Фрейд
Фрейд
В декабре 1929 года во время сеанса психоанализа Зигмунд Фрейд спросил американского врача Смайли Блэнтона, верит ли он, «что Шекспира написал Шекспир». Вопрос озадачил Блэнтона, он решил, что ослышался, и ответил вопросом на вопрос: «Вы имеете в виду человека из Стратфорда-на-Эйвоне? Написал ли он приписываемые ему пьесы?» Фрейд ответил утвердительно; Блэнтон, боготворивший Фрейда, но знавший о его отношении к Шекспиру, постарался объяснить, что до того, как стать врачом, он «на протяжении двенадцати лет специализировался по английскому языку и драматургии, около года работал актером и знает наизусть шесть пьес Шекспира и не видит никаких оснований сомневаться в том, что пьесы написал человек из Стратфорда». Но Фрейд рассчитывал на другой ответ. «Вот книга. Я бы хотел, чтобы вы ее прочли, — сказал он Блэнтону. — Ее автор считает, что пьесы написаны другим человеком».
Бедный Смайли Блэнтон! Четыре месяца занятий психоанализом — причем с Зигмундом Фрейдом, ни больше ни меньше, а теперь ему предстоит изучать мании самого доктора. В дневнике своих психоаналитических сессий Блэнтон пишет, что «был очень расстроен»: «Про себя я подумал, если Фрейд верит, что Бэкон, или Бен Джонсон, или кто-нибудь еще написал шекспировские пьесы, я больше не смогу доверять его мнению, а значит — и заниматься с ним». Сеанс закончился, Блэнтон взял книгу, которую вручил ему Фрейд — «Опознанный „Шекспир“»[142], — и отправился в венское кафе, где после сеансов обычно встречался со своей женой Маргарет. Позднее она вспоминала, что он выглядел «подавленным и говорил, что не уверен, будет ли продолжать сеансы с Фрейдом». Так и не заставив себя прочитать книгу, Блэнтон попросил жену сделать это за него. Она согласилась, а закончив чтение, заверила мужа, что «книга, безусловно, серьезная и заслуживает внимания». Маргарет Блэнтон нравилось в Вене. Она регулярно писала для таких изданий, как «Сэтердей ревью оф литерачур» и «Нью-Йорк гералд трибьюн», и ей совсем не хотелось бросать все это и возвращаться домой в Америку. Кроме того, она и сама ходила на психоаналитические сеансы к молодой последовательнице и соратнице Фрейда Рут Брунсуик. Та, будучи оксфордианкой (автором шекспировских пьес она считала графа Оксфорда), не так давно подарила экземпляр «Опознанного „Шекспира“» Фрейду на день рождения с дарственной надписью. Неизвестно, тот ли это экземпляр, который Фрейд дал Блэнтону. Если экземпляр тот же, значит, Маргарет Блэнтон получила именно ту же книгу, которую ее психоаналитик подарила Фрейду, а тот, в свою очередь, вручил ее мужу. Не напоминает ли все это историю с пресловутым носовым платком в «Отелло», прошедшим через столько рук? Возможно, Фрейд отдавал себе отчет в том, что делает.
В конце концов, Смайли Блэнтон тоже прочел книгу, и, хотя «ее доводы не убедили его», он был рад, что это не «очередное упражнение бэконианцев в секретных шифрах и кодах». Сеансами своими он был очень доволен и почувствовал облегчение, удостоверившись в адекватности своего психотерапевта. В течение нескольких месяцев Блэнтон видел сны, в которых идентифицировал Фрейда с Шекспиром. Их первый разговор с Фрейдом на тему шекспировского авторства запомнился Блэнтону надолго, так что даже несколько лет спустя он собирался включить рассказ об этом в свои лекции. В конце концов, именно эта тема связала Блэнтонов с Фрейдом: «В дальнейшем, — пишет Маргарет Блэнтон, — мы посылали профессору новые книги по интересующей его теме, как только они выходили в Соединенных Штатах. Фрейд всегда отвечал и выражал благодарность».
В последний раз Блэнтоны виделись с Фрейдом в 1938 году в Лондоне, вскоре после того, как он уехал из Вены, спасаясь от нацистских преследований. Сеансы Смайли закончились раньше, чем предполагалось, так как Фрейду пришлось перенести очередную операцию на челюсти. Тогда же у Маргарет состоялся короткий разговор с Фрейдом, извинившимся перед ней за то, что ей пришлось везти Смайли «через всю Атлантику, а теперь он вынужден раньше времени прекратить сеансы». Фрейд также поинтересовался их планами, и она ответила, что, прежде чем вернуться в Нью-Йорк, они «проведут несколько дней в Стратфорде-на-Эйвоне», чтобы муж мог «там побродить и поразузнать побольше о Шекспире». На это Фрейд ответил с «неожиданной и несвойственной ему резкостью»: «Неужели Смайли до сих пор верит, что пьесы написаны этим субъектом из Стратфорда?» Значит, чтение «Опознанного ‘Шекспира’» не принесло желаемого результата. Хотя Маргарет и понимала, что Фрейд «действительно знал и любил пьесы» не меньше их с мужем, но не верил «субъекту из Стратфорда», она признается, что ее так и подмывало напомнить Фрейду о «боевом крещении» мужа, когда девять лет назад профессор впервые решил превратить его в оксфордианца. Но «вдруг поняла, что если у профессора и было чувство юмора», то «случая удостовериться в этом» ей не представилось, и решила попридержать язык: «Я думаю, такое напоминание его бы не позабавило».
Фрейд умер в сентябре 1939 года и до конца дней считал графа Оксфорда истинным автором шекспировских пьес. Почитатели Фрейда не без некоторого смущения пытались объяснить, почему профессор в последние годы жизни стал таким горячим оксфордианцем. По мнению его официального биографа Эрнеста Джонса, «в самом мировосприятии Фрейда было нечто такое, что вызывало у него особый интерес к людям, которые были не теми, чем казались». Известно, что Фрейд был ламаркистом, считал Моисея египтянином и вообще мыслил нестандартно. Сказанное им о Моисее относится и к Шекспиру: «Разве могут люди легко и охотно отказаться от человека, которым они гордятся, считая величайшим из своих сынов?!»
Безусловно, речь здесь идет о чем-то большем, чем нестандартное мышление, дело скорее в складе ума — отсюда и его великие научные прозрения, и парадоксальные умозаключения. Признавая это, Джонс решается добавить, что фрейдовское отрицание Шекспира было «своего рода производным от семейной саги», «стремлением изменить — „переписать“ — определенные аспекты реальности», как и верой в то, что мы бываем не теми, чем сами себе кажемся. Питер Гэй, еще один очень известный биограф Фрейда, отбрасывает толкование Джонса и прибегает к альтернативному — психоаналитическому: по его мнению, в основе лежит материнская любовь, и, следовательно, попытки Фрейда отгадывать загадки (в частности, загадку личности Шекспира) были «обязательным упражнением, которое позволило ему вновь заявить свою претензию на отцовскую и, более того, — материнскую любовь». С точки зрения Гэя, «перемещение фокуса с неясной фигуры из Стратфорда на вроде бы надежного и основательного графа Оксфорда» — было для Фрейда частью «продолжавшегося всю его жизнь поиска», который биограф связывает с «эротическим элементом в жажде Фрейда к познанию». Такое объяснение представляется мне чересчур усложненным и больше говорит о привлекательности психобиографических трактовок, чем о том, почему один из величайших умов нашего времени был настроен против Шекспира. Ответ на этот вопрос проще найти в другом: переход Фрейда под знамена графа Оксфорда был не психологической загадкой, а ответом на угрозу теории эдипова комплекса, краеугольного камня психоанализа, тесно связанного, в свою очередь, с биографическим прочтением пьес Шекспира. Если так посмотреть на дело, отказ Фрейда от Шекспира из Стратфорда понятен и неизбежен, но, подобно многочисленным теориям других исследователей, больше говорит о природе фрейдовского скепсиса, чем о шекспировском авторстве.
Фрейд родился в 1856 году — именно тогда вышла в «Путнэмз» статья Делии Бэкон, вызвавшая споры об авторстве Шекспира, которые очень быстро охватили Англию, Америку и Европу. Фрейд родился в мире, который не только прославлял Шекспира как величайшего писателя Нового времени, но и начал сомневаться в том, что сыну перчаточника было под силу создать поистине выдающиеся художественные произведения. Из этого неразрешимого противоречия и выросло двойственное отношение Фрейда к Шекспиру, сохранявшееся на протяжении всей жизни психоаналитика. Фрейд читал Шекспира с восьмилетнего возраста, а вскоре начал его цитировать — это вошло в привычку, сохранявшуюся до конца дней. Он хорошо знал английскую классику (в течение десяти лет «не читал ничего, кроме английских книг») и причислял Гамлета и Макбета к «десяти самым прекрасным творениям мировой литературы».
Проигнорировать предполагаемое авторство Фрэнсиса Бэкона Фрейд не мог, так как один из его наставников, Теодор Мейнерт, специалист по анатомии головного мозга, был убежден, что автор пьес и в самом деле Бэкон. Очевидно, Мейнерт предпринимал попытки склонить Фрейда на свою сторону. Но тот на уговоры не поддался и позднее рассказывал Литтону Стрэчи, что «всегда смеялся над бэконианской гипотезой». Тем не менее он чувствовал, что должен как-то объяснить Мейнерту, почему не может разделить его энтузиазм.
Многие размышления Фрейда того времени стали известны благодаря его переписке с Вильгельмом Флиссом[143], самым близким его другом, и с невестой, Мартой Бернейс, которая, по настоянию матери (пытавшейся разлучить их с Фрейдом), уехала из Вены и три с половиной года жила в Гамбурге. Письма к Флиссу опубликованы, а переписка с Мартой хранится в Библиотеке Конгресса в архивах Фрейда, но доступ к ним пока закрыт. Лишь единицы (включая Эрнеста Джонса) получили разрешение прочесть их; некоторые отрывки были процитированы и даже опубликованы.
В одном из них (июнь 1883-го) Фрейд упоминает об уверенности Мейнерта в авторстве Бэкона и не соглашается с этим. Но вместо того чтобы признать автором Шекспира, заявляет в ответ, что пьесы были результатом коллективного творчества: «…существует настоятельная потребность разделить шекспировские свершения между несколькими соперниками». По его мнению, интеллект одного человека не мог вместить нечто столь огромное, и если бы Бэкон, кроме своих философских сочинений, написал и пьесы, то «был бы самым выдающимся умом, когда-либо рождавшимся на свет». К сожалению, мы не знаем ни контекста, в котором это было сказано, ни ответа Марты Бернейс, ни самих этих писем, поэтому трудно судить о том, в какой мере эти слова отражают попытки молодого честолюбивого Фрейда оценить возможности собственного мозга и свой необыкновенный творческий потенциал. Привлекательность для него идеи коллективного авторства, возможно, больше говорит о его собственных творческих затруднениях той поры и об определенной культурной ограниченности, в силу которой хорошо воспитанному, высокобразованному Фрейду было трудно поверить, что провинциал из Стратфорда, не прошедший университетского курса, мог совершить столь многое.
Претензии бэконианцев, в том числе и Мейнерта, довольно долго не давали Фрейду покоя. Перед самым началом Первой мировой войны, желая раз и навсегда решить вопрос шекспировского авторства, он попросил своего ученика Эрнеста Джонса «тщательно изучить методы интерпретации, взятые на вооружение бэконианцами, и противопоставить их методам психоаналитическим. Тогда ошибочность бэконианских взглядов была бы доказана», и его бы это «успокоило». Джонс, твердо уверенный в том, что единственный автор пьес — Шекспир, отказался выполнить просьбу Фрейда; к тому же он не желал ставить под удар собственную работу: «„Гамлет“ и эдипов комплекс». К сожалению, неизвестно, когда и по каким причинам Фрейд все же отказался от идеи коллективного авторства, и не совпал ли этот отказ по времени с его растущим интересом к индивидуальной психологии, влиянию бессознательного на творческий процесс и родству между творческими натурами и психоаналитиками.
В письмах к Флиссу отражаются тревоги, одолевавшие его в 1896 году после смерти отца. Тот год стал решающим для психоанализа, так как именно тогда Фрейд отказался от своей теории соблазнения в пользу эдипова комплекса, с помощью которого стал объяснять истерию, а также признания пациентов в том, что они подвергались сексуальному насилию. В тогдашних размышлениях Фрейда о Шекспире и «Гамлете» обычно видят смену теоретических приоритетов, однако причинно-следственная связь в данном случае не столь однозначна.
В то время Фрейд находился под сильным впечатлением от только что вышедшей книги Георга Брандеса «Вильям Шекспир» (столь дорогой для Фрейда, что он взял ее с собой, когда бежал из Австрии через несколько десятков лет). Связь между жизнью и творчеством, которую находил у Шекспира Брандес, — типичный образец последовательной трактовки шекспировского наследия в духе немецких и английских романтиков. Брандес пишет:
Шекспир не имел нужды делать поэтические усилия для того, чтобы превратиться в Гамлета. Наоборот, в эту душевную жизнь Гамлета как бы само собой перелилось все то, что в последние годы наполняло его сердце и кипело в его мозгу. Этот образ он мог напоить заветной кровью своего сердца, мог передать ему биение пульса в своих собственных жилах…
Правда, внешние судьбы Гамлета и Шекспира не были сходны. Его отец не был отнят у него рукой убийцы; его мать не поступила недостойным образом. Но ведь все это внешнее, были лишь знаки, лишь символы. Все он пережил так же, как Гамлет, все![144]
Сами названия глав книги Брандеса: «Психология Гамлета», «Личные элементы» — были напрямую связаны с интересами Фрейда. Прежде всего, Фрейда покорило описание Брандесом психологического состояния Шекспира в то время, когда он начал работать над Гамлетом: «В 1601-м поток мучительных впечатлений нахлынул на душу Шекспира, — пишет Брандес, — но более всего он думал о смерти Джона Шекспира:
Вся юность, проведенная возле отца, воскресла перед Шекспиром; вместе с воспоминаниями возник целый рой мыслей, и основные отношения между отцом и сыном выступили на передний план в его душевной жизни; он погрузился в думы о сыновней любви и сыновнем почтении.
По мнению Брандеса, рождение „Гамлета“ было прямым следствием смерти отца Шекспира:
Он лишился своего отца, своего первого друга и покровителя, честь и репутация которого были ему так дороги… В том же году в фантазии Шекспира начинает создаваться „Гамлет“.
Когда в 1900 году в „Толковании сновидений“ Фрейд пишет о том, каким образом ему удалось постичь суть эдипова комплекса и механизмов бессознательного, он признает свой долг перед „Гамлетом“:
Конечно то, с чем мы сталкиваемся в „Гамлете“, может быть только состоянием духа самого поэта. В книге Георга Брандеса (1896) содержится утверждение, что Гамлет был написан сразу же после смерти отца Шекспира (1601), то есть под непосредственным воздействием тяжелой утраты и, как можно заключить, в то время, когда его детские воспоминания об отце заново всплыли в его памяти. Известно также, что сын самого Шекспира, который умер в раннем возрасте, носил имя „Гамнет“, созвучное имени „Гамлет“.
Никаких свидетельств того, что смерть отца глубоко потрясла Шекспира (как полагает Брандес), не существует. Иначе обстоит дело с Фрейдом, перенесшим такую же утрату. В начале ноября 1896 года, через две недели после похорон отца, Фрейд признался Флиссу, что, пройдя „одним из тех темных проводящих путей, которые находятся за пределами формального сознания“, он понял: „…смерть старика глубоко затронула меня… К моменту смерти его жизнь уже давно закончилась, но в ответ на эту смерть мой внутренний голос разбудил во мне все прошлое. Я чувствую, что потерял почву под ногами“.
Последующие месяцы Фрейд боролся с одолевавшими его противоречивыми чувствами к умершему отцу и тогда же начал подвергать себя беспрецедентному, непрерывному самоанализу. В его безжалостно честных письмах к Флиссу (он и представить себе не мог, что их когда-нибудь предадут огласке — ответы Флисса он уничтожил собственноручно) содержатся описания научных прорывов и неудач, пережитых им в ту пору, когда создавалась новая теория бессознательного. Уже в начале лета 1897 года Фрейд испытывал то, что он назвал гамлетоподобными симптомами:
До сих пор я и представить себе не мог ничего, похожего на мой нынешний приступ интеллектуального паралича. Каждая выводимая мною строка — пытка… Я прошел через нечто вроде невротического состояния, сопровождавшегося странными настроениями, непостижимыми для сознания: смутные мысли и неопределенные сомнения с едва мелькающим то здесь, то там лучом света.
После посещения отцовской могилы в августе 1897-го Фрейд чувствовал себя безвольным как никогда. Его преследовал сон об отце, в котором появлялась надпись: „Тебя просят закрыть глаза“. Он интерпретировал эти слова как акт самообвинения, связанный с его „долгом перед умершими“, скорбел о своей утрате, пытался преодолеть интеллектуальный паралич и определить, не ошибается ли он в понимании себя, своего отца и принципов работы психики.
Уже в сентябре он отказался от теории соблазнения и поведал эту „великую тайну“ Флиссу: „Я больше не верю в свою неврастению“. Фрейд сознает, что из этой его теории следует, будто сексуальное насилие совершил и его собственный отец: „Отцам всех моих пациентов, включая и моего собственного, должно быть предъявлено обвинение в извращениях“. Придя к выводу, что причина „легкой истерии“ его пациентов и его собственной кроется не в этом, Фрейд снова погружается в полную растерянность: „Я понятия не имею, куда меня занесло из-за того, что мне не удалось найти теоретическое обоснование репрессии и механизмов ее действия“. Он сознает свое родство с Гамлетом и цитирует Флиссу принца: слова о состоянии „готовности“[145]. Наконец, в октябре наступает ясность, то есть возникает новая теория, подсказанная литературными героями: царем Эдипом и Гамлетом. Охваченный волнением Фрейд пишет Флиссу:
…мне пришла в голову одна идея, имеющая универсальное значение. Я обнаружил, и в своем случае тоже, феномен влюбленности в мать и зависти к отцу — теперь я считаю это явлением всеобщим, характерным для периода раннего детства… И если это так, то становится понятна власть, которую имеет над нами Царь Эдип. Греческий миф посвящен теме необъяснимого влечения, которое каждый знает по себе. Каждый из зрителей был когда-то маленьким Эдипом в своих фантазиях и каждый содрогается от ужаса, наблюдая осуществление этой мечты, перенесенной в реальность.
Если трагедия Софокла породила теорию и дала ей название, то „Гамлет“ лишь укоренил ее:
У меня мелькнула мысль, что на том же, возможно, основан и Гамлет. Я не говорю, что таково было сознательное намерение Шекспира, я скорее склоняюсь к мысли, что некое реальное событие побудило поэта создать образ героя, в чьем бессознательном отразилось собственное бессознательное автора.
Поразительное утверждение! Фрейд предполагает, что Шекспир не позаимствовал и не придумал испытания, выпавшие на долю Гамлета, а сам пережил нечто подобное. „Реальное событие“ — смерть отца, произошедшая незадолго до того, как Шекспир принялся сочинять пьесу, — „запустила“ в сознании драматурга механизм неоднозначных эдиповых ассоциаций, сходных с теми, что возникали у самого Фрейда после смерти отца.
Самоанализ позволил Фрейду разобрать пьесу, используя перенос (примерно в том же духе, в каком он толковал ощущения, остававшиеся у него от собственных снов), и обнаружить следы глубоких эдиповых ассоциаций, рождавшихся в сознании драматурга после смерти отца. Ощутив близость своего психического состояния состоянию Шекспира и Гамлета, Фрейд уверился в возможности успешной диагностики истерии, которую переживает каждый. С точки зрения Эрнеста Джонса в этом не было ничего удивительного: „Фрейд разгадал загадку и этого сфинкса, как разгадал загадку фиванского“.
Фрейд был убежден, что теория эдипова комплекса отвечает, наконец, на вопрос о промедлении Гамлета: „Что это, если не мука, которую ему причиняют смутные воспоминания о том, как сам он замышлял нечто подобное против собственного отца из любви к матери? Вспомните: „Если принимать каждого по заслугам, то кто избежит кнута?““[146] Другие части гамлетовской головоломки встают на место с той же легкостью:
Его совесть — это бессознательное чувство вины. А его сексуальная отстраненность в разговоре с Офелией — разве это не типичный признак истерии? А в конце пьесы, разве столь же непостижимым образом, как и мои истеричные пациенты, он не навлекает на себя наказание и повторяет трагическую судьбу своего отца, отравленный тем же соперником?
Впоследствии Фрейд прославился объяснениями случаев Маленького Ганса, Анны О., Человека-Крысы, Доры, но „случай“ Шекспира во многих отношениях был самым логичным и последовательным.
В нашу постфрейдистскую эпоху все эти трактовки могут показаться малопримечательными. Но сам Фрейд прекрасно понимал, какими экстравагантными они покажутся его современникам, которые разделились на два лагеря — в зависимости от того, к какому из двух общепринятых объяснений проволочек Гамлета они склонялись: либо принц был парализован своим бесконечным философствованием, либо был „патологически нерешителен“. Фрейд нисколько не сомневался в том, что „человечество пребывало до сих пор в полнейшем неведении относительно характера героя“, оно и понятно — ведь никто и никогда не подвергался такому самоанализу, который он только что начал применять к себе.
Фрейд указывал на существенное различие между „Эдипом“ и „Гамлетом“: хотя эдипов комплекс можно считать вневременным понятием, в сегодняшнем мире он проявляется иначе. Таким образом, несмотря на то что „проблема Гамлета Шекспира и царя Эдипа коренится в одном и том же, <…> отношение к ней меняется из-за огромной разницы в духовной жизни двух, далеко отстоящих друг от друга ступеней цивилизации: секулярная репрессия эмоциональной жизни человечества с ходом времени усиливается“. В трагедии Софокла о „детских фантазиях“ и желаниях, лежащих в их основе, говорится открыто — они осуществляются в реальности ровно так же, как в мечтах. В „Гамлете“ фантазии остаются подавленными, и мы узнаем о них лишь по результатам подавления — точно так же, как и в случаях невротических расстройств». «Царь Эдип» принадлежит к более древней цивилизации. «Гамлет», напротив, — плод ума Нового времени и поэтому может рассказать нам о нас самих много больше. Но так как «веками усиливавшаяся репрессия» повлияла на нашу психическую жизнь, теперь только психоанализ позволит понять, что лежит в основе невротического поведения. Возможно, Фрейд и согласился бы, что Шекспир и культура едва начавшегося Нового времени, в которой он жил и творил, располагаются где-то между миром Софокла и нашим современным миром. Но коль скоро Шекспиру предстояло быть главным свидетелем защиты в деле о психоанализе, Фрейд признать этого не мог: Гамлету необходимо было олицетворять человека Нового времени, а Шекспиру — стать нашим современником.
Что заставило Фрейда отказаться от теории соблазнения и взяться за решение гамлетовской проблемы, сказать трудно. Но перечеркнуть свою трактовку «Гамлета», которая была основана на чувствах автора, вызванных смертью отца, Фрейд не мог — на этом строилась теория эдипова комплекса. Слишком многое было поставлено на карту, слишком важно было, чтобы «Гамлет» был написан после смерти отца Шекспира.
Прошли годы. К Фрейду стекались пациенты, росло число последователей, психоанализ процветал, а «Гамлет» превратился в его канонический текст и любимую тему заседаний общества «Психологические среды», на которых Фрейд и его ученики исследовали пьесу Шекспира, представлявшую собой «реакцию на смерть его собственного отца». Эрнест Джонс, единственный из учеников Фрейда, для которого английский язык был родным, занялся подробной разработкой этой темы: в 1910-м сначала выпустил небольшую статью, а позже — ставшую популярной книгу «Гамлет и Эдип», которая не была опубликована до 1949 года. В начале 1920-х, работая над этой будущей книгой, он получил письмо с неприятным известием. «„Совершенно случайно“, — писал ему Фрейд, — я обнаружил ссылку на новый документ, который касается „Гамлета“ и который должен вызвать у Вас такое же беспокойство, как и у меня». Фрейд прочел новую книгу Георга Брандеса «Миниатюры» (1919), где автор отказывается от своего более раннего и основополагающего для Фрейда утверждения, будто Шекспир написал «Гамлета» в 1601 году — вскоре после смерти отца. Выяснилось, что датировка пьесы, из которой так неосторожно исходил Фрейд при построении теории эдипова комплекса, ошибочна. Брандес изменил свою точку зрения, так как обнаружил заметки на полях, сделанные писателем елизаветинских времен Габриэлом Харви; они свидетельствовали о том, что «Гамлет» был написан в начале 1599-го и никак не позднее начала 1601-го[147]. Фрейд вынужден был признать, что «„Гамлет“ шел на сцене еще до смерти Спенсера, во всяком случае, до смерти Эссекса, то есть много раньше, чем считалось до сих пор. А теперь вспомните, что отец Шекспира умер в том же 1601-м! Станете ли Вы защищать теорию?»
Джонс сдержанно ответил, что «разберется и отчитается» — ведь открытие грозило свести на нет и его собственную работу. Прежде чем ответить Фрейду, он поинтересовался, что думают об этом новом свидетельстве другие литературоведы и прежде всего Сидни Ли, ведущий британский шекспировед того времени. По каким-то своим соображениям, Ли тоже не хотел отказываться от более поздней датировки «Гамлета» и поэтому предложил оригинальное, хотя и довольно надуманное объяснение. Дескать, это только кажется, будто Харви говорит об умерших Спенсере и Эссексе так, словно они живы: употребляя «настоящее время для передачи событий прошлого», он просто хочет придать большую выразительность повествованию, а значит, «Харви никак не проясняет точную дату написания или первого представления шекспировского „Гамлета“». Позиция Сидни Ли, возможно, придала Джонсу уверенности: убеждая Фрейда в безопасности нового свидетельства для теории эдипова комплекса, он использует те же лингвистические аргументы: «Не думаю, что процитированные Вами отрывки содержат точно установленную дату — они могут быть написаны в повествовательном настоящем для передачи событий прошлого».
Фрейд согласился, что заметки на полях, сделанные Харви, — недостаточное свидетельство, чтобы «разрешить вопрос», но, в отличие от Джонса, не рискнул стоять на своем, так как знал, «как много скользких мест нужно обходить во многих областях, от психоанализа до биографий и литературы». Ему уже пришлось отказаться от некоторых заключений, касавшихся Леонардо да Винчи, и он понимал, что, возможно, то же самое произойдет и с Шекспиром: «Риск неотделим от метода, с помощью которого мы делаем выводы, основанные на еле заметных следах и случайных проявлениях».
Уверенность Фрейда в том, что «Гамлет» был написан как отражение эдиповых страстей самого автора, осталась прежней, но пересмотр даты написания пьесы заставил его усомниться в авторстве Шекспира: возможно, существовала какая-то тайна, и Шекспир — это просто псевдоним. Тогда становится понятно, почему ни Фрейд, ни его ученики не слишком продвинулись в психоаналитической трактовке других пьес шекспировского канона — кроме «Гамлета», лишь «Макбет», «Король Лир» и «Венецианский купец» «поддались» анализу, уже далеко не столь новаторскому.
Сомнения Фрейда усугублялись тем обстоятельством, что на протяжении долгих лет он не мог увязать скромное происхождение Шекспира с разносторонним знанием жизни, которое соответствовало бы его гению. Как пишет Фрейд в «Недовольстве культурой», представление о «культурном уровне» такого совершенного мастера, как Шекспир, было невозможно соотнести с человеком, выросшим в Стратфорде, в «доме, перед которым красовалась большая навозная куча». Когда в 1908 году Фрейд увидел портрет Шекспира, известный как «портрет Чандоса», в Национальной портретной галерее Лондона, его сомнения в том, что драматург был родом из Уорикшира, еще более усилились, так как черты лица на портрете показались ему скорее романскими, нежели английскими. Он сделал следующую запись: «Шекспир выглядит совершенно необычно, совершенно не по-английски, <…> лицо отражает происхождение». Фрейд начал подозревать, что Шекспир принадлежал к некоему французскому роду и что его имя было английским произношением французского имени Жак Пьер — Jacques Pierre. В те времена, когда Фрейд стал оксфордианцем, Джонс как-то горестно заметил, что подозрения Фрейда, будто автор пьес не англичанин, только подтверждаются нормандской фамилией графа Оксфорда — Де Вер. Похоже, что Фрейду так и не удалось избавиться от сомнений, которые когда-то заронил в нем Мейнерт, хотя примириться с мыслью, что пьесы написал Бэкон, он так и не смог. Шекспир оставался тайной, которая все еще ждала своего дешифровщика. Вскоре после обмена письмами с Джонсом по поводу датировки «Гамлета» (1921) Фрейд признался своему ученику и другу Максу Айтингону, что споры вокруг шекспировского авторства всегда приводят его в замешательство, словно он соприкасается с оккультными силами. Как бы ни хотелось Фрейду, которому уже исполнилось шестьдесят пять лет, решить «шекспировский вопрос», ему по-прежнему не хватало для этого уверенности. Слова, обращенные им к Айтингону — нечто среднее между утверждением и вопросом, — ясно передают его мучительные колебания: «Если я верю в тайный сговор, имеет ли это отношение к разным авторам или даже к самому Бэкону?»
<…>