6. Слон Суворова

Суворов, нанеси глубоких Туркам ран,

Потемкин где и Ты, трясись Стамбул, Султан.

Граф Д.И. Хвостов

Доброе утро, коллега! В продолжение предыдущей темы хотел бы заметить, как порой легковерны бывают представители нашей профессии. Знаем ведь, что нельзя доверять литературным воспоминаниям и анекдотам, но все равно доверяем и пуще распространяем старые слухи. Бедный Хвостов – одна из жертв нашего легковерия. За примером далеко и ходить не надо…

В восьмой главе романа «Пушкин» Тынянов описывает обед у Василия Львовича Пушкина – «преприятную» (для хозяина) встречу «новых умников» (то есть «архивных юнкеров», будущих арзамасцев) и «старых остроумцев» (князя Шаликова, самого Василия Львовича и его брата). Свидетелем их живой беседы становится у Тынянова 10-летний племянник хозяина, «желторотый птенец Сашка», «навязанный» Василию Львовичу ревнивой «Надинкой-мулаткой» (то есть Надеждой Осиповной Пушкиной) [Тынянов 1937: 149][62]. Историческим зерном этого эпизода является «первая программа» записок Пушкина за 1811 год: «Дядя Василий Львович. – Дмитриев. Дашков. Блудов… Светская жизнь» [VIII, 74]. В концепции Тынянова-новеллиста воображаемая беседа, подслушанная мальчиком, играет роль своеобразной инициации будущего поэта, его первого приобщения к литературной среде (и борьбе) начала XIX века.

Любопытно, что за полвека до этой вымышленной беседы в типологически сходной ситуации оказался и герой нашего повествования. В своих воспоминаниях Дмитрий Иванович писал, что «сделался поэтом с минуты рождения» и «в сущем детстве» не выходил из гостиной, когда посещали его родителей ближние их родственники – поэты Карин, Майков и А.П. Сумароков, также Фон-Визин, П.С. Потемкин и другие, и «не только что вслушивался в речи их, но даже переспрашивал о их суждениях и помнил их до конца жизни своей». (Заметим также, что основным предметом этих бесед 1760-х годов была, как и в пушкинском случае, война на Парнасе: столкновения поэтов, литературных позиций, борьба за истинный вкус и насмешки над ложным[63].) Возможно, коллега, что некоторые поэты – великие и не очень – «рождаются» из подслушанных в детстве литературных разговоров «отцов»[64].

Наверное, сам я не сделался поэтом, потому что не рос среди литературной богемы, а вышел из скромной семьи инженера и учительницы, проживавших в московском окраинном микрорайоне с говорящим именем Чертаново (свод небес зелено-бледный, скука, лужи и асфальт). Кстати сказать, одно из моих первых детских впечатлений – урок мамы, на который она меня взяла, когда мне было лет шесть. «Хорошая у тебя мамка», – сказал мне пятиклассник-хулиган, сидевший рядом со мной на последней парте. Вот я и стал учителем. Склонным к проказам.

Вернемся к тыняновской сцене. Специально для дружеского обеда Василий Львович припас литературный деликатес – новое собрание притч графа Хвостова (в баснях, как пишет Тынянов, граф был «смел беспредельно» [Тынянов 1937: 150]). Гости устраивают веселую игру: каждый по очереди открывает книгу и, не глядя, указывает пальцем то место на странице, «которое надлежало прочесть»[65]:

Начал Блудов, разогнул – открылось:

Суворов мне родня, и я стихи плету.

Блудов сказал: Полная биография в нескольких словах

[Тынянов 1937: 151].

Источник этого колоритного эпизода – маленькая заметка (анекдот) из записной книжки князя П.А. Вяземского:

Хвостов сказал: «Суворов мне родня, и я стихи плету». «Полная биография в нескольких словах, – заметил Блудов, – тут в одном стихе все, чем он гордиться может и стыдиться должен» [Вяземский 2000: 125].

Этот стих высмеивался и в хорошо известной Тынянову «погребальной» речи Хлыстову, произнесенной арзамасской Кассандрой (то есть А.И. Тургеневым):

бедный старец, он провел все дни свои в служении Музам и публике неблагодарной. Для нее истощил он и силы, и казну свою, и свое терпение, и терпение друзей своих; а жестокость читателей не истощилась, а имя его, обреченное славе, превратилось в ругательство бесславных сочинителей; ученики и подражатели бранят его на сельских сценах, и, подобный Молиеру, насилу гроб его впущен в обширное кладбище Беседы. О стыд моего Отечества! О век, недостойный мужей великих! Он погибал, сей тайный любимец всех Муз, и едва забытым стихом напоминал права свои:

Суворов мне родня, и я стихи плету! [Арзамас 1994: I, 282].

Между тем Тынянов допускает здесь двойную неточность (оправданную, конечно, его литературными задачами): во-первых, в напечатанных в 1810 году творениях Хвостова нет приведенного выше стиха, а во-вторых, такого стиха вообще нет в сочинениях Дмитрия Ивановича. Точнее, нет в той забавной форме, которую приводит мемуарист[66]. На самом деле Вяземский либо переделал, либо процитировал в перелицованном кем-то виде начальные два стиха из незаконченной оды Дмитрия Ивановича, впервые опубликованной в майской книжке журнала «Новости» за 1799 год под заглавием «Отрывок»:

Я мыслил о себе, что я стихи плету,

Суворов мне родня, Его от сердца чту,

Что славою Его мои стихи покрыты,

На Пинде возродят мне лавры знамениты;

И так осмелился о Бречии воспеть,

Но за Суворовым Пегасу не успеть.

Геройски подвиги моих стихов не просят,

Вселенна, ПАВЕЛ Сам, ему хвалы возносят.

Святая Церковь днесь велением Царя

Желает лет Ему в усердии горя;

Мой разум удивлен, мое в восторге чувство,

Не знает где найти дар нужный и искусство,

Чтоб громку песнь гласить. – Что мне теперь начать?

В горящей ревности пред ПАВЛОМ отличиться,

Царя благодарить, Суворовым гордиться,

О подвигах Его стихами замолчать (с. 34–35).

Этот отрывок посвящен победам великого дяди Хвостова, последовавшим сразу после взятия крепости Бречия, воспетого Дмитрием Ивановичем в том же номере журнала в «Стихах Государю Императору на взятие крепости Бретчио у Французов». Поводом к написанию «Отрывка» послужил указ императора Павла о церковных молебнах в честь великого освободителя Италии.

Как видим, в «редакции» Вяземского смысл стихов Хвостова выворачивался наизнанку: получалось, что я – поэт, потому что мой дядя – Суворов (иначе в стихотворении 1799 года: я думал, что я скромный певец и родственник Суворова и мои стихи покрыты его славою, но за великими подвигами героя моей музе не угнаться). Каким образом старинное стихотворение попалось на зубок арзамасским ценителям творчества Хвостова? Кто и когда обнаружил и переделал этот, по выражению Кассандры-Тургенева, «едва забытый стих»? На эти вопросы мы можем ответить с достаточной степенью точности. Из «забвения» вывел этот стих и прославил (или, точнее, ославил) не кто иной, как Иван Иванович Дмитриев. Последний познакомился с «Отрывком» Хвостова еще в 1799 году (имя Дмитриева значится в списке подписчиков «Новостей»[67]). В 1805 году Хвостов вторично опубликовал этот текст в журнале «Друг Просвещения», озаглавив его «На победы 1799 года» (часть IV, № 13, с. 231). В новой версии стихотворение было сокращено на одну строфу и имя императора Павла заменено на «цари».

В «Друге Просвещения», как Вы, дорогой коллега, некогда показали, граф Хвостов предпринял смелый (но неудачный) поход против поэтов-«элегастов» дмитриевского круга [Альтшуллер 1975]. Самого Дмитриева он больно задел в притче «Барыня и ткачи», назвав «пиитой-самохвалом», сочинителем глянцевых и «не сладких» стихов (как заметил В.Э. Вацуро, Дмитриев этой обиды графу никогда не простил [Вацуро 1989: 158]). В письме к своему литературному союзнику Д.И. Языкову от 10 января 1806 года Дмитриев упоминает об этой оскорбительной притче и обрушивается на сочинителей из «Друга Просвещения», у которых отсутствует не только талант, но и здравый смысл, о чем свидетельствуют последние две оды «урода» Хвостова «На победу» и «Зима»[68], делающие «стыд нашей словесности» [Дмитриев 1869: 1098]. На эти оды Дмитриев написал сатирические замечания, которые отослал своему приятелю для распространения и чтения в литературных кругах («они писаны не таким тоном, какой требуется для [печатной] критики, предназначаемой для публики» [там же]). Скорее всего, из этого разбора и всплыл псевдохвостовский стих, выражающий, по Блудову, полную биографию графа в нескольких словах. Сколько же таких переделок-передержек пришлось за свою жизнь пережить бедному Дмитрию Ивановичу![69]

Современники объясняли суворовское покровительство Хвостову сумасбродством великого человека. Возможно, что малая доля истины в этом объяснении есть (любившему юродствовать военачальнику весело было по своей прихоти проталкивать невзрачного, неопрятного и, по мнению общества, бесталанного человека в высшие государственные сферы, как весело ему было требовать от Сардинского короля высоких знаков почести для своего вечно пьяного камердинера[70]). Но главное, конечно, не это. Хвостов был самым преданным другом и помощником генералиссимуса. Последний вверил его попечению свою любимую дочь (Суворочку), а затем и сына: «Аристотель его вы» [Петрушевский: 402]. Через Хвостова опальный герой вел тайные переговоры с императором. В 1798–1799 годах Дмитрий Иванович принимал по поручению Суворова самое активное участие в формировании новой антифранцузской коалиции. По сути дела, в этот период Дмитрий Иванович был представителем Суворова (его ушами и устами) при российском дворе и западных дипломатических миссиях в Петербурге. Четким выполнением указаний Суворова, а не прихотями фельдмаршала объясняется и быстрый карьерный взлет Дмитрия Ивановича во второй половине 1790-х годов (этот взлет начался еще в последний год жизни императрицы Екатерины): за четыре года он прошел путь от камер-юнкера до обер-прокурора Святейшего Синода (о стремительной карьере Хвостова в павловское царствование я буду говорить отдельно).

В своей «Автобиографии» Дмитрий Иванович вспоминал о чувстве глубочайшего доверия, которое испытывал по отношению к нему его великий дядя. «Сей осторожный, тонкий и недоверчивый муж, – писал он, – являлся в полной наготе гр. Хвостову и может быть одному из смертных» [Сухомлинов: 542] (помня о некоторых эксцентрических выходках Александра Васильевича, можно предположить, что нагота здесь упоминается не только как фигура речи[71]). «Он вверил ему не только все семейственныя и домоводныя дела, – продолжал Хвостов, – но даже все помыслы сердца, тайны государства и славы своей. Кроме различных и многочисленных поручений все донесения из Финляндии, Варшавы, Тульчина, Турина, Праги и других мест шли чрез его руки, то есть что отправляемыя к высочайшей особе или доверенным лицам доставлялись к нему в копиях, а другия в подлиннике, подача коих зависела от воли его, почему из сих последних многия остались у гр. Хвостова» [там же] (до нас дошли десятки писем Суворова к Хвостову!).

Конечно же, быть родственником и доверенным лицом Суворова было не только почетно, но и прибыльно. Племянник военачальника и шурин Хвостова князь А.И. Горчаков писал Дмитрию Ивановичу о выгодах, которые сулили суворовскому кругу победы Героя в Италии – самое время «обоброчить» короля Сардинского и «содрать» с него «кожуринку»[72]. В октябре 1799 года Хвостов получил от короля титул графа «за победы в Италии». Но близость к Суворову была одновременно и опасностью: слишком многих восстановил против себя независимый и эксцентричный полководец; опала последнего, казалось, неминуемо влекла за собой опалу его родни.

Верный Хвостов был одним из самых восторженных певцов Суворова. Еще в 1789 году он сочинил стихотворное «Письмо к его сиятельству графу Александру Васильевичу Суворову-Рымникскому на случай поражения Визиря со главными силами при реке Рымнике 1789 года, сентября 11 дня» (Москва, 1789). В зачине этой оды Дмитрий Иванович обращается к Герою:

Завиден чистый луч Твоей бессмертной славы,

Герой, любящий честь и все ее уставы;

Победа громкая, великия дела,

Тебе достойная едина похвала… [Хвостов 1789: 3]

Битва русско-австрийской армии Суворова с «толпой чалмоносцев» изображается Хвостовым в сильных и динамичных стихах:

Искусство, мужество Суворов истощая,

Летал как молния везде разя, карая,

Смятенныя толпы гоня со всех сторон,

Забыл их войск число и множество препон.

‹…› Так храбрыя полки, питав Геройский дар,

Лишь опрокинули свирепых Янычар,

Препоны низложа, пустились яко стрелы,

В окопы ворвались, неся удары смелы;

Добыч алкая смерть, отчаяние, страх

Смутили всех врагов, сугубя зло в глазах.

И тем свершилася сей рати часть нещастна,

Что брань не зрелася, но жертва лишь ужасна [там же: 5].

В заключении оды Хвостов воспевает воинский гений и великую душу своего кумира:

Увенчан лаврами, любим ЕКАТЕРИНОЙ,

Доволен будь своей Суворов ты судьбиной.

Искуство где Вобан, Евгений и Кондей,

Фридерик, Малборук и славный полк мужей,

Как гордых рок сотрет, как возвышать державы,

Безсмертны подали примеры и уставы,

Великостью души вспылавши с юных лет,

Открыло путь Тебе широкий для побед,

К Царице верностью, к отечеству любовью,

Все почести купил своим раченьем, кровью,

Чрез рвение, труды, блюдя не жизнь, а честь,

Умел Ты сам себя толико превознесть;

Великим подвигом возвышенный, не роком,

На почести свои смотри веселым оком,

Ликуя в пышной днесь и щастливой судьбе,

Ты ревность возбуждай последовать Тебе:

Ты к славе доступил, грядя стезею чести,

Гнушаясь злобою, гнушаясь подлой лести,

И жертв на олтаре фортуны не куря,

Прославился Ты, долг великих душ творя [там же: 7].

Спустя много лет Хвостов «с удовлетворением» укажет на «подражание» одному из стихов этой оды («Что шаг, то торжество, что бой, то лавр побед») в стихотворении некоего «отличного стихотворца» [II, 197]. Подражателем Хвостова был не кто иной, как Василий Андреевич Жуковский, писавший в знаменитом послании «Императору Александру» (1814):

Все в пепел перед ним! разлей пожары, месть!

Стеною рать! что шаг, то бой! что бой, то честь!

[Жуковский: I, 370]

И это, дорогой коллега, тот самый Жуковский, который, как мы знаем, потешался над творениями Хвостова в стенах «Арзамаса»! Уж не пародировал ли он «отпетого и перепетого» Хвостова в стихах к императору? И не посмеивался ли он в тайне над возлюбленным императором, отсылая друзей к одическому творчеству «любимца всех Муз»? Или это заимствование не что иное, как инерция высокого стиля? Или, быть может, эта скрытая цитата – знак благородной признательности Василия Андреевича своему предшественнику? Как Вы полагаете, коллега?

«Письмо к Суворову», очевидно, тронуло великого полководца. Много лет спустя Хвостов вспоминал о том, что «при помолвке своей он получил от дяди своей невесты, знаменитого Суворова, весьма лестное письмо, ибо, по счастию, стихотворческие способности нашего сочинителя уже известны были и под Очаковым» [Сухомлинов: 530] (возможно, что стихотворное послание Дмитрия Ивановича, женившегося на суворовской племяннице 17 января 1789 года, было ответом на лестное письмо полководца). «С 1789 года по смерть героя, – заключал Хвостов о себе в третьем лице, – поэт гр. Хвостов пользовался неограниченною его доверенностию» [там же]. Известно также, что Суворов посылал родственнику-поэту собственные вирши, вроде следующего стихотворного совета: «Я в зеркале смотреться должен, / И маслом жар не утушают, / Не хутор то… Будь осторожен, – / Пожар водою потушают» [Алексеев: 5].

Хвостов гордился доверенностью Суворова и вдохновлялся не только его победами, но и грандиозными государственными планами. Так, работая в 1791 году над редактированием суворовских проектов об укреплении границ со Швецией и освобождении Константинополя, Дмитрий Иванович в едином порыве (точнее, за шесть недель) переводит расиновскую трагедию «Андромаха», имевшую впоследствии театральный успех и вызвавшую целую серию язвительных эпиграмм младших современников поэта. О своем переводческом подвиге Хвостов сообщает в одном из посланий «суворовского цикла»:

Когда здесь умственно, пример вождей – Суворов,

Чудесный богатырь молниеносных взоров,

Среди Петрополя Европу облетал,

Против громовых туч отводы учреждал,

Оплотом заградил от льва набеги смелы,

Готовил быстрые на чалмоносцев стрелы;

Премудрости рукой прославясь на войне,

Герой участие в сих тайнах вверил мне.

Я в Трою мысленно тогда летал без страху,

И выгадал часок похитить Андромаху [III, 65][73].

А. Флоров. Гравюра с портрета И.Г. Шмидта. Граф А.В. Суворов-Рымникский // Ровинский Д.А. Материалы для русской иконографии: [В 12 вып.]. СПб., 1884–1891. Вып. 7: [№ 241–280]. 1890

Видимо, в пылком воображении Хвостова греческий проект его великого дяди уже реализовался и взятыми россиянами оказались не только Царьград, но и территория, на которой стояла древняя Троя. В свою очередь, Суворов видел в Хвостове не просто добросовестного сотрудника, верного родственника и доброго человека, но и родственную душу – себя другого. Как вспоминал Дмитрий Иванович, князь Италийский ценил в нем врожденную светлую логику и говаривал: «Ты слон! который не знает своей силы». (Если бы я умел рисовать, я бы изобразил Дмитрия Ивановича в виде могучего слона, а на нем Суворова в наготе своей в образе Ганнибала, а под ними Альпы, а над ними Екатерину в образе Минервы и Павла в гроссмейстерском одеянии, а за Хвостовым-слоном – стаю мосек-зоилов, гавкающих на спокойно шествующего вперед рогатого гиганта[74].)

В стихах, посвященных великому дяде, Хвостов угадывал и поэтизировал те черты его образа, которые сам герой считал главными и поучительными для потомства (здесь Дмитрий Иванович, я полагаю, соперничал с Гаврилой Романовичем): простота, самоотверженность, старинное благочестие, скромность, патриотизм, прямота, человечность, любовь к музам. Их литературные вкусы также были близки: оба одинаково высоко ценили одическую поэзию и приземленную насмешливую басню (я бы сказал, что оба они обладали особым притчевым мышлением, глубоко укорененным в жизненной философии XVIII века, то есть воспринимали события своей частной и общественной жизни как экземплы-иллюстрации, подтверждающие некие неизменные истины)[75]. «Хотите меня знать? – признавался Суворов (если верить биографу полководца Е.Б. Фуксу). – Я сам себя раскрою… Я бывал при Дворе, но не Придворным, а Эзопом, Лафонтеном: шутками и звериным языком говорил правду. Подобно шуту Балакиреву, который был при Петре Первом и благодетельствовал России, кривлялся я и корчился. Я пел петухом, пробуждая сонливых, угомонял буйных врагов отечества» [Фукс: 77–78]. Я бы сказал, что Суворов, юродствуя, подражал Эзопу в военной и политической деятельности, а Хвостов – в поэтической.

Наконец, Хвостов был одним из создателей культа Суворова в русской литературе (он до конца жизни печатал свои воспоминания о полководце, публиковал его письма, консультировал биографов Суворова). Великого военачальника он зовет в своих стихах полубогом, проповедником славы, главой победоносных сил, возвращающим на троны царей и низводящим их с престолов, истинным христианином, героем в борьбе с суровым роком, провидцем, которому открыты «хартия судеб» и «грядущих дел поток». Свою близость к Герою Дмитрий Иванович превращает в важную составляющую собственного поэтического образа (ехидный Дмитриев прекрасно знал, как больнее всего задеть своего оппонента). Он посвящает великому дяде свою лиру, называет его своим священным благодетелем и причиной всех своих радостей. Самыми счастливыми моментами своей жизни он считает те, когда «наперсник гордыя Беллоны», среди «побед толиких», «как друг», внимал его «лирный глас».

Иначе говоря, Суворов для Хвостова не абстрактный герой, но часть его собственной жизни и связующее звено с судьбой российского государства и чуть ли не всей Европы. Он зовет его «мой» (его конкурент по гимнам Суворову Державин такого себе позволить не мог). Вот спустя 15 лет после смерти полководца в Петербург прибывает с дарами Америки корабль Российско-американской компании «Суворов». Хвостов немедленно откликается на это событие стихами, посвященными своему кумиру – кораблю (чуть не сказал: «пароходу») и человеку:

Герой молниеносных взоров,

Чудесный мой орел, Суворов,

Оставя грозной океан,

Над славною Невой летает,

Уже с когтей своих бросает

Избытки чужеземных стран [I, 239].

В этой воистину хвостовской метаморфозе (они у него были не только в притчах) Суворов становится кораблем, который тут же превращается в когтистую птицу, парящую над славной рекой и бросающую американские дары российскому императору (в примечании к последнему стиху говорится: «Из числа привезенных на корабле “Суворов” товаров, для продажи, Компания удостоила некоторые поднести ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ» [I, 312]). Связь между образами здесь не «натуральная», а, я бы сказал, эмоционально-аллегорическая. Они бы, я думаю, понравились князю Александру Васильевичу, любившему в своих речах и поведении сочетать несочетаемое.

Вообще давно уже следует отказаться от обидного для памяти Дмитрия Ивановича и противоречащего исторической истине представления о том, что Суворов относился к стихам своего верного племянника иронически, называл его Митюхой Стихоплетовым (прозвище, восходящее, я думаю, к апокрифическому стиху «Суворов мне родня, и я стихи плету») и на смертном одре (умирал князь Италийский, как известно, на руках Дмитрия Ивановича) завещал верному другу не писать больше стихов. «Увы, – якобы вздохнул Хвостов в ответ на это завещание, – хотя еще и говорит, но без сознания, бредит!» [Бурнашев: 36]. Это несомненная клевета, выдуманная насмешниками Хвостова и разнесенная по миру легковерными любителями анекдотов, не знавшими даже имени-отчества жены стихотворца, суворовской племянницы[76]. У истоков мифа о Митюхе Стихоплетове, очевидно, лежит история о последних днях князя Италийского. Близкий к Хвостову епископ Евгений (Болховитинов) вспоминал, что умирающий Суворов якобы сказал племяннику: «Митюшка! Не черти на моей гробнице стихами, а разве напиши только: здесь лежит Суворов» [Евгений 1870: 763] (возможно, что сам Хвостов эту историю и рассказал преосвещенному Евгению). Иными словами: не надо громких од, друг мой; достаточно краткой «римской» эпитафии.

Скорее всего, знаменитая надпись на гробнице полководца была предложена не Державиным (версия Я.К. Грота), а самим Хвостовым, распоряжавшимся похоронами Суворова (как недавно было установлено, эта надпись Суворову – парафраз латинской эпитафии первому покорителю Альп Ганнибалу Карфагенскому: «Здесь лежит Ганнибал» – Hannibal hic situs est [Душенко: 604]). В заметке «О краткости надписей» (впервые: «Друг Просвещения», 1804) Хвостов писал:

В Санкт-Петербурге в Александровской Лавре на месте, где погребен победитель турков, низложитель Польши, спаситель Италии, сказано: «Здесь лежит Суворов».

Ничто не может быть простее и величественнее таковых надписей. Истинная слава умственна и не требует пышных украшений; она светоносна сама по себе. ‹…› Нет нужды изъяснять ни о чинах, ни о военачальстве покойного Генералиссима: ибо в уме любопытствующего видеть его гробницу одно время рождает память о его нравах, и суровой жизни, и победах. Если кто не одарен душою, способною постигать Перикла, Суворова, Кессаря и Тасса, того и длинные повествования не просветят [Хвостов 1999: 183].

Хвостов такой душой был одарен. Он умел быть не только витиевато благодарным, но и лапидарно признательным. Напомним заключительные строки из посвященного Суворову «Отрывка» 1799 года:

Мой разум удивлен, мое в восторге чувство,

Не знает где найти дар нужный и искусство,

Чтоб громку песнь гласить. – Что мне теперь начать?

В горящей ревности пред ПАВЛОМ отличиться,

Царя благодарить Суворовым гордиться,

О подвигах Его стихами замолчать[77].

Для классициста Хвостова краткость была любезнейшей сестрой таланта. Державин как-то написал ему о трех признаках истинного достоинства поэтов: «1) когда стихи их затверживаются наизусть и предаются преданием в потомство; 2) когда апофегмы из них в заглавии других сочинений вносятся; и 3) когда они переводятся на другие просвещенные языки» [Державин: VI, 175].

Хвостов был уверен, что его творчество удовлетворяет этим критериям, но публично о своих стихах высказывался более скромно:

Надеюсь, – может быть, в числе стихов моих

Внушенный Музами один найдется стих;

Быть может, знатоки почтут его хвалами,

Украсят гроб певца приятели цветами

И с чувством оценят не мыслей красоту,

Не обороты слов, но сердца простоту [III, 43][78].

Впрочем, говоря в «Автобиографии» о своем вкладе в русскую поэзию, Дмитрий Иванович с удовлетворением замечал, что не один, а многие его стихи «были употреблены эпиграфами к разным книгам» и стали апофегмами, вроде надписи князю Кутузову «тот жив, безсмертен тот, отечество кто спас», которая «у многих на табакерках была вырезана» [Сухомлинов: 528][79]. Речь идет о четверостишии Хвостова, напечатанном в апрельской книжке «Вестника Европы» за 1813 год под названием «П.И. Голенищеву-Кутузову на смерть Ген. Фельдм. К. Смоленскаго»:

Пусть праведну печаль Росс каждый разделяет,

Твой стон геройский дух во гробе возмущает.

Не верь молве, что век Смоленского погас:

Тот жив, безсмертен тот, отечество кто спас.

Приятель Хвостова епископ Евгений называл «нeоспоримым доказательством превосходства» этой «епиграммы» «принятие последняго стиха в надпись над бюстами и медалионами» [Евгений 1868: 146]. Еще одна краткая сентенция Хвостова, согласно его воспоминаниям, была увековечена «на портрете Державина, при издании Ключа к его сочинениям Николаем Федоровичем Остолоповым, 1822 года» [Сухомлинов: 528]. Действительно, портрет «певца Фелицы» в этом издании сопровождался анонимным стихом: «Постиг, изобразил Екатерину, Бога» [Остолопов 1822]. Этот стих был заимствован издателем из хвостовской «Надписи к портрету его превосходительства Гаврила Романовича Державина», опубликованной без указания авторства еще в 1796 году в журнале «Муза»:

Се зришь Державина: исполнен дара многа,

Богатый чувствием и пламенный певец

Стяжал парнасских дев безсмертия венец,

Постиг, изобразил Фелицу, Бога [Колбасин: 46][80].

Этот стих остался в памяти потомков (хотя и утратил связь с именем сочинителя). Много лет спустя о нем вспоминал один ворчливый критик: «Кажется совершенно несправедливою надпись к портрету Державина: “Постиг, изобразил Екатерину, Бога”. Екатерину постигнуть и изобразить он мог; но постигнуть Бога, изобразив Его в стихотворении?» [Лайбов: 118].

У Хвостова, надо сказать, был ответ на этот риторический вопрос.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК

Данный текст является ознакомительным фрагментом.