Глава третья
Глава третья
Проблемы детства Лермонтова. Домашняя среда. Истоки неудовлетворенности. Стремление за пределы домашнего круга. Прафеномен «непрожитой жизни» предков, его влияние на психику поэта. Базальный конфликт
Исследование наследственных и конституциональных признаков подводит к проблеме детства Лермонтова. В каких условиях и как проходило формирование его личности, какие теперь уже внешние факторы пришли во взаимодействие с унаследованными и конституционными чертами его личности, в чем особенность процесса индивидуации (психологического самоосуществления личности) у Лермонтова – вот ряд фундаментальных вопросов этого периода его жизни.
До четырнадцати лет, то есть до периода ранней юности проявляются многие свойства его характера, резко бросавшиеся в глаза современникам в пору его духовной и творческой зрелости. Для исследователей ряд этих свойств всегда представлял неразрешимую проблему, а для некоторых – загадку, ответ на которую они не надеялись найти. Так, В. В. Зеньковский испытывал неизбывный скептицизм относительно душевных проблем поэта, которые он, по его словам, скрывал от окружающих и так и не озвучил в своем творчестве. «То, что волновало душу поэта, – писал протопресвитер, – что часто преждевременно прорывалось наружу, – все это лишь частично выражало жизнь души ‹…› Это сознательное закрывание самого себя было глубочайше связано с постоянной горечью, которою была исполнена душа Лермонтова, смысл и корни чего необъяснимы из его биографии».[186]
С последней мыслью автора ни в коем случае нельзя согласиться. Мы располагаем достаточным биографическим материалом и научным инструментарием (психоанализом), чтобы раскрыть те конфликты души Лермонтова, которые отчасти нашли отражение в его творчестве и которые сопутствовали ему на протяжении всей его жизни.
Детство Лермонтова – клубок острейших проблем и противоречий, грозящих любой детской психике тяжелейшим неврозом.
В жизни Лермонтова детство стало периодом зарождения базального конфликта. Современников удивляло очевидное противоречие между бытием и мироощущением юного Лермонтова, нашедшее отражение в его ранних произведениях. Близко знавшие поэта мемуаристы удивлялись игрой артистической натуры будущего автора «Маскарада», не находя в этой игре глубинных причин. Лермонтов «в жизни не знал никаких лишений, ни неудач: бабушка в нем души не чаяла и никогда ему ни в чем не отказывала; родные и короткие знакомые носили его. Так сказать, на руках; особенно чувствительных утрат он не терпел (курсив мой. – О. Е.); откуда же такая мрачность, такая безнадежность? – задает законный вопрос А. П. Шан-Гирей. – Не была ли это драпировка ‹…› или маска ‹…›? Маленькая слабость, очень извинительная в таком молодом человеке».[187]
Однако вопрос этим объяснением не решен, тем более что двумя страницами ниже тот же автор говорит о «беспокойной натуре» Лермонтова. В чем причина беспокойства?
Среда способствовала формированию негативных наклонностей в характере будущего поэта. Будучи не просто любимцем, а кумиром и божеством бабушки, он с раннего детства почитал себя центром вселенной. Бабушка, по словам Е. А. Сушковой, «жила им одним и для исполнения его прихотей».[188] А поскольку она возложила на себя функции родителей, в сознании ребенка все родительские полномочия соединились и сосредоточились в ней. В ситуации Лермонтова проявилась обыкновенная природная закономерность: «любимые сыновья – принцы; избранные, они правят с самого раннего детства».[189]
Тесный и максимально суженный (из-за отсутствия родителей) семейный круг не способствовал интенсивному общению ребенка со сверстниками за пределами мира усадьбы. Даже люди одной с ним среды замечали ненормальность его положения в доме и предполагали вытекающие из такого положения последствия для формирования его характера. По наблюдениям человека случайного, в силу обстоятельств оказавшегося в доме Е. А. Арсеньевой, Лермонтов-ребенок «вообще был баловень ‹…› нянькам от капризов его доставалось».[190] А его дальний родственник И. А. Арсеньев, чьи представления о детстве Лермонтова сложились под воздействием многочисленных слухов, идет еще дальше в его характеристике: «‹…› этот внучек-баловень, пользуясь безграничной любовью своей бабушки, с малых лет уже превращался в домашнего тирана, никого не хотел слушаться, трунил над всеми, даже над своей бабушкой и пренебрегал наставлениями и советами лиц, заботившихся о его воспитании» (курсив мой. – О. Е.).[191]
Постепенно накапливаясь, подобные поведенческие установки образуют своего рода психический комплекс, которым неустойчивая детская психика не в состоянии управлять. В конфликтных жизненных ситуациях комплекс формирует соответствующее установке реактивное поведение, выражающееся в разрядке психической энергии. Как вспоминал художник М. Е. Меликов, «во время вспышек гнева они ‹глаза Лермонтова› бывали ужасны».[192]
Домашняя обстановка и воспитание породили в детской душе конфликты, закрепившие в сознании уже взрослого Лермонтова властную идею, которая доминировала в его поведении на протяжении всей жизни. Ее отголоски мы встречаем в период формирования жизненного плана поэта, а также в ряде его художественных произведений. Эстетически ярко и живописно ее запечатлел М. Е. Меликов: «В личных воспоминаниях моих маленький Миша Лермонтов рисуется не иначе, как с нагайкой в руке, властным руководителем наших забав, болезненно-самолюбивым, экзальтированным ребенком».[193] Благодаря такому воспитанию из этой среды в крепостническую эпоху выходили домашние тираны и помещики-кровопийцы, самодуры и другие необузданные типы, которыми богата русская литература и история. Даже образование и иноземные заимствования не мешали типам вроде тургеневского Пеночкина всю жизнь оставаться заложниками усвоенного в детстве. Но вектор душевного развития Лермонтова получил иную направленность.
С юношеским возрастом негативные черты характера Лермонтова не потускнели, а несколько изменили свою направленность. Они стали находить выражения в стычках с людьми куда более широкого социального круга, чем архаичный мир дворянской усадьбы. Что касается «наставлений и советов» доброжелательно настроенных знакомых и друзей юного поэта, то в них, по-видимому, не было недостатка. Его необузданное своеволие и властные порывы беспокоили их и побуждали в деликатной форме предупреждать Лермонтова о возможных последствиях выходок его бескомпромиссной натуры. «‹…› Я знаю, что вы способны резаться с первым встречным и из-за первой глупости, – писала ему А. М. Верещагина в письме от 13 октября 1832 года. – Вы никогда не будете счастливы с таким скверным характером».[194]
Лермонтов и сам сознавал наличие в своем характере неприемлемых черт и наклонностей. Они нашли своеобразную психологическую проекцию в ряде его произведений разных жанров и в разные периоды творчества. Свои детские «шалости» он красноречиво описал в «Вадиме» и в отрывке «Я хочу вам рассказать…». Герой первого – «резвый, шаловливый мальчик, любимец-баловень родителей, гроза слуг и особенно служанок»[195]. Герой второго «был преизбалованный, пресвоевольный ребенок. Он семи лет умел уже прикрикнуть на непослушного лакея ‹…› природная всем склонность к разрушению развилась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки».[196] Это явный признак оборонительной агрессии, то есть реакции человека на попытку лишить его иллюзии.
Перечисленные случаи нельзя полностью свести к издержкам воспитания и окружающей среды, как и нельзя ограничить деструктивными поступками в детстве и юности весь набор эксцентричных притязаний формирующейся личности. Их шкала качественно выше. «Лермонтов родился и вырос в среде, в которой житейские условия воспитали неумеренную жажду счастья, – справедливо отмечал В. О. Ключевский. – Лучи образования ‹…› сделали его самоувереннее и притязательнее и развили в ней ‹личности Лермонтова› гастрономию личного счастья ‹…› его стали искать не в одних материальных благах, не в одной бесцельной власти над ближним: наука и искусство, мировой порядок и Провидение обязаны были служить ему ‹…›»[197]
Но при всех качественных отличиях реактивного поведения Лермонтова в период созревания его личности мы должны отметить доминирующий вектор движения его психики. Он определяется базальной тревожностью. Согласно исследованиям К. Хорни, это «чувство является следствием незащищенности и порождает диапазон неблагоприятных факторов: явное или скрытое доминирование ‹…›»[198] К числу травмирующих психику ребенка факторов относится и острый семейный конфликт. «Если в семье есть расходящиеся во взглядах стороны, он примыкает к наиболее сильному лицу или группе. Подчиняясь им, он обретает чувство принадлежности и поддержки, которое помогает ему ощущать себя менее слабым и менее изолированным».[199]
Не менее важным для нас является и тот факт, что Лермонтов, помня и понимая случаи и природу своих детско-юношеских конфликтов, видел их истоки не вовне, а внутри своей души. От этого у него, вероятно, и развилась ранняя меланхолия, замеченная многими современниками:
Душа сама собою стеснена,
Жизнь ненавистна, но и смерть страшна,
Находишь корень мук в себе самом,
И небо обвинить нельзя ни в чем.[200]
И здесь снова встает проблема родительского наследства, но уже не в биологическом, а в социальном и психологическом плане. «Мы не сможем в полной мере понять ни психологию ребенка, ни взрослого, если будем рассматривать ее как исключительно как субъективное дело индивида, его соотнесенность его с другими едва ли не важнее, – писал в этой связи К. Г. Юнг. – Во всяком случае, учитывая ее, мы подступаем к самой доступной и практически важной части духовной жизни ребенка. Душевный мир ребенка столь тесно сопряжен и сращен с психологической установкой родителей, что неудивительно, если в большей части нервная патология детского возраста восходит к нарушениям в душевной атмосфере родителей».[201]
Травмирующий опыт семейной драмы и удаление отца неестественным способом («Ему ли я не наговаривала на отца», – говорит бабушка Юрия Волина, героя юношеской драмы Лермонтова «Люди и страсти»[202]) оказали долговременное негативное воздействие на душевную жизнь Лермонтова. Мы уже упоминали отмеченную современниками реакцию Лермонтова-подростка на «наставления и советы» старших. Данный факт нельзя игнорировать как тривиальные и ни к чему не обязывающие наставления в духе Нила Федосеевича Мамаева или Крутицкого из комедии А. Н. Островского «На всякого мудреца довольно простоты». Безотцовство при наличии живого отца создало конфликт того же порядка, что и при отце в семейной группе, но только с отрицательным знаком. Недаром в отрывке «Я хочу вам рассказать…» Лермонтов как бы мимоходом бросает: «Отец им вовсе не занимался ‹…›»[203] Этот признак заброшенности и безучастности отца в воспитании сына Лермонтов в полной мере испытал на себе. С раннего детства у него отсутствовал комплекс родителей как опоры на авторитет. «Человеку нужна не только „система координат“ для ориентации в жизни; для его эмоционального равновесия (комфорта) жизненно важную роль играет и выбор объектов почитания, – объяснял подобные случаи поведения Э. Фромм. – ‹…› это могут быть ценности, идеалы, предки, отец, мать ‹…›»[204]
Деструктивность поведения Лермонтова объясняется неконтролируемыми и не обузданным со стороны отца стремлением властвовать. И в отрочестве Лермонтов избежал «запретов» отца и сбросил (точнее – не носил) оковы всякого авторитета. «Взрослое состояние достигается, когда сын воспроизводит собственное детство, подчиняя себя отцовскому авторитету – либо в психологической форме, либо фактически, в спроецированной форме ‹…›»[205] Домашняя вольница обернулась уже в ближайшей социальной инстанции жизнеопасным и травмирующим конфликтом («вы способны резаться с первым»).
Установление запретов является важным шагом в развитии личности. Они помогают молодому человеку, вступающему «в жизнь», быстрее адаптироваться к условиям и требованиям социума. Наличие запретов служит гарантией от конфликтов между влечениями и требованием новых социальных норм. Но запреты может выработать только полноценная семья. «Бабушкино воспитание» нарушило естественный ход психологической идентификации с отцом и размыло представление о реалистических запретах. Этот изъян воспитания повлиял и на структуру базального конфликта и весь образ поведения Лермонтова при его вступлении в «большой свет». Ведь «первоначально ребенок ‹…› желает делать то, что делают родители ‹…› Если дети хотят идентифицироваться с родителями, они также хотят идентифицироваться с их стандартами и идеалами. Запреты принимаются как часть, соответствующая стандартам и идеалам. Стремление чувствовать свое сходство с родителями облегчает усвоение запретов. Реальная идентификация с запретами становится замещением намеренной идентификации с родительской деятельностью».[206]
Здесь мы вступает в область базального конфликта, в значительной степени определившего судьбу Лермонтова. С нашей точки зрения, он возник еще в домашнем кругу, до поступления поэта в Университетский пансион. У конфликта было три источника: семейная драма, условия воспитания и неадекватная реакция юноши Лермонтова на социальные вызовы. Как видно, все они взаимосвязаны и взаимообусловлены.
Для того чтобы успешно социализироваться, Лермонтов в ранней юности должен был пройти через внутреннюю борьбу и затратить на нее большие душевные силы. Часто работа этих сил была контрпродуктивна. Лермонтов поддерживал в себе властные и эгоистическо-нарциссические инстинкты, отягченные сознанием физического несовершенства. И уже накануне выхода в большой мир (университет, юнкерская школа, светское столичное общество) он оказался зажатым между двумя полюсами – чувством неполноценности и потребностью признания. Эту коллизию его сознания верно подметила его дальняя родственница В. И. Анненкова: «У него было болезненное самолюбие, которое причиняло ему живейшие страдания ‹…› Он не мог успокоиться оттого, что не был красив, пленителен, элегантен. Это составляло его несчастие. Душа поэта плохо чувствовала себя ‹…›»[207] Правда, здесь мемуаристка отметила только одну сторону его уязвленного самолюбия, не зная о его социальных притязаниях.
Лермонтов постоянно рвется из замкнутого круга домашней жизни («Мне нужно действовать», «Как я рвался на волю, к облакам!»). Его тяготит дремотная скука жизни в теплом семейном гнезде, в этой «универсальной среде пережитого» (Ж. П. Сартр). Базальный конфликт встречается здесь с природной закономерностью юношеских притязаний. «‹…› Все молодые люди скучают: им бы хотелось бежать за моря ‹…› биться ‹…› – они торчат в четырех стенах ‹…› в церемониальной вселенной повторения: одни и те же воспоминания, те же шутки, те же игры. Невозможный поступок открывает перед ними ‹…› случайность ‹…› домашней обстановки, занятий: жить – это истекать кровью ‹…›»[208]
Первоначально этот порыв вовне, «на волю» выражается в постоянной смене занятий, в желании разнообразия, которое, как кажется, скрасит однообразие текущей жизни и хоть как-то удовлетворит растущие притязания. «Лермонтов ‹…› в молодости в особенности постоянно искал новой деятельности и, как говорил, не мог остановиться на той, которая должна бы его поглотить всецело ‹…›», – вспоминал А. А. Лопухин.[209] Но уже в драме «Странный человек» Лермонтов расценивает это свойство характера Владимира Арбенина – своего alter ego – не как достоинство, а как недостаток: «Ум язвительный и вместе глубокий, желания, не знающие никакой преграды, и переменчивость наклонностей – вот что опасно ‹…›»[210]
Вступив в новый, широкий жизненный круг, Лермонтов не смог отказаться от своих детских амбиций и скорректировать линию поведения. Он не укротил властных стремлений, но лишь придал им другую форму. Это вызвало непонимание и неприятие со стороны его нового окружения. «Вообще в пансионе товарищи не любили Лермонтова за его наклонность подтрунивать и надоедать», – вспоминал его однокашник Н. М. Сатин.[211] Эта особенность творческих натур подкреплялась в нем семейным воспитанием. «‹…› У дарования есть тот моральный недостаток, – делился своими наблюдениями К. Г. Юнг, – что оно вызывает у своего обладателя чувство превосходства и вместе с тем определенную инфляцию, которую следовало бы компенсировать путем соответствующего смирения. Однако одаренные дети часто избалованы и ожидают поэтому исключительного отношения к себе».[212]
Переход из мира детства во взрослый мир не был подготовлен семьей. Его «воспитательница» бабка, как заботливая нянька пичкавшая его всеми сладостями жизни, не взрастила в нем «чувство реальности», которое является органической необходимостью переходного возраста. Именно в этот период психологическая целостность индивида приносится в жертву в целях приспособления к ценностям коллектива. «От принципа удовольствия к принципу реальности ‹…› от любимчика матери к ученику ‹…› Устойчивая утрата живости чувств и спонтанных реакций в интересах „благоразумия“ и „хорошего поведения“ – это движущий фактор поведения, которое требуется теперь от ребенка по отношению к коллективу».[213]
Лермонтов не выполнил этого требования индивидуации и вошел в большой мир со всеми инстинктами детского и подросткового возраста. Он еще долго находился под негласной, а порой и под гласной опекой бабушки, следившей за каждым его шагом и потакавшей его деревенским привычкам. Социопсихологическая структура домашнего быта была перенесена почти без корректировки на социум сложного городского коллектива. Это не могло не вызвать резких столкновений психологического порядка и способствовало образованию устойчивых фрустраций, и – как следствие – психологического сопротивления. На стадии школьной жизни все эти противоречивые тенденции грозили сформироваться в бессознательный комплекс. Обычно истоками такого комплекса бывают «столкновения требования к приспособлению и особого, непригодного в отношении этого требования свойства индивида ‹…› Как правило, подобный комплекс „надстраивается над первыми переживаниями детства“».[214]
По свидетельству очевидцев, психика Лермонтова в этот период находилась в тревожном состоянии. Он страдал подозрительностью, был раздражителен и неучтив даже в общении с родственниками. «Он был желчным и нервным и имел вид злого ребенка, избалованного, наполненного собой, упрямого и неприятного до последней степени»,[215] – такое впечатление он произвел на В. И. Анненкову, пришедшую навестить его в лазарете. А горячо любившей его Е. А. Сушковой высказывал совершенно фантастические опасения относительно козней мнимых врагов: «‹…› у меня так много врагов, они могут оклеветать меня, очернить ‹…›»[216] Но не только родные и близкие отмечали «странности» его поведения в свете. Вступление в столичное «общество» молодого лица не могло пройти незамеченным, и скоро его бросающиеся в глаза приметы стали достоянием широкого круга знакомых и незнакомых. Этот факт отметил и сам поэт, обладавший уже в ту пору исключительной наблюдательностью и интуицией:
Я холоден и горд; и даже злым
Толпе кажусь ‹…›[217]
А уже через несколько месяцев после вступления в «свет», как ему кажется, осознает истоки своих душевных конфликтов, с горечью перебирая в памяти
‹…› ряды тех зол, которым
Причиной были детские ошибки.[218]
Душевное состояние Лермонтова в годы учения, отчасти отразившееся в его поэзии, квалифицировалось некоторыми современниками и критиками как меланхолия, истоки которой в их представлении выглядели весьма путано. На самом деле его самоощущение определялось психическими механизмами, запущенными еще в детстве и отрочестве и лежащими в сфере самооценки и жизненных притязаний. Они оставались неизменными на протяжении всего ученического периода, являясь причиной его тревожности. Как справедливо заметил В. С. Соловьев, «‹…› высокая самооценка уже от ранних лет связана у него с слишком низкой оценкой других – всего света – оценкой заранее поставленной, выражающей черту характера, а не результат какого-нибудь действительного опыта».[219] Для избавления от преследующих его невротических угроз нужно было неимоверное напряжение воли, которой Лермонтов всегда обладал в избытке. Но его исходная сознательная установка мешала ему принять правильное, разумное решение. Ведь «молодой человек – по З. Фрейду – обязан научиться подавлять избыток чувства собственного достоинства, привнесенного детской избалованностью, ради включения в общество, столь богатое такими же претенциозными индивидами».[220]
Лермонтов не отказался от привычек, выработанных в узко сословном кругу семейно-родственного типа, даже при вступлении в такой демократический по тем временам социальный институт, как университет. Выделиться из массы «претенциозных индивидов» в данной среде нельзя было с помощью светско-аристократических замашек и норм поведения. Снизойти до этого Лермонтову не позволяло элементарное этическое чувство. Да и отдавало бы это явным провинциализмом. Нет, соперничество могло иметь место только в сфере интеллекта, знаний, какого-либо специального таланта. И Лермонтов, сторонясь своих однокурсников, стремится возвыситься в их мнении и добиться превосходства демонстрацией своей эрудицией в литературных новинках. П. Ф. Вистенгоф, однокурсник Лермонтова по Московскому университету, приводит в своих воспоминаниях примечательный факт. На предэкзаменационных испытаниях профессор словесности Победоносцев заинтересовался начитанностью Лермонтова в вопросах, которые он, профессор, по-иному освещал на своих лекциях. И профессора, и студентов поразило не столько содержание ответа Лермонтова – «Я пользуюсь источниками из собственной библиотеки, снабженной всем современным», – сколько тон его ответа, действительно походивший на «дерзкую выходку»: «Это слишком ново и до вас еще не дошло».[221]
Чувство дискомфорта, которое Лермонтов хронически испытывал в студенческой среде и на которое отвечал внешним отчуждением, вызвало в нем сложную реакцию. Он вынужден был прятать свою постоянную и неугасающую тревожность под маской внутренней сосредоточенности и безразличия к происходящему, хотя на самом деле в нем совершалась работа более сложного порядка: «Тайные жизненные притязания человека зачастую оказываются фрустрированными вследствие их самовластного и ригидного характера, – комментирует подобные жизненные ситуации К. Хорни. – Окружающие его люди не разделяют его иллюзий о себе, ставя их под сомнение или не считаясь с ними, причиняют ему боль. Посягательства на его тщательно разработанные, но ненадежные меры безопасности неизбежны. Эти посягательства могут иметь конструктивный характер, но человек может реагировать на них ‹…› сначала тревогой и гневом, с преобладанием того и другого, а затем усилением невротических наклонностей. Он становится еще более отчужденным, более властным, более зависимым, чем обычно».[222]
Здесь мы вновь должны вернуться к психической конституции Лермонтова, к особенностям его темперамента. На доминирующую циклотимическую предрасположенность «к миру, к людям» у Лермонтова наслаивается переданный по наследству от матери шизотимический налет, порождающий большую интрапсихическую активность. В такой ситуации «человек мечется из стороны в сторону, судорожно стараясь проникнуть в глубину своих переживаний».[223] Колеблющийся психический ритм передает стремительную смену настроений и метания от крайней самоуверенности к сомнению:
Но хочет все душа моя
Во всем дойти до совершенства ‹…›
Но не достигну я ни в чем
Того, что так меня тревожит. [224]
Такое сложное образование темперамента, по мнению Э. Кречмера, вообще свойственно именно гениальным художникам слова. «Чувствительный идеалист с одной стороны и грубый реальный мир – с другой. Больше реальности и любви, контакта с людьми! Цепь неудачных попыток приспособиться к жизни. Нежное чувство к окружающим и тотчас судорожный уход в самого себя и в одиночество. Отсутствует спокойное наблюдение, взвешивание. Все или ничего; экстаз и мечты в один момент, крайняя уязвимость – с другой. Бурный порыв, жестокая неудача, и все это постоянно повторяется, но жизнь никогда не идет по среднему проторенному пути».[225] Все современники Лермонтова указывали на одно странное, на их взгляд, противоречие в личности поэта: с одной стороны, слишком быстрое духовное взросление, а с другой – наличие детских черт в том возрасте, когда человек обычно уже давно преодолел рубеж всего связанного с детством. Нас в данном случае интересует первая особенность. Но поможет ли она внести ясность в характер тех процессов, которые имели место в душевной жизни Лермонтова в период его вхождения в большой мир? Быстрое духовное созревание не могло не повлиять на процесс осмысления (или переосмысления) исходных фундаментальных установок сознания при столкновении с новой жизненной ситуацией. Упорство, с которым Лермонтов следовал свои властным и самолюбивым инстинктам, в конечном счете должно было привести его к «чувству реальности». Тем более, что подобный психологический процесс свойствен типу душевной организации Лермонтова. В его ситуации индивид «легко мог бы приспособиться к обстоятельствам ‹…› ‹Но› он не может и не хочет приспосабливаться в силу убеждений или же не понимает, почему его „приспособленность“ не предоставляет ему возможности вести нормальную жизнь, тогда как, согласно мнению всех окружающих, таковая должна быть вполне возможна ‹…› ‹он› превосходит средний уровень, однако для реализации этого превосходства у него нет никаких возможностей. В таких случаях можно ожидать осознанной или по большей часть неосознанной критики мировоззренческих предпосылок».[226]
Об оценке Лермонтовым предпосылок своего мировоззрения и выработке жизненного плана речь пойдет в следующей главе. А в конце настоящей мы остановимся на одном исключительно важном факте душевной жизни поэта, который предопределил все его взрослую линию поведения и вытекающие из нее внутренние конфликты. Почему Лермонтов с таким упорством стремился к самоутверждению столь негодными средствами? Неужели инфантильные влечения и установки были так глубоко укоренены в его психике, понимаемой как сочетание сознания и бессознательного? И было ли влияние первого решающим в формировании его жизненного плана или какие-то иные тенденции, скрытые от его сознания причины выстраивали его линию поведения в этот ответственный период жизни?
Снова приходится возвращаться к семейно-родовому наследию Лермонтова. Эта тема волновала его всю жизнь. Ей он посвятил ряд лирических и драматических произведений. С наследием рода связан питавший дух Лермонтова миф о легендарном предке. На пороге взрослой жизни Лермонтов столкнулся с трудностями адаптации, вызванными конфронтацией с социумом, которая препятствовала проявлению его истинной сущности. Пытаясь осмыслить свои душевные проблемы и конфликты, он бросает взгляд на родовое древо, на котором себя видит в виде последней выморочной ветви:
Я сын страданья ‹…›
Младая ветвь на пне сухом,
В ней соку нет, хоть зелена, —
Дочь смерти – смерть ей суждена![227]
В этих строках, зачеркнутых Лермонтовым в автографе стихотворения «Пусть кого-нибудь люблю…» (1831 г.), содержится разгадка его глубоких переживаний и размышлений о «наследстве отцов». В них – истоки более поздней «Думы», где это наследие оценивается уже как «ошибки». Но уже в семнадцать лет Лермонтов испытывал некую психологическую пустоту, душевную незаполненность тем содержанием, которое обычно привносится жизненным опытом родителей. Оно составляет своего рода «начальный капитал» при жизненном старте молодого человека, вступающего в самостоятельную жизнь. Прожитая родителями жизнь питает его духовные начала до обретения им собственной идентичности и своего уникального пути в жизни.
Родительское наследие Лермонтова в этом отношении было не столько «богато ошибками», сколько просто не нажито. Образ «промотавшегося отца» в «Думе» – скорее риторический оборот, чем указание на что-то вещественное и некогда емкое. Именно наследия и не было. Душевные страдания Лермонтова – это состояние человека, страдающего вследствие непрожитой жизни родителей, предков. Потому и понадобилась красивая легенда, увековеченная портретом с чертами сходства с реальным отцом. Она была призвана частично компенсировать ту ущербность, чувство которой Лермонтов испытывал всю жизнь. Полноценно прожитая жизнь родителей – судьбоносный этос для детей и потомков. Лермонтов же с юношеского возраста получил глубочайшую душевную травму из-за моральной проблемы родительского влияния. «Сильнее всего, как правило, воздействует на ребенка жизнь, которые не прожили его родители ‹…› тот отрезок жизни, который, возможно, мог бы быть прожит, если бы некие более или менее сомнительные предлоги не помешали тому. Речь идет о том отрезке жизни, от которого ‹…› родители увильнули и по возможности воспользовались для этого неким подобием святой лжи. ‹…› Мы сталкиваемся здесь с безличной виной родителей, за которую ребенок должен будет расплачиваться столь же безлично».[228] В пору выбора жизненной цели Лермонтов не мог дифференцироваться от мира родителей естественным путем. Он должен был нести на себе психологический груз непрожитой родительской жизни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.