Человек символический: к исторической антропологии социогуманитарных наук
1. Речь пойдет не столько о сам?м круге социально-гуманитарных дисциплин, сколько об антропологических предпосылках их оформления, институционализации, специализации в Новейшее время — принципе деятельной субъективности, конструкции активного смыслополагания с учетом смыслов, которые вкладывают в свои действия другие, модели человека, формирующейся в условиях раннего модерна: каков его образ мира, представления о других, понимание себя. В данном случае я выделю лишь один аспект темы — потребность и способность человека создавать, понимать и толковать символы, оперировать ими в интеллектуальной деятельности и практической жизни. Центральным для меня, соответственно, и будет понятие символа.
2. В функциональном плане символ можно понимать как знак перехода к иной области значений, более того — к принципиально иному их типу[560]. Модельным здесь выступает переход от нормы как жесткого регулятора обязательного поведения в наличном кругу «своих» здесь и сейчас к ценности как условному регулятору действий как бы везде и всегда в горизонте «обобщенных других», воображаемом кругу «всех», представленных фигурой универсального партнера, обобщенного третьего лица. Соответственно, в семантическом плане символ соединяет план представления, который фиксирует значения данности, наглядной предъявленности (зримое, очевидное), и подразумеваемый план воображения, вводящий условия и порядок воспроизводства этих значений в универсальных смысловых рамках (время, точнее — совокупность различных времен). Иными словами, символом обозначается переход с одной временной шкалы («малого» времени достижения конкретных целей, непосредственного опыта, которые чаще всего передаются в пространственных образах расстояний и дистанций — «далекое — близкое», «низкое — высокое») на другую — включение в «большое» время культуры, историю. Символ вводит обобщающее начало, меняя систему измерений, точки отсчета, в терминах Ю. А. Левады — переводя самопонимание и самопредставление с категорий «опыта» в категории «культуры»[561].
3. Символ — «открытая структура». Если в сфере нормативной регуляции (рассматриваем идеальный случай) N значит N и ничто иное, императив здесь: делай так, а не иначе, с соответствующими жесткими санкциями за неисполнение, то в плане символических опосредований всё означает всё и действующий волен выбирать. Поэтому символы и ценности, опосредуемые символами, требуют интерпретации и не только несут со-общение, но, что гораздо важнее, предполагают приобщение: мы в ситуации не только communication, но и communion. Символы обозначают границы общностей и уровни воображаемого приобщения к ним — от данных и наглядных ко все более подразумеваемым и общим (общим в смысле и «обобщенным», и «разделяемым многими», в потенции всеми). Иными словами, символ никогда не одиночен, а предусматривает место в ряду символов — как по смысловой горизонтали (семейство), так и по вертикали (иерархия). Поэтому он сохраняет значение незавершенности, неокончательности данного, потенциальной бесконечности, которая и воплощает генерализованное начало субъективности.
4. Потребность в такого рода сложных, многосоставных конструкциях непрямой ориентировки и регуляции поведения, с разными уровнями общности и условности их планов и т. п. возникает в условиях, когда многообразие смысловых ориентиров и образцов поведения начинает стремительно, лавинообразно расти. Именно такой процесс запускается на первых стадиях модернизации европейских обществ. Ведущую роль в нем играет письменная (печатная) культура, построенная на абсолютно условных знаках алфавитного письма и положенная в основу не только повседневного поведения (ежедневная газета), но и многолетнего всеобщего образования как основополагающего, программного этапа жизненного пути. Характерно, что на этой фазе в качестве особых самостоятельных реальностей (автономных планов поведения) выступают общество, культура, история как обобщенные смысловые рамки индивидуальных и коллективных действий — они автономизируются, но и требуют смыслового сочленения. Здесь — как в образно-символическом творчестве (Гёте, немецкие и английские романтики, Нерваль, Э. По), так и в философской, исторической, искусствоведческой и др. рефлексии — востребуются такие образования, как «символ», «миф», «сакральное», на материале сравнительного языкознания и сравнительного же литературоведения, этнографии, археологии идет интенсивная смысловая разработка этих и других обобщенных категорий памяти и воображения Фабром д’Оливе, Баадером, Шубертом, Крейцером, Карусом, Ф. Шлегелем, Шеллингом, Гегелем и далее, когда подобная направленность интеллектуальной работы становится уже культурной и научной традицией (специализацией) у Кассирера, Сьюзен Лангер и т. д. Показательны в данном историческом контексте значимость языка и письма (Гердер, В. Гумбольдт), роль перевода и теории перевода (Шлейермахер)[562], функции новой, общедоступной образовательной системы (школа, университет, библиотека), гуманизация психиатрии и пенитенциарных институтов (утверждение достоинства «не таких», «других»), постоянное умножение публичных пространств коллективной репрезентации «прошлого» и «другого» (музей, выставка и проч.)[563].
5. Вместе с наращиванием смысловых уровней существования и способов их символического опосредования, обобщенно говоря — перевода (для литературы и искусства этот процесс представлен в виде дифференциации авангардной, классической и массовой литературы, академии, Салона и Салона независимых, а также формирования литературной и художественной критики, рационализирующей взаимоотношения между этими автономизирующимися сферами и планами коллективного существования), в культуре Новейшего времени уже на этапе раннего модерна выделяется характерный «нулевой уровень» символизации, служащий своего рода линией отсчета для всех других, более «высоких» и «сложных». Таковым выступает «язык самой действительности», например «реализм» («натурализм») в литературе и изобразительном искусстве, наконец, фотография как новейший автореферирующийся медиум. Лишь позднейшая специализированная рефлексия, уже в XX в., покажет, что смысловая многослойность, символизм и мифологизм не отсутствуют в фотографии (Р. Барт, Э. Кадава, Ю. Дамиш, Х. Бельтинг) и реалистическом искусстве, натуралистическом романе (Т. Манн о Золя), — культурная символика, символическая санкция здесь как бы «свернуты» и выведены «за сцену» в качестве всеми усвоенных и лишь подразумеваемых. Симметричным «верхним» пределом выступают случаи, когда символ, по формулировке Ю. Левады, «превращается в границу действия»[564], так что оно носит как бы чисто ритуальный или церемониальный характер. При этом дихотомия нормы и ценности, инструментального и символического, наглядного (самоочевидного) и условного (обусловленного и потому требующего интерпретации) остается формообразующим началом новоевропейской культуры[565].
6. Вся эта многообразная, чрезвычайно интенсивная и постоянно ускоряющаяся деятельность вызывает к жизни и активизирует более или менее специализированные слои, фракции, группы, разрабатывающие данную проблематику и выдвигающие ее в качестве собственного определения, заявок на социальную роль и культурную значимость, статус и образ жизни. Я имею в виду «критически мыслящих», «свободных» интеллектуалов в разнообразии форм их существования и взаимодействия, сфер интереса, смысловых определений и идейных пристрастий.
7. Если в столь же общем виде говорить о попытках модернизации в России, включая постсоветское двадцатилетие и нынешний период, то я бы выделил здесь три важнейших дефицита, характерных для российского человека как обобщенной антропологической фигуры. Это самостоятельное смыслополагание, доверие и готовность к солидарности (встречной, предупредительной солидарности), положительная оценка и культивирование различий, заинтересованное отношение к другому и неожиданному. Исторический анализ показал бы, в какой мере эти дефициты характерны не только для рядового человека, но и для образованных слоев и властных группировок в России. Подозрительность всего субъективного и личного («лишний человек» и его исторические дериваты в советские и постсоветские времена), ограниченность свободы и фактическое исключение выбора коррелируют в наших социально-исторических обстоятельствах с упором в смысловом самоопределении на предельные социетальные общности (нация, держава) и безальтернативные, персонифицированные символы целого (фигура вождя-сальватора).
8. Идеологии (проекции власти в форме того или иного безукоризненно правильного и единоспасающего учения) складываются и внедряются здесь силами одной из фракций образованного слоя, но вызывают отторжение от каких бы то ни было общих идей и ценностей, а значит, и символов — в другой фракции. Символы здесь — всегда символы «своих», а не «других» и «другого» (ср. культивирование модели «порядочного человека» у интеллигенции и, вместе с тем, тотальное, разрушительное для процессов смыслообразования двоемыслие в массовом обиходе; его позднейший групповой дериват — постсоветский стеб). Вне проблематики культуры и цивилизации, без реальной свободы и практического поиска при этом вновь и вновь воспроизводится ситуация двойственности — социального раскола и, в той или иной форме, «гражданской войны», в том числе — внутри образованного сословия (непризнаваемая связь и декларируемое противостояние интеллигенции и бюрократии, в одном плане, западников и славянофилов, в другом, и т. п.). Раздвоенность на социальном уровне (раскол элит) и на уровне смыслообразования (двоемыслие) работает на защитную капсуляцию «своих», блокирует выработку обобщенных средств смысловой ориентации и поведенческой регуляции, вытесняет редкие, одиночные попытки «культивирования сложности» (М. К. Мамардашвили и его стратегия «шпионского» существования). Дистанцирование от «верхних» уровней социума («власти», «политики») сопровождается симметричным противопоставлением «нас, своих» некоей «массе», «быдлу», «совку» и т. п. как воплощению «низкого». Варианты асимболии (раскультуривания, одичания), как и предельная ритуализация (обессмысливание) инструментального действия в российских условиях на разных хронологических отрезках — стратегии нигилистического бегства от сложностей «угрожающей» модернизации, ее смысловых императивов и практических задач.
9. Литература как лучший плод и образцовое зеркало русской интеллигенции в подобных обстоятельствах выступает симулякром каждый раз обрывающейся модернизации, фикциональной компенсацией за ее неудачи и тяготы. Показателен здесь не только демонстративный литературоцентризм и классикоцентризм образованных слоев в России (реальная приверженность их ценностям литературы, интерес к ее поискам, новому, авангардному, равно как и к классике, сильнейшим образом идеологически преувеличены). Обращает на себя внимание то особое место, которое в классическом пантеоне занимают авторы так называемого «русского» («идеологического») романа с его настойчивыми поисками коллективной идентичности (Достоевский, Толстой и далее), а также драма о лишнем, поскольку частном, человеке (Чехов, Горький и, опять-таки, далее). Наконец, отмечу латентный шовинизм и ксенофобию (об открытых и специально показных не говорю!) русского литературного мейнстрима, в том числе — сегодняшнего.
10. Показательно, что — при не менее чем 20 % не собственно русского населения в настоящее время — в России практически начисто отсутствуют «транснациональные» и «межкультурные» литературы наподобие турецкой, греческой, венгерской и др. литератур на государственных языках в Германии, Нидерландах или Швеции. Здесь и сейчас в стране нет сколько-нибудь выраженного интереса к тому, что происходит в литературах (культурах) прежних республик СССР, ближайших соседей, ставших политически и граждански самостоятельными («ближнее зарубежье»). Вместе с тем, не получили признания и одинокие попытки (например, Александра Гольдштейна) выделить несколько разных русских литератур (культур) в пределах мировой русскоязычной диаспоры. Вместо этого по-прежнему царит изоляционизм, идеологически оформленный в виде программы воспитания патриотизма, мифологии «особого пути» и «великой державы», образа «врага» и культа вождя, евразийской принадлежности России и проч., которые парализуют выработку общих и обобщенных идей, представлений, ориентиров, декларируют отказ от модернизации и требуют в очередной раз пожертвовать разумом.
2012