Умирать полезно
Умирать полезно
книга номера
«Писателю и умирать полезно» — эту фразу бывалого зека подслушал в лагере Синявский (такого не выдумаешь), и последний роман Набокова, называвшийся поначалу «Умирать прикольно» («Dying is fun»), подтверждает жестокую, но оптимистичную формулу. В самом деле: ты умер, и роман остался незаконченным, а вокруг столько веселья, скандалов, да и прямой пользы публикатору: бестселлер, подарок от отца 32 года спустя!
Дмитрий Набоков все сделал правильно. Думаю, папа был бы доволен.
О метафизике незаконченного романа можно написать отдельный том (странно, что он еще не написан, — запишите за мной; непременно займусь ближе к старости, и постараюсь оборвать на полуслове). Чем была бы диккенсовская «Тайна Эдвина Друда», узнай мы, убит ли Эдвин Друд? Хорошим детективным романом, каких полно. А гриновская «Недотрога», чей мистический ужас только усугубляется таинственностью так и не завершенного плана? А чичиковская тройка — думаете, она могла доскакать до чего-нибудь осмысленного? Есть вещи, принципиально не рассчитанные на завершение, как «Неоконченная симфония» Шуберта. Правда, в наши дни московский композитор Антон Сафронов дописал ее, и недурно, — но это все-таки было нужней Сафронову, чем Шуберту. Набоковский «Оригинал Лауры» — позвольте уж мне называть эту вещь так, потому что вариант Геннадия Барабтарло «Лаура и ее оригинал» ненужно тяжеловесен и ничего к смыслу не прибавляет, — тоже неплохо смотрится в незавершенном виде, но не потому, что незавершенность работает на сюжет, придает ему таинственности либо благородной амбивалентности, а потому, что перед нами фактически поле боя. Всю жизнь Набоков бился с одним страшным и отвратительным демоном, и собрался уж было перед смертью сказать о нем всю правду, и зло напрягло все силы, чтобы заткнуть ему рот. Он подбивал и родственников сжечь карточки, но, к счастью, не вышло. Один претенциозный графоман уже написал, что перед нами книга о распаде набоковской личности, отмирании памяти и т. д., — но книга как раз демонстрирует старика во всеоружии. Это история о том, как автор всю жизнь сражался с одной из самых опасных и соблазнительных модификаций мирового зла, и почти уж было ущучил его, но, бзамс, умер. Ничего, сохранившегося довольно.
Набоков всю жизнь писал сагу о любви хорошего к плохой, чистого к развратной, полного к пустой, слабого к сильной, великого к ничтожной. Иной раз кажется, что других сюжетов он не знал в принципе — вру, знал, есть же история Чердынцева и Зины или, скажем, Синеусова и его жены из «Ultima Thule», Круга и Ольги из «Bend Sinister»- но это редкость, счастливое исключение. Чаще всего Цинциннат обожает Марфиньку, Кречмар — Магду, Драйер — Марту, Круг вожделеет к хорошенькой осведомительнице Мариэтте, Пнин цепенеет от любви к Лизе Боголеповой, бездарной и безнравственной. Все эти девушки похожи, они по сути нимфетки, так и не выросшие, в отличие от Лолиты: лировидные спины, крошечные грудки, детская жестокость, инфантилизм полной безответственности — все это сохранилось в них и пленяет беззащитных мечтателей. Тут есть варианты: Гумберт, скажем, в душе сама утонченность, но преизрядная скотина, — и потому пустота и заурядность Лолиты как-то меркнут, чуть ли не оправдываются на его фоне; Ада не дура, любит ботанику, болтает на всех языках Антитерры, — но авторское отношение к ней, думаю, недвусмысленно, и не зря Набоков откровенно называл ее whore. Ван, впрочем, не лучше. В этом позднем романе не на ком взгляду отдохнуть — одна Люсетта человек.
В центре сюжета, однако, не пара, но треугольник. Там есть еще писатель, реже художник, вообще человек искусства. К нему-то и тянется роковая нимфетка, чувствуя в нем то ли порочность, то ли ту самую роковую пустоту, которая есть и в ней, которая вообще часто объединяет художника и модель, служа предпосылкой множества трагических романов. В «Камере обскура» это, само собой, Горн, в «Пнине» — рассказчик, сломавший жизнь Лизе Боголеповой, в «Лолите» — Куильти, а в «Весне в Фиальте» — Фердинанд, которому и достается Нина, предназначенная главному герою. Этот писатель обыкновенно феерический пошляк, самовлюбленный модернист, хоть и не без дарования, зато без тени нравственного чувства; некоторое исключение составляет «Ада», где Ван — писатель и воздыхатель в одном лице; но среди кавалеров Ады есть и салонные литераторы, и им в какой-то момент везет больше, чем Вану. Так что схема работает, хоть акценты и смещаются: рассказчик в «Пнине» вовсе не такая скотина, как Горн или Куильти. Скажем так: если в образе Марты-Магды-Марфиньки-Ады-Лауры Набоков борется с демоном внешним, чужеродным, заклейменным еще в стихотворении 1930 года «Лилит», то в Фердинанде или Горне — со своим личным. В Набокове вечно сидит мальчик Путя из «Обиды», добрый, кроткий, часто толстый (хотя необязательно — на тучного Пнина приходятся худые Лик, Цинциннат, Гумберт), но есть в нем и Фердинанд, фокусник, жестокий и чувственный, влюбленный только в свое — не мастерство даже, но шарлатанство. Бывают у него и вполне положительные писатели — скажем, Шейд из «Бледного огня», хотя он чересчур холоден и снисходителен к несчастному соседу, безумному Боткину; но все равно — так мне кажется — Набоков больше любит Боткина, чем Шейда. Хотя бы потому, что к хорошей — нормально, обыкновенно хорошей, англоязычно-метафизической — поэме Шейда Боткин создал разветвленный и волшебный комментарий, увидев в ней небывший, но невероятно притягательный мир, собственную компенсаторную грезу об утраченной Родине.
Так вот, «Оригинал Лауры» — последняя битва с главным женским демоном, неутомимой в любовных играх худой вечной нимфеткой, похотливой, пустой, безнравственной, сказал бы даже — неуязвимой, но тут вспоминаю, что почти все эти красотки у Набокова гибнут, причем весьма жестоким образом. Умирает от родов Лолита, которая еще ничего; Мариэтта становится жертвой группового изнасилования, ей порвали то самое «устьице», упомянутое в «Лолите», и это очень неслучайно, хоть Набоков и бежит физиологизмов; Марта, столь созвучная с Мариэттой, по-идиотски простужается во время купания и умирает, не успев убить мужа («Король, дама, валет»); гибнет в катастрофе Нина; за кадром остается судьба Магды Петерс, но как-то там понятно, что ничего особенно хорошего ее не ждет. Лаура, она же Флора, гибнет опять-таки в катастрофе, последнюю-то главу он успел набросать, — важно, кстати, еще отметить неизменно сопутствующий нимфеткам мотив растительности, Флоры, ботаники: ботанизирующая Ада, сидящая на дереве Марфинька… Природа знай себе цветет, она не думает. Набоков любил бабочек и, грех сказать, недолюбливал цветы — думаю, за безнравственность, безмозглость и какую-то изначальную мертвость, и это странным образом сближает его с нелюбимым Пастернаком, с романом «Доктор Живаго», где цветы тоже выступают символом смерти, а растительное царство становится символом истории, бездуховной и механистической. Не зря Флора так любит цветы, и доставляет их ей — под маской посыльного — влюбленный писатель.
В «Лауре» налицо все компоненты замысла: толстый, добрый, стареющий и слабеющий писатель Филип Уайльд; любовник-писатель; сама бездушная и неутомимая нимфетка, гибнущая в финале. Принципиальная новизна сочинения в том, что ставится главный — предсмертный — вопрос: ну хорошо, они плохие, мы хорошие, они гибнут раньше, хоть и не всегда, — но мы тоже умираем, вот в чем штука. И кто прав? И в чем компенсация? И какой смысл во всем, если мы все умрем — и Пнин, и Лиза Боголепова; и Гумберт, и Лолита, и Куильти?
Вот чтобы поставить последнюю точку, Набоков и взялся писать «Происхождение Лауры», роман о смерти бессмертной Флоры, вечно обновляющейся и ненасытной природы. Ему важно было показать, что мы умираем по-разному, что наша смерть есть лишь способ перехода в лучшее, более правильное состояние, на что уже намекал нам R из «Прозрачных вещей», — а они исчезают совсем, вообще, и в этом наша победа. Грубо говоря, мы переходим в лучистую энергию или в чистое вещество души, а они переходят в плохой роман, который пишет про них бульварный любовник, рассчитывая опубликовать фрагменты в «Вершке».
Дело в том, что Уайльд, он же Вильд, действительно диковатый, как и Круг, — открыл вещество, называемое энкефалином (правильней, наверное, было бы «энцефалин», да ладно). Вещество это позволяет понемногу себя стирать из пространства, распылять, преобразовывать — иными словами, при правильном способе думания тело начинает слушаться мозга и либо исчезать, либо трансформироваться по своему желанию. И пока Лаура, она же Флора, отдается кому попало (а потом непременно вытирает промежность полотенцем, это у нее манера такая), — Вильд помаленьку трансформирует себя, стирается из пространства, переходит в высшую форму существования. Начинает он со своих ног. Ноги эти его категорически не устраивают, потому что они слишком малы для тучного тела — это постоянный набоковский символ неустойчивости, неуверенности, так же как волосатая грудь, вообще избыточная волосатость всегда выступает символом зверства, жестокой силы. Я же говорю, он не слишком сложный в этом смысле писатель, аллегории его прозрачны. Кроме того, Вильду не нравится, как эти самые ноги пахнут, невзирая на постоянные ножные ванны. И вот он ставит эксперимент — постепенно их стирает, а потом возвращает на место. И у него получается. Собственно, это и есть прекрасная метафора писательского труда — стереть себя из реальности, целиком перейти в текст, а потом, по желанию, вернуться. А для Флоры нет ничего подобного — она погибнет при крушении поезда, сразу и навсегда. И любовник напишет о ней довольно пошлую книгу — стилистика первых глав, где речь о Лауре, и серединных, где речь о Вильде-Уайльде, очевидно разнится. В середине — настоящий Набоков, класса «Ultima Thule». И как интересно, что пресловутая бабочка набоковского творчества, симметриада его биографии, так точно и блистательно завершилась! Русский период Набокова симметричен американскому — давно установлено взаимное соответствие «Приглашения на казнь» и «Bend sinister», «Дара» и «Ады», «Волшебника» и «Лолиты», «Бледного огня» и «Подвига», «Других берегов» и «Машеньки», Лужина и Пнина — и романов о них, — теперь отыскался двойник и у незаконченного, последнего русского романа, который Набоков тоже называл принципиально новым для себя. Остались от того романа только два рассказа, первые законченные главы — «Ultima Thule» да «Solus Rex». От «Лауры», последнего незаконченного английского романа, осталось примерно столько же по объему, да расплывчатые указания на дальнейшее.
Вот об этом дальнейшем есть у меня смутные догадки: не исключаю, что ученый Вильд и любовник-писатель могли бы в финале оказаться одним и тем же лицом — зря Лаура боится, что они встретятся. Вильд же может теперь становиться чем угодно — почему не предположить, что иногда он временно становится литератором, чтобы обладать ею? Энкефалин позволяет такие штуки, это было бы вполне в духе любимой Набоковым «Странной истории Джекила и Хайда». В черновиках есть как бы и намек на это, мечта о замысле, при котором в романе не было бы постоянного повествователя — а почему? — а потому, что он в кого хочет, в того и прыгнет. Идея движущегося повествователя, переходящего из персонажа в персонаж, приходила многим, но она технически очень трудна; до ума довел ее все тот же Синявский — сначала в «Любимове», где Проферансов скачет из героя в героя, а потом в «Кошкином доме», где писатель вселяется во всех по очереди, заставляя слесаря, скажем, сочинять оду болту восемь на двенадцать. Это идея очень набоковская и, думаю, выигрышная — за ней будущее, требуется только особая виртуозность в строительстве фабулы. Интересно получилось, скажем, у Петрушевской в «Номере один», где герой-интеллигент подселяется в тело бандита — и это тело побеждает его душу, и стилистика монологов причудливо смешивается.
Почему «Лаура» принципиально важна для завершения набоковского нимфетского метасюжета? Потому что никогда еще безнравственная красавица не была у него так законченно отвратительна: по-своему милы и Лолита, и Ада, и даже Марфинька вроде ни в чем не виновата, просто похотливая дура, но жалеет же она своего Цин-Цина, хоть ей и нечем особенно сопереживать, у нее в наличии только один способ контакта с миром… Лаура — законченная машина, чистый механизм наслаждения, транжирства и лжи. Это уже и писатель понимает, даром что вожделеет. Главное же — в этом романе впервые внятно прописана компенсация, выданная романтическому толстяку: он не умрет. Раньше такой компенсацией было только творчество — изобретения Дрейера, преподавание Пнина, философия Круга. Теперь мы видим, что у толстяка есть энкефалин. А у Лауры его нету. И потому она умирает грязно, а ему умирать смешно.
С вашего позволения, я не буду тут касаться всей этой истории про несостоявшееся сожжение, продажу карточек с аукциона (тоже, впрочем, не состоявшуюся — мало предложили) и всякие эпатажные жесты типа принципиального отказа покупать книгу, дабы Дмитрию Владимировичу Набокову не перепала лишняя копейка. Я люблю Набокова, мне интересно все, что с ним связано, и возможность ознакомиться с сюжетом его предсмертного романа мне дорога. В этом романе есть отличные куски. Его замысел, особенно фантастическая составляющая, внушает почтение. Набоков вообще был превосходным фантастом — не зря в письме к Хичкоку он предугадал фабулу «Жены астронавта». Роман здорово придуман, и сохранившихся 9 000 слов вполне хватает, чтобы это оценить. Неоконченная битва впечатляет не меньше оконченной, поскольку она и так триумфальна: Набоков цел, живей многих живых, а демон убедительно заклеймен и кусает крылья. Претензии к переводчику у меня, знамо дело, есть: совершенно необязательно было имитировать набоковскую орфографию — да, он писал «разсвет» вместо рассвета, как все эмигранты первой волны, но живем-то в XXI веке, что ж так усердствовать? «Стегно» вместо вполне уместного «бедра» торчит посреди текста, не обоснованное ничем, кроме желания выпендриться; фирменные словечки русского Набокова вообще неуместны при переводе английских слов — они отсутствуют в авторском переводе «Лолиты», ибо Набокову незачем было подражать самому себе и за собою гнаться. Именно поэтому так раздражают всякие «долголягие» в переводах Ильина — и уж подавно моветоном смотрятся попытки Барабтарло имитировать не стиль даже, а почерк, описки, архаизмы, словно набоковский текст и замысел не самодостаточны и нуждаются в украшательских фиоритурах. Да нормально все, успокойтесь, не надо эту книгу ничем расцвечивать — кому надо, и так поймет.
Набокову не повезло только в одном отношении: он умел писать ясно и увлекательно, что и обеспечило ему репутацию стилиста. На самом деле стилист — это человек, у которого ничего больше нет. В лучших текстах Набокова — скажем, в «Даре» или некоторых главах «Ады» — стиля просто не видно, настолько он органичен; чтобы называться стилистом, Набоков слишком остроумен, слишком иронизирует над собой, слишком умен, наконец. Стилист — это Владислав Сурков или Сергей Зверев. А Набоков, как и написано на его могиле, — ecrivain. Борец со всякого рода аморализмом, пошлостью и самодовольством, умирающий с оружием в руках — нет, не умирающий, а исчезающий, где-то нас поджидающий. Со словами «Умирать прикольно» — или, как говорил его двойник R, «Легче, сынок, легче, сама пойдет».
№ 12, декабрь 2009 года