, долго все это не продлилось: в конце концов, она отказалась от уроков и заявила мамаше, что я слишком тупая и ленивая. Да и родителям надоело со мной сражаться, и про пианино вскоре все забыли. Оно долго еще стояло в углу комнаты, а потом его продали.
И только много позже я узнала, что моя учительница музыки, оказывается, была сестрой Бахтерева, поэта из ОБЭРИУ… Хотя и Хармса я тоже узнала гораздо раньше, чем это неблагозвучное и труднопроизносимое слово. Его короткое и звучное имя очень легко запоминалось, кроме того, я очень часто читала его книжку про самовар Иван Иваныч. А иногда в детских журналах мне попадались другие его стихи, и там я как-то увидела портрет и самого автора: высокий, тощий, как жердь, мужик, в идиотской шапочке, похожей на шлем, с изогнутой трубочкой во рту, дебильным курносым носом, почти, как у меня, и еще с каким-то дурацким полосатым шарфиком на шее. Этакая разновидность дяди Степы: беззаботный интеллигент на прогулке. В то время данный персонаж вызывал у меня сильнейшую неприязнь. Я даже зачирикала его черным карандашом, чтобы не видеть — так я обычно поступала всегда с картинками, которые меня раздражали. А больше всего меня раздражали: девочка Лялечка, жертва диких зверей из книги про Крокодила, Ванечка и Танечка, сбежавшие в Африку, а также жирный бородатый мужик с обрезом из книжки про Павлика Морозова…
В детстве я вообще ни одну мысль до конца додумать не могла, и, кажется, эта особенность психики у меня сохранилась до сих пор: только начинаю о чем-нибудь думать, и почти сразу же в голове все так расплывается, расплывается, словно туман какой, и по-своему это даже приятно, потому что постепенно меня начинает клонить в сон, а я больше всего на свете всегда любила спать. Раньше я еще очень любила есть, особенно булочки разные и пирожки, а теперь есть мне надоело, так что больше всего мне нравится спать. Я бы так всю жизнь и спала, наверное, но вот не удается: вечно меня все дергают, мешают, тащат куда-то. Хотя внешне я всегда хотела выглядеть собранной и энергичной. Может, иногда мне это даже и удавалось, но я не уверена. Стоит мне посмотреть на себя в зеркало, как я вижу там такую расплывчатую физиономию, на которой как будто навсегда отпечаталась подушка. Раньше меня это очень огорчало, можно даже сказать, в депрессию повергало. А теперь плевать! Просто я уже так много на протяжении своей жизни видела фотографий и портретов разных людей, в том числе и писателей, что поняла — не так уж страшно иметь такое лицо, как у меня. Однако я очень отчетливо запомнила то потрясение, которое я испытала, когда впервые увидела портрет Зинаиды Гиппиус. В первое мгновение я даже испугалась, причем довольно сильно. И еще долго эта дама внушала мне сильный страх: такая строгая стильная, красивая, интеллектуальная, худющая, прямо иссушенная, да еще с сигаретой, и поглядывающая на весь мир свысока.
После того, как я увидела портрет Гиппиус, мне окончательно захотелось зарыться под одеяло, закрыть голову подушкой и спать, спать, спать!
А больше всего меня бесило то, что я никогда, никогда не смогу стать похожей на Гиппиус, даже если от меня вообще останутся кожа да кости, как у узников Освенцима. Иногда, в состоянии депрессии я вообще переставала есть, ну разве что самую малость ела, чтобы хоть как-то поддержать жизненные силы. Но даже когда я становилась очень и очень худой, я все равно не находила в себе никакого сходства с ней.
Постепенно, впрочем, эти мои ощущения утратили свою первоначальную остроту, а потом Гиппиус и вовсе перестала меня интересовать: после того, как я прочитала внимательнейшим образом ее дневники, где она, среди прочего, описывала и свой роман с Савинковым. То есть не совсем состоявшийся роман, а, можно сказать, виртуальный. Она писала там об одном волнующем моменте, когда что-то могло между ними случиться: прерывистое дыхание, шепот, дрожание рук, — но… ничего не случилось. Гиппиус что-то не так сделала, не так посмотрела, что ли… Однако меня она все равно после этого совершенно перестала интересовать, даже не знаю почему, но это так. Просто я представила себе, как плотный господин, со склонностью к полноте, каковым, судя по портретам, был Савенков, и утонченная стильная дама, сцепившись в жарких объятиях, по дороге натыкаясь на буфеты и круша дорогой хрусталь, хрипло дыша, продвигаются по направлению к постели… И все! Больше я так и не смогла избавиться от этой картины, и у меня в сознании навсегда запечатлелись эти крепко сцепившиеся Гиппиус и Савинков… Хотя сам Савинков мне тоже в общем-то всегда нравился. И я потом даже взяла строчку из его стихотворения для фестиваля декаданса в качестве девиза: «Морали нет — есть только красота!»
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
НАШИ ДЕТИ*
НАШИ ДЕТИ* Они живут рядом с нами — русские дети, маленький народ, не знающий России. У них какая-то своя подводная жизнь: приносят в дом лубочно-раскрашенные французские еженедельники для детей и, сдвинув брови, не улыбаясь, рассматривают нелепые и смешные фигурки; с
ДЕТИ
ДЕТИ Кому-то из Педагогического института в Праге раз пришла в голову идея (не Трошину ли опять?) дать всем русским гимназиям в эмиграции в один и тот же день одну и ту же тему для сочинения: «Дети в изгнании», для того чтобы наиздавать потом книг на иностранных языках и
ДЕТИ
ДЕТИ Напиток мудрости, отстоянное зелье, Всю сладость знанья с горечью земной Мы бережно несем навстречу их веселью И любящей им подаем рукой. Резвясь, спешат, — толчок! — и из сосуда Все вылилось… И разум заодно… Но все, чего они коснутся, — чудо! — Все превращается в
«Ну-ка, дети…»
«Ну-ка, дети…» Ну-ка, дети! Кто храбрее всех на свете? Так и знал – в ответ все хором нараспев: …! Лев? Ха-ха… Легко быть храбрым, Если лапы шире швабры. Нет, не лев, не слон… Храбрее всех, малыш, — …! Сам вчера я видел чудо, Как мышонок влез на блюдо И у носа спящей кошки Не
Глава V «Отцы» и «дети»
Глава V «Отцы» и «дети» «Северные цветы на 1829 год» вышли в свет в последних числах декабря 1828 года[283], и уже в это время Дельвиг начинает собирать следующий альманах.Еще 3 декабря, когда книжка только начинала печататься, он писал Вяземскому, прося его доставить как можно
ДЕТИ КАК ДЕТИ
ДЕТИ КАК ДЕТИ Не знанием, а числом— Петров, как слово «зеркало» будет во множественном числе?— Вдребезги.Трудности выбора— Кем ты хочешь быть?— Когда Александра Николаевна на уроке читает «Родную речь», то учительницей. Только вот боюсь, если буду учительницей, то как
§3.3. Дети гор
§3.3. Дети гор – Не брат ты мне, гнида черномазая. © К/ф «Брат». * * *Это все чурки, кроме таджиков. А точней, все те чурки, что работают в Москве кем угодно, только не дворниками и строителями. Таким образом деление на таджиков и детей гор происходит не только по национальному
Глава деcятая СМЕРТЬ
Глава деcятая СМЕРТЬ 1И вот человек, смертельно страшащийся смерти и всего, что может ее приблизить, громогласно провозгласивший своей религией продление и возобновление жизни, — пишет за два дня прощальную записку и стреляет себе в сердце. И его нет…Мы читаем историю с
Глава 38 Поэзия или смерть!
Глава 38 Поэзия или смерть! …к тому же, Чарская писала главным образом прозу, а не стихи. И тут, закончив эту фразу, я вдруг поймала себя на мысли: «А в чем, собственно, дело?.. Что случилось с поэзией? Почему она так низко пала сегодня в глазах людей?» Впрочем, я и сама уже как-то