ГЛАВА III. «КАПИТАНСКАЯ ДОЧКА» (Н. В. Измайлов)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА III. «КАПИТАНСКАЯ ДОЧКА» (Н. В. Измайлов)

1

«Капитанская дочка» — последнее крупное произведение Пушкина, опубликованное им самим: она была напечатана в четвертом томе «Современника», вышедшем в свет 23 или 24 декабря 1836 года, за месяц до гибели поэта. И по этой причине, и по существу своему «Капитанская дочка» может рассматриваться как произведение итоговое, если не для всего творческого пути Пушкина, то, по крайней мере, для его художественной повествовательной прозы. Она сконцентрировала в себе основные стремления и достижения Пушкина в области прозы, идеологические и художественные, его наиболее зрелые творческие раздумья и занимавшие его проблемы, поиски жанра, материала и героя. Она явилась и важным этапом в процессе развития русской повествовательной прозы, несмотря на то, что современная и ближайшая последующая критика, не исключая Белинского, не оценив всего значения пушкинской художественной прозы, не оценила и «Капитанской дочки», ограничиваясь лишь почтительным признанием высоких достоинств этого произведения. Белинский, в беглом обзоре пушкинской прозы, которым заканчивается одиннадцатая статья о «Сочинениях Александра Пушкина», отметив сначала, что «„Капитанская дочка“— нечто вроде „Онегина“ в прозе» и что «многие картины, по верности, истине содержания и мастерству изложения — чудо совершенства», вслед за тем высказал мнение, что «ничтожный, бесцветный характер героя повести и его возлюбленной Марьи Ивановны и мелодраматический характер Швабрина… принадлежат к резким недостаткам повести», хотя «однако ж не мешают ей быть одним из замечательных произведений русской литературы».[232] Еще раньше, в статьях и письмах начала 40–х годов, Белинский склонен был отрицать «художественное», т. е. высшее в эстетическом смысле, значение «Капитанской дочки», признавая, что она — «не больше, как беллетристическое произведение, в котором много поэзии и только местами пробивается художественный элемент».[233] «Лучшая повесть Пушкина — „Капитанская дочка“, — писал Белинский, — далеко не сравнится ни с одною из лучших повестей Гоголя, даже в „Вечерах на хуторе“. В „Капитанской дочке“ мало творчества и нет художественно очерченных характеров, вместо которых есть мастерские очерки и силуэты».[234]

Рядом с отзывами Белинского другие — очень немногие — равнодушно — хвалебные отзывы критики конца 30–х — начала 40-х годов о «Капитанской дочке» представляются совершенно бесцветными и незначительными. Объяснений этому явлению — и недооценке Белинского, и невниманию или непониманию прочих современников — нужно искать, во — первых, в том, что Пушкин воспринимался прежде всего как поэт и его прозаическое творчество в глазах критики и читателей всегда оставалось в тени, заслоненное его поэзией; в ближайшие же годы после появления «Капитанской дочки» «Герой нашего времени», а затем «Мертвые души» отвлекли внимание критики от исторического повествования Пушкина, актуальное значение которого не было тогда уловлено; во — вторых, самая тема «Капитанской дочки» и в особенности ее исторический герой — Пугачев — представляли известные трудности для восприятия; на это указывают эпистолярные — и, следовательно, не ограниченные цензурными соображениями — высказывания ближайших литературных друзей и соратников Пушкина — В. Ф. Одоевского, П. А. Вяземского, А. И. Тургенева; для журнальной же критики возникали и дополнительные трудности чисто цензурного порядка, не меньшие, чем для самого автора при создании образов вождей крестьянской войны; в — третьих, форма произведения была необычной и не имела, в сущности, близких аналогий ни в русской, ни в западноевропейской литературе; наконец, еще слишком мало было изучено, вернее, почти неизвестно развитие социально — политических и литературно — эстетических воззрений Пушкина, не была изучена и та литературно — общественная обстановка, в которой было задумано повествование о Пугачевском восстании, а без этого не могла и не может быть понята и «Капитанская дочка».

2

Рассматривая «Капитанскую дочку» как произведение, входящее в историю русского романа, необходимо поставить вопрос о ее жанре, т. е. о том, чем было это произведение — романом или повестью — в понимании самого Пушкина и в восприятии его современников и чем она является в нашем понимании. Вопрос этот не должен казаться бесплодным или схоластичным: при всей зыбкости и условности границ между тем и другим понятиями, в них и при Пушкине, и теперь вкладывалось и вкладывается различное содержание, а отсюда определяется и место того или иного произведения в истории русской повествовательной прозы.

В эпоху Пушкина, в 10–30–е годы XIX века, содержание понятия «повесть» было очень неопределенным. «Повестью» могло быть названо всякое произведение с преобладанием эпического, повествовательного элемента над лирическим, в прозе или в стихах, если оно не носило героического характера (т. е. не было поэмой) и не соответствовало другому, несравненно более определенному понятию «романа» — произведения сравнительно широкого плана, с развернутыми описаниями и бытовыми фонами, развитыми психологическими моментами и — обязательным тогда — любовным сюжетом.[235]

Сам Пушкин в своих письмах и других упоминаниях почти всегда называл «Капитанскую дочку» романом.[236] Лишь в одном наброске предисловия употреблен термин «повесть»: «Анекдот, служащий основанием повести, нами издаваемой, известен в Оренбургском краю» (VIII2, 928). Здесь термин «повесть» равносилен, по — видимому, понятию «повествования» — эпического произведения, без дальнейшего уточнения жанра.

Позднейшая критика, начиная с Белинского, в соответствии с изменившимся к 40–м годам пониманием жанра, чаще всего определяла «Капитанскую дочку» как повесть. Современная советская исследовательская литература, наоборот, предпочтительно называет ее романом, не выдерживая, однако, этого определения.[237] Но, выбирая из них один, теоретически более правильный, следует, по — видимому, остановиться на термине «роман» и по праву включить «Капитанскую дочку» в историю русского романа.

Нигде не высказанным основанием для называния «Капитанской дочки» повестью являлись (и до сих пор являются) прежде всего ее размеры: для современников Пушкина понятие романа связывалось с обширным объемом и сложным сюжетом, а этим условиям произведение Пушкина о Пугачевском восстании формально не отвечает. Но малый объем объясняется не ограниченностью и несложностью сюжета, а только исключительной сжатостью пушкинского прозаического стиля, лаконизм которого доведен Пушкиным до предела при замечательной полновесности и содержательности каждого строго отобранного эпитета и каждого глагола в речи, состоящей почти из одних простых предложений, без придаточных и иных сложных конструкций. Той же цели сжатости, ясности и быстроты рассказа служит и умение Пушкина сокращать до минимума описания и сводить к самому необходимому диалоги. Психология персонажей раскрывается, насколько это нужно читателю, через их поступки, их поведение и речи, за исключением рассказчика — мемуариста Гринева, чьи размышления и чувства выражены, впрочем, также очень сжато и сдержанно, да Швабрина, чья психология остается за пределами понимания Гринева.

Но сюжет «Капитанской дочки» по его сложности и значению не уступает сюжету любого современного ей западноевропейского или русского романа, в частности исторического романа — хроники. Темой, избранной Пушкиным, являются исторические события большого общенародного значения и большого масштаба; события, описанные в «Капитанской дочке», охватывают около двух лет — с начала зимы 1772–1773 по январь 1775 года; количество персонажей, введенных в повествование (около сорока, не считая массовых сцен), далеко выходит за пределы возможного в повести, ограниченной, как правило, одной сюжетной линией и небольшим кругом участников. Можно с уверенностью сказать, что каждый исторический романист, современник Пушкина или позднейший, русский или западноевропейский, которому пришлось бы разрабатывать сюжет, подобный сюжету «Капитанской дочки», принужден был бы его развернуть на многих сотнях страниц, в книге, определение которой как роман ни в ком бы не вызывало сомнения.

3

Создавая «Капитанскую дочку», Пушкин ставил себе целью написать историческое повествование. Историческим пушкинский роман является не в том значении, в каком Белинский определял, и совершенно справедливо, «Евгения Онегина» как «поэму историческую в полном смысле слова, хотя в числе ее героев нет ни одного исторического лица», — историческую потому, что в ней «мы видим поэтически воспроизведенную картину русского общества, взятого в одном из интереснейших моментов его развития»,[238] т. е. в период движения декабристов; но и не в смысле драматизированной исторической хроники, подобно «Борису Годунову», где действующими лицами являются исторические деятели (кроме немногих, играющих эпизодическую роль или служащих для изображения эпохи, преимущественно в народных сценах) и где в сюжете нет элементов вымысла, но самое его движение определяется развитием исторических событий.

Историчность «Капитанской дочки» представляет сочетание обеих этих систем: основными ее персонажами, определяющими фабулу романа, являются вымышленные автором лица (семья Гриневых, семья Мироновых, Швабрин и прочие, с ними связанные). Эти лица, каждое в своем роде, типичны для своей эпохи и для своей социальной среды. Их личная судьба, ее перипетии, трудности и конфликты составляют содержание романа. Но все они — эти вымышленные лица — связываются силою обстоятельств с большими историческими событиями, с крупными и малыми историческими деятелями; ход исторических событий не только мощно влияет на судьбу этих лиц, но определяет ее всецело. Исторические события являются не фоном, не декорацией, не средством введения новых авантюр, но становятся основной и главной сюжетной линией, подчиняющей себе частные судьбы, т. е. сюжетные линии всех персонажей романа. Тем самым исторические персонажи выдвигаются на первый план романа, и выдвигаются не случайно, не в угоду и в исполнение авторских замыслов, а последовательно выражая авторскую концепцию и воплощая проблематику романа.

Проблематика же «Капитанской дочки», — что особенно важно отметить в отношении такого автора, как Пушкин, политически мыслящего и отзывающегося на запросы современности, — выражает не только его раздумья об историческом прошлом, но еще более его отношение к современным политическим и социальным вопросам, кардинальным для русской жизни последекабрьского периода, точнее даже для 30–х годов. Общественные отношения, вызвавшие такой исторический факт, как восстание Пугачева, и составляющие предмет романа, т. е. крепостнические отношения между крестьянством и дворянами, между казачеством и государством, почти не изменились за шестьдесят лет, и вопросы, вызываемые этими явлениями, не потеряли своей жизненности, даже злободневности. Разгром восстания 14 декабря 1825 года поднял, в свою очередь, новые социальные проблемы, связанные с оценкой исторического прошлого и современности. Всё это определяло характер создававшегося Пушкиным в 30–х годах исторического романа.

Вместе с тем роман имел важное литературно — полемическое значение: Пушкин в нем спорил и против принципов французского исторического романа, установленных романтиками, — прежде всего против А. де Виньи, как автора «Сен — Мара» (1826), и В. Гюго с его «Собором Парижской богоматери» (1831) и другими романами, — и против русских неудачных последователей Вальтера Скотта, бывших скорее подражателями французским образцам. Псевдоисторичность, пристрастие к сложной, вымышленной, любовной или политической интриге, к преступлениям и тайнам, для которых история служит эффектным декоративным фоном, а исторические деятели являются героями сложных сплетений сюжета, вызывали возражения у поэта. Требования Пушкина носили совершенно иной характер: об историческом прошлом нужно рассказывать с простотой и естественностью и так, как можно говорить о современности. В этом смысле Белинский имел все основания назвать «Капитанскую дочку» — «„Онегиным“ в прозе».

Пушкин как исторический романист мог избрать два пути, два метода художественного изображения исторического прошлого: один путь — поставить в центре романа крупное историческое лицо, деятеля, биография которого явилась бы сюжетным стержнем и определяла бы движение повествования; но этот путь был давно скомпрометирован псевдоисторическими романами эпохи классицизма, носившими дидактический или философско — политический характер. Кроме того, и это, быть может, главное, цензурные условия не позволяли делать основным персонажем романа бунтовщика и «злодея», проклинаемого церковью Пугачева. Другой путь — изображение исторических событий и исторических деятелей через их восприятие вымышленным персонажем, биография которого определяет сюжет романа, а судьба связывается с историческими событиями и лицами и ими определяется. Это путь, «открытый» Вальтером Скоттом и ставший с начала 20–х годов обязательным для западноевропейской и русской исторической романистики. Вальтеру Скотту следовал и Пушкин в некоторых отправных моментах для изображения исторического прошлого.

Вопрос об отношении пушкинского исторического романа к романистике Вальтера Скотта давно привлекал внимание исследователей.[239] Дело здесь, разумеется, не в отдельных совпадениях сюжетных положений, но в том методе изображения исторической эпохи и ее деятелей, который был найден Вальтером Скоттом и приобрел такое значение для западноевропейской и русской литературы.

Героем исторического романа («героем» в условном смысле, т. е. тем персонажем, судьба которого определяет развитие сюжета, собирая воедино его основные линии) избирается не исторический деятель, но вымышленное лицо, обычно человек средний и по существу пассивный; этот персонаж силою обстоятельств, а не собственной волей, вовлечен в крупные исторические события — в социально — политическую борьбу и перевороты его времени — ив ходе этих событий вступает в те или иные отношения с подлинно историческими деятелями, стоящими, таким образом, как бы на периферии движения сюжета, но заключающими в себе в действительности весь основной идеологический смысл произведения. Такое построение дает возможность естественно вводить и исторических деятелей и совершенно просто, как бы изнутри показывать исторические события, что особенно ценил Пушкин у Вальтера Скотта. «Главная прелесть романов Walter Scott, — писал он в 1830 году,[240] — состоит в том, что мы знакомимся с прошедшим временем не с enflure[241] французских трагедий — не с чопорностию чувствительных романов — не с dignit? [242] истории, но современно, но домашним образом» (XII, 195), т. е. в условиях совершенной простоты и естественности (ср. знакомство Квентина Дор- варда в трактире с неузнанным им королем Людовиком XI — у Вальтера Скотта и встречу Ибрагима с «человеком высокого росту, в зеленом кафтане, с глиняною трубкою во рту» в красносельской ямской избе — у Пушкина; VIIIi, 10).

Таким же образом и в «Капитанской дочке» вводится в ткань романа его главный исторический герой — Пугачев: в виде неизвестного бродяги, человека, подозрительного в глазах молодого дворянина Гринева. Такой метод вхождения истории в частную жизнь вымышленного героя имеет в данном случае двоякий смысл: с одной стороны, исторический деятель показывается сначала «домашним образом» (по выражению Пушкина), чтобы потом явиться вновь, уже во всем его историческом значении, между тем как связь его с рассказчиком, имеющая такое определяющее влияние на сюжет, уже установлена; с другой стороны, и это главное, сам этот исторический герой (Пугачев) вырастает в ходе романа из полубро- дяги — полуразбойника в крупного деятеля, вождя, организатора масс, полководца; в этом — один из важнейших элементов пушкинской концепции, и к нему придется еще вернуться.

Простота и естественность сочетания вымышленных элементов романа с историческими облегчаются в «Капитанской дочке» тем, что она построена как записки о своей жизни свидетеля и участника изображаемых событий, так же как и некоторые романы Вальтера Скотта, притом наиболее близкие по конструкции к «Капитанской дочке» («Уэверли», «Роб — Рой», «Редгоунтлет» и пр.). Сам по себе этот литературный прием был не нов: он широко применялся писателями XVIII века, особенно политическими и сатирическими, скрывавшимися за условным, отвлеченным образом мемуариста для выражения своих взглядов. Ново у Вальтера Скотта и у Пушкина было то, что мемуаристом — рассказчиком выступил реальный человек, представитель определенной эпохи и определенной общественной среды, воспринимающий жизнь с позиций своей среды и своего времени.

Мемуарная форма романа позволяла Пушкину дать изображение крестьянской войны и ее вождя Пугачева с точки зрения мемуариста — офицера правительственных войск Гринева, поставленного в особые, своеобразные отношения к Пугачеву, т. е. давала Пушкину возможность говорить о нем и обо всем восстании с известной свободой и формальной незаинтересованностью. Но вместе с тем мемуарная форма требовала от романиста действительно точного и правдивого изображения личности рассказчика — его психологии, его мнений, его восприятия окружающей действительности и его манеры рассказывания. Историческая правдивость персонажей романа и особенно его стержневого персонажа — мемуариста — рассказчика — была для Пушкина непременным условием исторического повествования и критерием для суждений о его достоинствах или недостатках. Эти требования Пушкин изложил в рецензии на «Юрия Милославского» М. Н. Загоскина,[243] где, указывая на влияние Вальтера Скотта, который «увлек за собой целую толпу подражателей», дал четкую формулу сущности исторического романа: «В наше время под словом роман[244] разумеем историческую эпоху, развитую в вымышленном повествовании». Но подражатели В. Скотта, не справившись с вызванным ими «демоном старины», нарушают основной принцип исторического повествования: «В век, в который хотят они перенести читателя, перебираются они сами с тяжелым запасом домашних привычек, предрассудков и дневных впечатлений», т. е. переносят на изображаемую ими эпоху и ее деятелей свою собственную, современную психологию, политические, социальные, моральные воззрения, искажая изображение и понимание прошлого. «Бледным произведениям» подражателей В. Скотта (имеется в виду прежде всего роман А. де Виньи «Сен — Мар») противопоставляется роман Загоскина «Юрий Милославский», автор которого, по мнению Пушкина, «точно переносит нас в 1612 год»: «Добрый наш народ, бояре, казаки, монахи, буйные шиши — всё это угадано, всё это действует, чувствует, как должно было действовать, чувствовать в смутные времена Минина и Авраамия Палицына» (XI, 92).

Не касаясь вопроса, насколько прав был Пушкин в своем очень положительном отзыве о романе Загоскина, следует обратить внимание на то, что хвалит он в «Юрии Милославском»: верное своему времени изображение разных социальных групп, разных слоев народа, составляющих не условный эффектный декоративный фон, но активно действующих персонажей, принимающих непосредственное участие в развитии действия романа. К этому стремился и сам Пушкин и достиг этого в несравненно большей степени, чем Загоскин.

Однако же положительный отзыв Пушкина о «Юрии Милославском» касается лишь массовых сцен и представляющих народные массы вымышленных персонажей. Несравненно труднее и ответственнее для романиста изображение исторических деятелей — и тем труднее, чем значительнее и сложнее эти деятели. В той же рецензии на роман Загоскина Пушкин отметил слабость изображения исторических лиц, в особенности Минина, речь которого на нижегородской площади слаба, потому что «в ней нет порывов народного красноречия» (XI, 93). За пренебрежение к исторической истине, за допущение «нелепых несообразностей» ради «эффектной сцены» Пушкин резко и строго критиковал драму В. Гюго «Кромвель» и роман А. де Виньи «Сен — Мар», бывший для него своего рода образцом натянутости и нарушений исторической правды.[245]

Сам Пушкин применил требование психологической правдивости в изображении исторических лиц уже в своем первом историческом романе — в «Арапе Петра Великого». Здесь, однако, личность Петра, несомненно, идеализирована, что зависело от концепции автора; это не влекло за собой прямого нарушения исторической истины в психологии Петра, но сделало его изображение односторонним.

Несколько позднее, отвечая критикам «Полтавы», упрекавшим его в искажении и неисторичности характера Мазепы, Пушкин писал: «Мазепа действует в моей поэме точь в точь как и в истории, а речи его объясняют его исторический характер» (XI, 164; ср. 158).

Наконец, в приводившейся уже рецензии на «Юрия Милославского» Пушкин сформулировал и еще одно — очень существенное — требование к историческому роману, выполненное, по его мнению, Загоскиным: «романическое происшествие», т. е. сюжет в собственном смысле, строящийся на судьбе внеисторических персонажей и на их личных взаимоотношениях с историческими лицами, «без насилия входит в раму обширнейшую происшествия исторического» (XI, 92).

Эти основные принципы исторического повествования, намеченные Пушкиным в разное время и по разным поводам, были им в полной мере — осуществлены в последнем его романе. «Капитанская дочка» явилась, несомненно, самым зрелым, продуманным и законченным произведением пушкинской реалистической романистики.

4

Работа над романом о Пугачевском восстании, продолжавшаяся в общем почти четыре года, ставила перед Пушкиным ряд труднейших задач, в которых неразрывно сплетались моменты художественного порядка с идеологическими и историческими.

Как известно, историческая основа — вся предыстория и история восстания от его зарождения среди яицких казаков до его кульминации в виде общекрестьянской войны в приволжских и центральных губерниях и до поражения и казни Пугачева — была разработана Пушкиным одновременно с романом в «Истории Пугачева». В этом «несовершенном», но «добросовестном» труде автор документально, сжато и «с осмотрительностью» изложил известные ему факты в их последовательности, и это облегчило ему решение собственно исторических задач в романе. Подобный параллелизм и прямая связь в творчестве одного писателя между научным исследованием и художественным произведением представляют собою едва ли не единственный случай в истории мировой литературы. Но если собственно историческая задача была облегчена и подготовлена для романа историческим трудом, то перед романистом вставали и требовали решения и другие, самые сложные проблемы, проблемы воссоздания и художественно — правдивого воплощения психологии его героев, от рас- сказчика — офицера до вождя восстания, от рядовых защитников дворянско — крепостнической империи до массовых участников народного движения.

Сложность заключалась в том, что изображаемая эпоха отстояла от времени создания романа на шестьдесят лет, т. е. на два поколения и даже более; она была отделена от пушкинской современности рядом крупнейших историко — политических событий конца XVIII — первой трети XIX века. Но вместе с тем это была и эпоха настолько еще близкая, что многие современники и свидетели ее были живы, помнили «Пугачевщину» и рассказывали о ней Пушкину (И. И. Дмитриев, И. А. Крылов, старуха — казачка в Бердах и др.). Оставались почти без перемен и социальные отношения, существовавшие в эпоху восстания и вызвавшие его. За протекшие шестьдесят лет типические черты представителей правящего класса, т. е. среднего и высшего дворянства (по крайней мере его лучших, наиболее культурных представителей), существенно изменились, и не легко было воссоздать психологию такого персонажа, как Петр Гринев. А столь же типические, основные, веками сложившиеся черты людей из народа — крестьян, дворовых, солдат, казаков — сохранились и в пушкинское время такими, какими они были в третьей четверти XVIII века, поскольку не изменились существенно общественные отношения, определявшие их психику.

Но, с другой стороны, люди, охраняющие существующий строй и борющиеся против восстания, подобно старшим представителям Гриневых и Мироновых, остаются психологически неизменными на всем протяжении романа. Зато деятели восстания, его вожди, руководители и даже рядовые участники меняются коренным образом в ходе событий. Народное движение, внезапно всколыхнувшее всю дворянскую империю, пробуждает в его участниках прежде глубоко спрятанные, им самим неведомые, новые мысли и чувства, вносит резкие изменения в их моральный облик и поведение, распрямляет, так сказать, во весь рост согнутых крепостной неволею людей. Так преображается и сам Пугачев, и его соратники Хлопуша и Белобородов, и мимоходом изображаемый земский Андрюшка, ставший «Андреем Афанасьевичем».

Под влиянием пережитых событий глубоко меняется, сам того не сознавая, и дворянский недоросль Петруша Гринев, в котором сословные представления сменяются подлинно человеческим сознанием; вырастает из пассивной и слабой девушки в сильную и решительную женщину его невеста Мария Ивановна. Недаром восстание является для них обоих, как и для всего «черного народа», «сильным и благим потрясением».

Пушкин сам наблюдал подобного рода «благое потрясение» — народное движение, вызванное Отечественной войной 1812 года. Он писал об этом движении в «Рославлеве» — и отсюда мог судить о том, что происходило в народе за сорок лет до национальной борьбы, во время борьбы социальной против крепостного угнетения.

Глубокие психологические изменения в народе и в отдельных представителях дворянства, обусловленные обстоятельствами, занимали прежде всего творческую мысль Пушкина в «Капитанской дочке». Это была труднейшая задача, поставленная им перед собою, и тем более трудная, что она касалась как исторического прошлого народа, так и современности, а решать ее надо было не только в литературном плане исторического эпоса, но и в социально — политическом плане современной публицистики, и притом глубоко скрыть этот современный план под спокойной формой мемуаров. Эту задачу Пушкин решил с замечательной смелостью и глубиной. Он воспринял удачно найденные Вальтером Скоттом методы построения исторического повествования; но применил их к задачам, стоявшим перед ним как русским писателем.

Новейший исследователь «Капитанской дочки» Ю. Г. Оксман справедливо сопоставляет постановку и решение некоторых важнейших проблем романа с коренными положениями социально — политической системы взглядов Радищева, которого Пушкин стал вновь усиленно изучать, по — видимому, с середины 1833 года — в период напряженной работы над «Историей Пугачева» и первоначальной редакцией «Капитанской дочки».[246]

Но касаясь здесь общего вопроса об отношении Пушкина к Радищеву, следует отметить, что в вопросе о закрепощенном народе, его положении и путях освобождения Пушкин во многом шел «вслед Радищеву». Далеко не разделяя последовательно — революционных взглядов Радищева, Пушкин, как и автор «Путешествия из Петербурга в Москву», считал крестьянские восстания закономерными и неизбежными, считал интересы дво- рян — помещиков и крепостных крестьян непримиримыми, считал, что подлинная сущность народа проявляется в моменты борьбы — национальной или социальной, — и именно социальная борьба (т. е. восстание) способна выдвинуть из народной массы вождей и руководителей типа Пугачева. Известное положение Радищева в главе «Городня»,[247] если и не легло непосредственно в основу построения Пушкиным образа Пугачева и его соратников, так как эти образы были подсказаны ему прежде всего самой исторической действительностью, то дало ему мощное теоретическое обоснование.

У Радищева же находил он и подтверждение своих давних мыслей о значении народного творчества для понимания народной психологии и народных движений — вплоть до известного рассуждения о «голосах русских народных песен», в которых «найдешь образование души нашего народа», и до заключающей это рассуждение о русском народном характере многозначительной сентенции: «Бурлак, идущий в кабак повеся голову и возвращающийся обагренный кровию от оплеух, многое может решить доселе гадательное в истории российской».[248]

Последняя сентенция вспоминается при чтении сцены военного совета пугачевцев в главе VIII, когда Пугачев и его товарищи поют «заунывную бурлацкую песню» «Не шуми, мати зеленая дубравушка»: «Их грозные лица, — замечает свидетель и рассказчик этой сцены Гринев, — стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, — всё потрясало меня каким?то пиитическим ужасом» (VIII, 331).

«Бурлак» в понимании Радищева был истинным распорядителем исторических судеб России; «бурлацкую песню» делает Пушкин выражением подлинно народного и поэтически возвышенного духа восстания. В этом нельзя не усмотреть глубоко идущей связи между обоими.

5

Обратимся к другому вопросу, связанному с литературным жанром и построением «Капитанской дочки», к вопросу о соотношении современной и исторической тематики в творчестве Пушкина и о формах той и другой в их эволюции.

Первый роман Пушкина — «Евгений Онегин» — был романом на современную тему и романом, написанным в стихах. Еще не закончив его и перейдя к прозаическому роману, Пушкин применил эту новую для него форму к исторической теме, написав, в виде первого прозаического опыта, «Арапа Петра Великого». Какой?либо закономерности здесь, конечно, нет: прозаический роман на современную тему позднее неоднократно обдумывался и частично осуществлялся Пушкиным; таковы (условно называемые) «Роман в письмах» (1829), «Роман на Кавказских водах» (1831), «Русский Пелам» (1835) и ряд набросков «светских» повестей, включая «Египетские ночи» (1835). С другой стороны, историческая и историко- философская тематика воплощались в стихотворной форме в столь значительных произведениях, как «Полтава» и «Медный всадник». На грани между исторической и современной темой, но ближе к последней, стоит прозаический роман, называемый «Дубровским». Дело, очевидно, заключается не столько в той или иной тематике, как в формах и методах воплощения темы, какой бы она ии была.

Современный роман в стихах — «Евгений Онегин» — строился как произведение, хотя и повествовательное по жанру, но проникнутое лирическим, т. е. субъективным элементом, где авторская речь, авторские размышления, чувства и оценки играют не меньшую, если не большую роль, чем объективно — повествовательные. Строфическая стихотворная форма позволяла здесь без натяжек вводить элементы лирики, перемежая ими рассказ, делать паузы и прерывать повествовательную речь авторскими отступлениями. Автор принимал личное и заинтересованное участие в судьбе своих героев, современных ему людей, близких ему по духу и общественному положению настолько, что с одним из них он представляет себя в тесном общении, даже в дружбе. Всё это давало возможность наполнить роман высказываниями и размышлениями на современные, злободневные темы, определять непосредственно и прямо свое отношение к явлениям современной общественной и литературной жизни. Современностью наполнен роман, и его строфическая форма оказывается способной особенно отчетливо передавать это дыхание времени. Новый, позднейший роман о современном молодом человеке, сверстнике автора и Евгения Онегина, задуманный в 30–е годы (так называемый «Русский Пелам»), должен был иметь уже совершенно иную, мемуарно — повествовательную форму, где главный герой, неся на себе функции рассказчика, полностью освобождал автора от лирических высказываний, суждений и оценок: последние должны были вытекать из самого содержания рассказа или быть поручены рассказчику.

С другой стороны, задумав и набрасывая в 1832–1833 годах новук>повесть или роман в стихах на современную социальную тему, так называемого «Езерского», Пушкин вернулся к строфической форме своего первого романа в стихах — к «онегинской» строфе, сохранившей и здесь свою прежнюю функцию: дать возможность для авторского вмешательства, лирических отступлений на всевозможные темы, связанные или не связанные с повествованием, авторских оценок и высказываний. Замысел не был осуществлен, но самое появление его в 30–е годы свидетельствует об устойчивой связи в сознании Пушкина стихотворно — строфической формы с современной социально — бытовой тематикой.

То, что было сказано о современном романе в стихах, в известной мере^ относится и к обеим историческим поэмам Пушкина — к «Полтаве» и к «Медному всаднику». Первая сочетает историческую героику с любов^ ной, новеллистической темой; вторая вводит историко — философскую, по- сути дела политическую тему в современную социально — бытовую повесть* Но при всем существенном различии обоих произведений в них присутствует одна общая черта: проникающий их глубокий лиризм, т. е. авторское отношение к героям, к изображаемым событиям и к смыслу произведений. Этот лиризм не мог бы быть выражен иначе, как в стихотворной форме (лишь позднее Гоголь найдет для своей прозаической поэмы форму выражения лирического «я» автора, неотделимого от повествования).

Обращаясь к роману на историческую (точнее историко — бытовую га психологическую) тему, в то время, когда работа над современным романом в стихах еще далеко не была закончена, Пушкин естественно должен был избрать форму, противоположную «Евгению Онегину», форму объективного прозаического повествования, где на первое место выдвинуто историческое изображение, а личность автора, его отношение и его оценки изображаемого настолько глубоко скрыты, что о них читатель может лишь догадываться, сопоставляя изображаемые явления и делая из них самостоятельные выводы. «Арап Петра Великого» явился, таким образом, опытом объективно — повествовательного построения, лишенного лиризма и в известной мере противопоставленного лирическому современному роману в стихах. Следует при этом помнить, что историческая объективность романа не лишала его современного Пушкину общественно — политического значения, а только глубоко прятала под картинами старины его злободневный политический смысл.

Метод повествования, принятый в «Арапе Петра Великого», был сохранен Пушкиным в романе, который, как было сказано выше, занимает место на грани между современно — социальным и историческим — в неоконченном «Дубровском». Однако же ни в «Арапе», ни в «Дубровском», при условии авторского повествования, не была еще достигнута полнота авторского невмешательства, т. е. объективность в изображении событий и их оценке. Это могло быть достигнуто одним, наиболее естественным путем: передачей рассказа из рук автора современнику и участнику событий, рассказчику, который бы повествовал о том, чему он был свидетелем или о чем мог знать. В таком случае автор совершенно самоустранялся и вся ответственность за суждения о людях и событиях, за оценки рассказываемого падала на рассказчика или мемуариста. Так были построены «Повести Белкина» (другой вопрос — насколько реальны или фиктивны их отдельные рассказчики и общий «редактор» И. П. Белкин); так, от имени московской барышни, ведется рассказ в «Рослав- леве»; так, наконец, построена «Капитанская дочка»: это записки деда, написанные для его внука (как видно из раннего чернового наброска предисловия), с небольшим заключением, добавленным издателем опять- таки «со слов» потомков мемуариста.

Роман задуман и построен как «семейная хроника» с любовным сюжетом, связывающим двух центральных персонажей — Петра Гринева и Машу Миронову — и тем самым их семьи. Такое построение давало большие возможности для развертывания социально — бытовых эпизодов с их проблематикой и осуществляло давние замыслы Пушкина.

Еще в третьей главе «Евгения Онегина», писавшейся весной 1824 года в Одессе, Пушкин иронически высказывал намерение — когда- нибудь, на «закате» творческой жизни, оставив поэзию, «унизиться» до «смиренной прозы» и написать «роман на старый лад»:

Не муки тайные злодейства

Я грозно в нем изображу,

Но просто вам перескажу

Преданья русского семейства,

Любви пленительные сны

Да нравы нашей старины.

(VI, 57)

В этом ироническом ваявлении содержится, однако, глубокая и серьезная мысль: «роман на старый лад» — семейная хроника с любовным сюжетом и широко развернутыми бытовыми фонами — противопоставлялся романтической поэме с ее лирическими мрачными героями, а также и лирико — философскому роману в стихах — «Евгению Онегину», занимавшему его в то время.

Обратившись через три года после этого заявления к роману в прозе, Пушкин начал его именно как «семейную хронику», более того, как отрывок из хроники своей собственной семьи, как повествование о своем прадеде Ибрагиме (Абраме Петровиче Ганнибале). Но это был не тот спокойный, замкнутый в личных и семейных переживаниях «роман на старый лад», какой декларировался в насмешливой строфе «Евгения Онегина»: «Арап Петра Великого» был задуман и начат как роман нового рода, роман исторический вальтер — скоттовского типа, где в частную жизнь «русского семейства» (и стремящегося войти в него приш- леца — арапа) властно вторгаются большие исторические события и исторические деятели. Семейственный сюжет, развивающийся на фоне исторических событий и в зависимости от них, — так был задуман уже этот первый роман. То же мы видим и в последующих опытах Пушкина— в «Рославлеве» и в особенности в «Дубровском»; на последнем следует остановиться.

В строгом смысле слова, «Дубровский» является произведением о современной жизни, а не о прошлом, ставшем историей, тем более, что в нем нет ни исторических лиц, ни событий исторического значения. Но социальная проблематика, определяющая развитие его авантюрно — любов-ного сюжета, придает роману, несомненно, историческое значение. Правда, конкретно — историческое указание, в первоначальной редакции хронологизировавшее события, изображенные в нем, указание на «славный 1762 год», «разлучивший» и разведший пути Троекурова («родственника княгини Дашковой») и Дубровского, было затем изъято как противоречащее своей давностью современному характеру всего остального (VIII2, 755; ср. VIII1, 162).[249] Но обе движущие роман социальные проблемы — проблема антагонизма между старым поместным дворянством и новой дворцовой аристократией, проблема борьбы крепостного крестьянства против помещичье — чиновничьего строя (да еще борьбы, возглавленной дворянином, что само по себе являлось для Пушкина важной политической проблемой) — эти элементы романа делают и «Дубровского», по существу, произведением исторического жанра, лишь на современном материале.

«Дубровский» — и хронологически, и по теме — является прямым предшественником «Капитанской дочки». В пушкинской литературе давно и неоднократно отмечалось то обстоятельство, что в рукописях самый ранний из планов «Капитанской дочки» предшествует несколькими днями последней главе «Дубровского», на которой работа над этим романом была оборвана.[250] Это показывает, что Пушкин, отказываясь от завершения «Дубровского», тотчас и непосредственно перешел к новому замыслу — к роману о Пугачевском восстании. Вероятная причина перехода заключается в том, что Пушкин не был удовлетворен прежним своим произведением; не удовлетворен же он был потому, что в романе столкнулись несколько тематических линий, не только не связанных, но противоречивших одна другой: борьба между собою двух слоев дворянства— старого и нового, бывшая сначала основной и исходной, темой, была осложнена изображением восстания крепостных против помещичьего и чиновничьего произвола; но последняя тема, в известной мере ослабленная и нейтрализованная первой, была развита в нетипичной для русской жизни того времени форме разбойничества; а во главе крестьян- разбойников оказался дворянин — романтический мститель за обиды, притом не столько крестьянские, сколько личные и сословные. Положение еще осложнилось романтической любовью дворянина — разбойника к дочери своего врага. В результате — вместо типического явления в романе был изображен реальный, но единичный случай, и жизненная правда, которой так много в отдельных образах и эпизодах романа, была подчинена весьма традиционной литературной ситуации, напоминавшей целый ряд литературных героев — «благородных разбойников»: и Карла Моора, и Жана Сбогара, и Лару, и широко известного полулубочного Ринальдо Ринальдини, и совсем недавно прославившегося на парижской сцене Эрнани. Элементы литературности и мелодраматизма в образе главного героя романа, исключительность и нетипичность такой формы крестьянской борьбы, как разбойничество, — всё это, по — видимому, заставило Пушкина отказаться от завершения романа, не выполнившего поставленных им перед собою заданий, и начать новое произведение, в принципе глу боко отличное от «Дубровского» и по теме, и по материалу, — роман о Пугачевском восстании и офицере — пугачевце.

При создании «Капитанской дочки» опыт «Дубровского» имел для Пушкина, несомненно, большое значение, и ряд его образов и положений перешли в новый роман или отразились в нем. Прежде всего преемственно близки (даже по имени) образы двух отцов — Андрея Дубровского и Андрея Гринева: оба они принадлеягат к старинным, но захудалым дворянским родам, только в изображении Дубровского материальный упадок резче выражен; оба относятся к тому среднему слою дворянства, который в XVIII веке, в екатерининское время, был отодвинут на задний план удачливыми выскочками, делавшими «случайную» карьеру в моменты дворцовых переворотов и после них — подобно Троекурову, князю Б., или, вероятно, отцу Швабрина. Гринев — отец воспринял и основные черты характера Андрея Дубровского: независимость и суровую властность, сознание собственного достоинства и ненависть к пресмыкательству, непреклонность в понятиях чести. Кругозор обоих узок и ограничен сословными, дворянскими представлениями. Но они взяли все лучшее, что могло быть в традициях старого служилого дворянства, сложившихся еще в петровское время и выраженных Фонвизиным в образе Стародума, Радищевым — в образе крестицкого дворянина.

Можно установить преемственные черты сходства и между представителями младшего поколения в том и другом романе, учитывая, однако, разницу во времени: Петр Гринев — дворянин и офицер второй половины XVIII века, Владимир Дубровский принадлежит десятилетию между наполеоновскими войнами и восстанием декабристов. Дубровский в бегло описанной петербургской своей жизни является таким, каким мог стать Гринев, если бы вместо Белогорской крепости попал в гвардию. Но и в том и в другом захватившие их трагические события опрокидывают привычно сложившиеся представления и вызывают к жизни всё лучшее, что было скрыто в их характере. И замечательно то, что оба они, каждый по — своему, обращаются при этом от людей своего класса к народу.

Изображение народа — того «черного народа», который «весь… был за Пугачева» (IXi, 375), является, конечно, наиболее существенным элементом «Капитанской дочки», подготовленным предшествующими опытами. Горькая ирония народных сцен в «Истории села Горюхина» (где, как известно, намеченный в планах рассказ о «бунте» не был и не мог быть осуществлен) сменилась в «Дубровском» прямым изображением нарастающего и разражающегося наконец крестьянского гнева.[251] Здесь фигура кузнеца Архипа, являющегося подлинным вожаком крестьян в гораздо большей степени, чем Дубровский, вырастает до размеров героических; в Архипе заложены в зародыше те черты, которые в полном раскрытии показаны Пушкиным в образе Пугачева: генетическая и характерологическая связь между обоими несомненна. Пушкин, создавая образ Архипа, еще не изучал пугачевщины; но тем более явственна глубокая народность, почувствованная и раскрытая им в вожде восстания.

6

Роман о Пугачевском восстании, возникший и создававшийся одновременно с историческим исследованием, был вызван рядом глубоких общих и личных причин, которые достаточно коротко напомнить: давний и постоянный (еще со времен южной ссылки) интерес Пушкина к народным движениям и восстаниям, в частности, интерес к Степану Разину и к Пугачеву, проявленный во время пребывания в Михайловском, получил новые обоснования в Болдинскую осень 1830 года, при более тесном соприкосновении Пушкина с крестьянством в качестве душевладельца- помещика; холерные волнения по деревням и в Петербурге в 1830–1831 годах, особенно же восстание новгородских военных поселений

1831 года, заставили передумывать снова и снова вопросы о возможности и перспективах новой крестьянской войны (о чем думал и прямо говорил после новгородского бунта и Николай I), а также о роли дворянства в будущей крестьянской войне и в будущей революции. Западноевропейские революции и польское восстание в 1830–1831 годах вели мысль Пушкина в том же направлении. В таких условиях обращение к пугачевской теме в двух аспектах сразу — исследовательском и художественном — представляется естественным и закономерным.

Для своего романа Пушкин, как уже говорилось, избрал мемуарную форму — форму «семейственных записок». Это решение было вызвано в известной степени внешним, литературным поводом. Как установили наблюдения Н. О. Лернера, Ю. Г. Оксмана и В. Г. Гуляева, исправленные и развитые в последние годы исследованиями Н. И. Фокина и Петера Бранга,[252] источником, из которого вырос сюжет «Капитанской дочки», явилась, по — видимому, повесть, напечатанная в «Невском альманахе» на

Данный текст является ознакомительным фрагментом.