Утоление печали
Утоление печали
В своем эссе «Подобающие способы утоления печали» («Рэмблер», 28 августа 1750 года) доктор Сэмюэл Джонсон отмечает ужасающую особенность скорби в ряду человеческих страстей. Обычные желания, беспорочные или порочные, теоретически содержат в себе возможность исполнения:
Скупец всегда воображает, что существует некая сумма, которой успокоится его сердце; каждый честолюбец, как царь Пирр, лелеет в мыслях такое достижение, которое увенчает его дела и позволит ему доживать свой век в праздности или веселье, в покое или благочестии.
Но скорбь, или «печаль», — это нечто иное. Сама природа всегда подсказывает нам способы отрешиться, а значит, избавиться даже от болезненных эмоций, таких как страх, ревность, гнев:
Но средства от скорби природа нам не дает. Скорбь обыкновенно вызывается необратимыми обстоятельствами и направлена на объекты, утратившие или изменившие свое существование. Она требует того, на что нельзя надеяться: отмены законов природы, возвращения из мертвых, поворота к прошлому.
Если у нас нет веры в полное воскрешение тела, мы понимаем, что никогда более не сможем, в земном смысле, лицезреть своих усопших близких: нам их не увидеть, не услышать, не дозваться, не коснуться, не обнять. За четверть тысячелетия, что минула с тех пор, когда Джонсон описал ни с чем не сравнимую боль скорби, мы — во всяком случае живущие на секуляризованном Западе — не стали хоть сколько-нибудь лучше понимать, как справляться с утратой, а следовательно, и с ее эмоциональными последствиями. Безусловно, на определенном уровне сознания мы понимаем, что все мы смертны; но смерть в наше время рассматривается скорее как бессилие медицины, а не как норма человеческого существования. Все чаще смерть настигает человека вне родных стен, в больнице, в окружении посторонних специалистов — она вверяется профессионалам. А нам, убитым горем профанам, остается по мере сил нести это уникальное и банальное чувство. Социальных норм, которые окружают и поддерживают скорбящих, в наши дни остается совсем немного. От поколения к поколению передается ничтожно мало сведений об их сущности. Страдать полагается относительно беззвучно; принято оставаться «сильным»; плач и стенания, как считается, показывают, что человек «поддается горю», а слезами, по мнению некоторых, «горю не поможешь». Конечно, мы можем утешаться любовью родных и близких, но они, случается, знают еще меньше нашего: их заботливые фразы — «Время лечит», «Говорят, должно пройти два года», «Ты уже выглядишь получше» — зачастую диктуются недостаточной осведомленностью и расхожим оптимизмом. Одни советуют съездить за границу, другие — завести собаку. Третьи услужливо пересказывают сходные, по их мнению, истории о потерях и скорби; эти рассказы порой звучат оскорбительно, но в большинстве случаев просто неуместны. Как писал Э. М. Форстер в романе «Хауардс-Энд», «одна смерть, возможно, объяснима, но не проливает свет на другую».
Смерть расставляет людей по-иному — как скорбящих, так и их окружение. По мере того как жизнь человека, перенесшего утрату, помимо его воли перенастраивается, узы дружбы нередко подвергаются испытанию на разрыв: одни выдерживают, другие нет. Мужчины, как правило, оказываются более неуклюжими, сдержанными и бесполезными, чем женщины. Порой случаются непостижимые вещи: люди, объединенные утратой, начинают состязаться в скорби: моя любовь к нему / к ней была сильнее, и я докажу это, проливая больше слез. А сам овдовевший — законный или гражданский супруг — подчас становится болезненно обидчивым и легко выходит из себя: как от докучливого, так и от недостаточного внимания, как от болтливости, так и от немногословия.
Иногда такой человек начинает странным образом соревноваться сам с собой, испытывая безотчетную потребность доказать (кому?), что его скорбь — глубже, тяжелее и чище (чем чья?).
Одна моя знакомая, овдовевшая в шестьдесят с лишним, сказала мне: «Это самый паршивый возраст, когда такое может случиться». Наверное, имелось в виду, что в семьдесят с лишним можно было бы спокойно сидеть и ждать собственной смерти, а в пятьдесят — начать жизнь заново. Но в подобных обстоятельствах человеку паршиво в любом возрасте, и, сколько ни гадай, правильного ответа на вопрос «а если бы?..» не найти. Как сопоставить горе молодого отца или матери, оставшегося с малыми детьми на руках, и горе старика, у которого смерть отняла самую родную душу после прожитых вместе пяти или шести десятков лет? Скорбь не ведает градаций, это лишь вопрос ощущения. Другая знакомая, чей муж после полувека супружества скоропостижно скончался в зале прибытия аэропорта, у багажной ленты, на глазах у плотной толпы пассажиров, написала мне: «Природа в этом вопросе исключительно точна. Она отмеряет нам ровно столько боли, сколько полагается».
Джоан Дидион была замужем за Джоном Грегори Данном сорок лет и потеряла его в декабре 2003 года: он на полуслове оборвал свой тост, собираясь выпить перед ужином вторую порцию виски. Джойс Кэрол Оутс и Рэймонд Смит прожили вместе «сорок семь лет и двадцать пять дней», когда Смит в феврале 2008-го, находясь в больнице, уверенно шел на поправку после пневмонии, но стал жертвой вторичной инфекции. И в первом, и во втором случае супруги-литераторы были необычайно близки, но никогда не соперничали, зачастую работали в одном кабинете и почти никогда не расставались, разве что, в случае Дидион и Данна, «изредка, на неделю, две или три, когда один из нас заканчивал произведение»; а в случае Оутс и Смита — не более чем на пару дней. Дидион после смерти мужа осознала, что «не получала от Джона писем, ни одного» (получал ли от нее письма Джон, она не сообщает); Оутс и Смит «не вели между собой переписки. Никогда не писали друг другу». Черты сходства на этом не заканчиваются: в обеих парах звездой была женщина; оба покойных мужа некогда исповедовали католичество; ни одна из жен не мыслила когда-либо остаться вдовой, и каждая на некоторое время оставила у себя на автоответчике голос покойного мужа. Кроме того, обе решили в течение первого года вести хронику своего вдовства и за двенадцать месяцев закончили соответствующую книгу.
Тем не менее «Историю вдовы» Дж. К. Оутс и «Год магического мышления» Дж. Дидион разделяет пропасть. Хотя наброски начальных разделов книги Дидион (в четвертом упоминается «жалость к себе») появились в течение пары дней после смерти мужа, Джоан выждала восемь месяцев, прежде чем начала писать. В свою очередь книга Оутс, большей частью основанная на дневниковых записях, была создана в течение первой части года: дочитав до страницы 125 этой книги объемом в 415 страниц, мы понимаем, что ознакомились только с событиями первой недели вдовства писательницы, а к странице 325 — что дошли до восьмой недели. При том, что обе книги автобиографичны, Дидион пишет в эссеистической, сжатой манере, ищет внешние точки сравнения, пытается поместить собственную историю в более широкий контекст. Манера Оутс более беллетристична и приподнята, повествование варьирует между первым и третьим лицом, а автор стремится (с разной степенью успешности) объективировать себя как «вдову»; местами устремляясь к Паскалю, Ницше, Эмили Дикинсон, Роберту Крэшо и Уильяму Карлосу Уильямсу, она все же сосредоточивается главным образом на темных пространствах, на психологическом хаосе скорби. Иными словами, каждая писательница культивирует свои сильные стороны.
Логично, что и Дидион, и Оутс ограничивают свои произведения первым годом вдовства. Многолетний брак задает годичному циклу определенные ритмы, предпочтения и оттенки, так что те первые двенадцать месяцев при каждом повороте диктуют жестокий выбор: либо делать то же самое, что и в прошлом году, но уже в одиночестве, либо сознательно не делать того, что в прошлом году, и, наверное, тем самым усугубить одиночество еще сильнее.
Первый год требует немало стоянок на Крестном пути. Ты учишься входить в безмолвный, пустой дом. Учишься огибать, как выражается Оутс, «провалы грунта», то есть «места, которые чреваты беспощадными воспоминаниями». Учишься балансировать между необходимым уединением и необходимой общительностью. Учишься отвечать знакомым, которые мистическим образом избегают произносить имя твоего покойного супруга, и коллегам, которые не находят нужных слов, как та «знакомая по Принстону», которая поприветствовала Оутс «с выражением душевной укоризны» и отпустила реплику: «Расписываешь бурю, да, Джойс?» Или как подруга, которая в утешение сказала, что скорбь «имеет неврологическую природу. Со временем нейронная цепь восстанавливается. Если это так, я бы считала, что ты можешь ускорить этот процесс одним лишь осознанием». Благие намерения были восприняты как надменность. Ах вот оно что: нужно просто выждать, чтобы улеглись нейроны? Тогда как быть с практическими делами: например, есть сад, который муж любовно взращивал, но который тебя саму интересует куда меньше; при том, что тебе приятен результат, ты почти никогда не ездила с мужем в садовый питомник. Так что же делать: преданно тянуть лямку или предательски оставить сад на произвол судьбы? Здесь Оутс мудро выбирает третий путь: если Смит увлекался однолетними цветами, то она засадила участок исключительно многолетниками, попросив у консультанта в питомнике «что угодно, лишь бы самое неприхотливое и живучее».
К этому и сводится для вдовы сложность первого года: как выжить, как превратить себя в многолетник. Для этого необходимо преодолеть страхи и тревоги, подготовиться к которым невозможно. Прежде для Оутс проявлением «самой утонченной интимности» была возможность часами находиться в одном помещении с Рэем без необходимости поддерживать разговор; теперь для нее существует молчание совершенно иного порядка. «Моя истинная сущность, — пишет Оутс, — начинает открываться только теперь, когда я осталась одна. И в этом открытии — весь ужас». В какой-то момент она «полувсерьез рассматривала возможность разослать друзьям электронное сообщение» и спросить, нельзя ли нанять кого-нибудь одного, «кто сможет переступить через дружескую совестливость и за определенную мзду взяться каким-нибудь реальным способом поддерживать во мне жизнь хотя бы в течение года?» Она хочет быть «хорошей вдовой» и утверждает: «Я буду поступать так, как желал бы Рэй», но вместе с тем — классически — обвиняет Рэя в том, что это из-за него она оказалась в нынешнем состоянии; что она плохо спит и раздражается по мелочам, что предвидит продолжение своей тоски и бессонницы еще на десятилетие вперед и вместе с тем сомневается, что ее скорбь «подлинна». В мыслях она обращается к самоубийству, хотя скорее теоретически, нежели практически, зная при этом, что «серьезные размышления о самоубийстве — это средство от самоубийства». По ее ощущениям, ей теперь гораздо труднее работается, и, задумав написать рассказ, она замечает: «На это потребуются буквально недели» (у других писателей такие сетования вызвали бы только усмешку). И, как многие скорбящие, она опасается за свою психику: «Половину времени мне кажется, что я полностью лишилась рассудка». Оутс великолепно передает разрыв между внутренним хаосом личности и внешним функционированием (а она действительно продолжает функционировать, причем на удивление активно: в течение недели, последовавшей за смертью Смита, вычитывает гранки и работает над рассказом, а через три недели уже отправляется в рекламный тур). Безусловно, она менее собранна, чем представляется окружающим, но, вероятно, более собранна, чем ощущает сама. Скорбящие зачастую ведут себя так, что выглядят либо полувменяемыми, либо полубезумными, но редко видят причину в себе. Так, Оутс на следующий день после смерти Рэя подходит к стенному шкафу в их спальне и выбрасывает не одежду мужа, а половину собственных вещей. Тем самым она карает себя за тщеславие, потому что эти наряды напоминают о том времени, когда она радостно появлялась в них рядом с Рэем; однако теперь эти вещи утратили смысл и ценность. Именно в такие минуты рациональной иррациональности природа скорби становится для нас особенно наглядной.
В большинстве случаев — особенно в первые месяцы после утраты — скорбящих преследует страх забыть покойного. Зачастую потрясение от смерти близкого человека стирает память о другом времени, и на ее место приходит болезненный страх, что эту память уже не вернуть и покойный теперь окажется потерян дважды, убит дважды. Похоже, Джойс Кэрол Оутс такой страх был неведом; при этом она страдает от более редкого, более любопытного и потенциально более разрушительного состояния: от мысли о том, что по сути дела никогда по-настоящему не знала своего мужа. Оутс вышла замуж за Смита в январе 1961 года, и ее изображение первых лет их совместной жизни — того периода, когда люди делятся тайнами, наиболее полно сосредоточиваются друг на друге, очерчивают контуры и правила своего партнерства, — получилось ярким и трогательным. Эти отношения проникнуты скорее духом пятидесятых годов, нежели шестидесятых. Оутс была на восемь лет младше Смита; они стеснялись друг друга даже в браке; по ее признанию, она всегда боялась его огорчить, не говоря уже о том, чтобы ему перечить. Например:
Прошли годы, прежде чем я решилась сказать Рэю, что не люблю кое-какие из тех музыкальных произведений, которые он слушал на нашей стереосистеме, — например, такие агрессивно-бурные вещи, как «Александр Невский» Прокофьева, хоровой финал Девятой симфонии Бетховена с беспощадной темой радости, будто загоняющей гвозди тебе в голову, и большинство сочинений Малера…
К счастью, муж, судя по всему, проявлял «агрессивно-бурное» мужское начало лишь тогда, когда опускал иглу звукоснимателя на винил. Смит производит впечатление спокойного, верного и домашнего человека: он любил готовить, увлеченно занимался садом и тщательно редактировал «Онтарио ревью». Он практически не читал художественных произведений своей жены, но все ее произведения других жанров читал непременно. Ее художественное наследие, как известно, весьма обширно (пятьдесят пять романов плюс сотни рассказов), и все же читатель приходит в недоумение, когда Оутс пишет: «Насколько я знаю, Рэй не читал мой первый роман, „Ошеломительное падение“». Что здесь более удивительно: что муж его не читал, что она в этом не уверена или что это не вызывает у нее ни досады, ни разочарования? Впрочем, взгляды писательницы на отношения полов довольно своеобразны:
Для женщины типичный мужчина непознаваем, неясен.
В нашем браке не принято было делиться чем-либо огорчительным, удручающим, деморализующим, скучным — за исключением тех случаев, когда этого было не избежать.
Женщины склонны утешать мужчин — все женщины, всех мужчин, в любых обстоятельствах, без разбора.
Идеальный брак — это брак между писателем и его/ее редактором.
Жена должна уважать родственников мужа даже в тех случаях, когда муж — такое бывает — не питает к ним особого уважения.
Жена должна уважать инаковость своего мужа — должна ее принимать, ведь она никогда не узнает его полностью.
Это звучит как стеснительность, возведенная в принцип супружеской жизни; она чревата тем, что жена, овдовев, начнет разбирать бумаги покойного мужа и найдет нечто такое, о чем и не подозревала. В случае с Рэем Смитом это нервный срыв, любовная интрижка в санатории, отзыв о нем психиатра: «страдает от недостатка любви», дальнейшие свидетельства трудных, натянутых отношений с отцом. «При том, что я так хорошо знала Рэя, — заключает она, — я не знала его воображения». Учитывая, что муж крайне редко читал ее художественные произведения, он, вероятно, тоже не знал ее воображения. Но он был «первым мужчиной в моей жизни, последним мужчиной, единственным мужчиной».
Автобиографические рассуждения о скорби в определенном смысле не фальсифицируемы, а следовательно, не подлежат пересмотру в соответствии с общепринятыми мерками. Книга грешит повторами? Скорбь тоже. Книга местами непоследовательна? Скорбь тоже. Такие фразы, как «друзья проявляли теплоту, приглашая меня в гости», банальны; но скорбь полна банальностей. Глава, названная «Ярость!», начинается так:
Меня, как раненое животное, до изнеможения переполняет ярость.
Вброс адреналина в сердце — и мое сердце начинает стучать учащенно и яростно, словно кулак в неподатливую поверхность: в запертую дверь, в стену.
Если студент, изучающий писательское мастерство, сдаст такой текст в качестве части рассказа, преподавательница, вероятно, потянется за красным карандашом; но если та же самая преподавательница ведет дневник, где в форме потока сознания рассказывает о своей скорби, вышеприведенный абзац, как ни странно, окажется приемлемым. Ощущения именно таковы, а скорбь — это временами не что иное, как катастрофическое столкновение языковых клише. Несколькими страницами ниже Оутс рассуждает о том, что теперь у нее есть две ипостаси: одна — приватная, именуемая «Джойс Смит» или «миссис Смит», официальная вдова, а другая — публичная, сохраняющая трехчастное именование, которым подписаны ее произведения:
«Оутс» — это остров, оазис, к которому нынешним растревоженным утром я могу направить непослушным веслом свой неустойчивый, утлый челнок; путь этот труден, но не потому, что подо мной глубина, а потому, что море здесь мелкое, заросшее водорослями, а днище моего челнока того и гляди пробьют подводные утесы. И все же — как только я пристала к этому острову, к этому оазису, к этому средоточию покоя в центре хаоса моей жизни — как только я прибыла в университет…
Образ челнока и мореплавания, сколь угодно развернутый, мертв навсегда? Это несущественно. Автор воображает — вероятно, впервые в мировой литературе, — что к оазису можно подойти на веслах? Как вы не понимаете: непоследовательная образность — это достоверное изображение не на шутку отвлеченного и раздробленного ума. Хотите сказать, она это проглядела, вычитывая гранки? Опять же, совершенно несущественно, заметила она это или нет. Вы просили дать ощущение: вот оно, ощущение.
Скорбь смещает границы пространства и времени. Скорбящие открывают для себя новую географию, в которой карты, составленные другими людьми, оказываются весьма приблизительными. Столь же ненадежным оказывается и время. К. С. Льюис в своем сочинении «Наблюдая за скорбью» показывает, как повлияла на него смерть жены:
До сих пор мне вечно не хватало времени. Теперь у меня только и остается, что время. Почти чистое время. Пустая последовательность.
И для скорбящего эта ненадежность времени усугубляет смятение ума; что же являет собой время: состояние или процесс? Проблема эта — отнюдь не теоретического свойства. Она лежит в основе вопроса: всегда ли будет так, как сейчас? Изменится ли положение дел к лучшему? А с какой стати? Но если да, то как я это распознаю? Льюис признается: начав писать свою книгу,
я считал, что смогу описать определенное состояние, начертить карту скорби. Но скорбь, оказывается, — это не состояние, а процесс. Она требует не карты, а истории.
По-видимому, она требует и того и другого одновременно. В порядке уточнения можно сказать, что горе — это состояние, а скорбь — процесс, но для человека, испытывающего и одно и другое, это разграничение не всегда столь отчетливо, и «процессом» оказывается то, что влечет за собой многократное соскальзывание назад, в паралич «состояния». Существуют различные объективные показатели: точка, в которой высыхают слезы, — постоянные, ежедневные слезы; точка, в которой мозг возвращается к квазинормальной деятельности; точка, где происходит избавление от личных вещей; точка, в которую начинают возвращаться воспоминания о покойном. Но общих правил быть не может, как не может быть стандартной шкалы времени. Нельзя полагаться на эти скверные нейроны.
Что же происходит потом, когда состояние и процесс, еще далекие от завершения, все же разграничиваются и узнаются? Что происходит у нас в сердце? Опять же, вокруг раздаются безапелляционные голоса (от «Как можно было после супружества с ним / с ней вступить в повторный брак?» до «Говорят, у кого был счастливый брак, тот быстрее создает новую семью — зачастую в течение полугода»). Один мой знакомый, чей многолетний партнер умер от СПИДа, сказал мне: «В этом есть только один положительный момент: можно плюнуть на все и заниматься чем хочешь». Но беда в том, что для человека, пережившего утрату, понятие «заниматься чем хочешь» в большинстве случаев требует присутствия того, кого больше нет, и нарушения законов мироздания. Так что же: затаиться, замкнуться, запереть себя в верности посмертной памяти?
Рэймонд Смит не питал особого пристрастия к доктору Джонсону, считая его излишне назидательным, и предпочитал изучать образ этого ученого мужа не по собственным трудам последнего, а по описаниям Босуэлла. Однако рассуждая о скорби, Джонсон проявляет не столько назидательность, сколько мудрость, четкость и определенность:
Неразумно и тщетно пытаться продолжать жизнь в состоянии безучастности и равнодушия. Если бы мы, отгородившись от радости, могли бы тем самым избавиться от скорби, такой план заслуживал бы самого серьезного внимания. Но раз уж, сколь ни ограждай себя от счастья, горе все равно найдет для себя многочисленные ходы и боль не даст о себе забыть, можно отвергать любые обещания радостей, но безусловно имеет смысл в какой-то момент попробовать поднять свою жизнь выше средней точки апатии, потому что в какой-то иной момент волей-неволей придется опуститься ниже этой точки.
Итак, что же указывает на «исход» скорби? Возможность сосредоточиться и вернуться к работе; пробуждение интереса к жизни и способности получать от нее удовольствие при осознании того факта, что нынешнее удовольствие несопоставимо с ушедшей радостью. Способность прочно удерживать в памяти утраченную любовь и вспоминать ее без искажений. Способность строить свою жизнь так, чтобы покойный был бы доволен (хотя это щекотливый вопрос: бывает, скорбящие дают себе полную свободу действий). А что потом? Обретение некой формы самодостаточности, чуждой безучастности и равнодушия? Или создание новых отношений, которые либо вытеснят собой прежние, либо, вполне возможно, будут черпать в них силу?
Существует еще одна удивительная параллель между этими двумя книгами — «Год магического мышления» и «История вдовы». К моменту выхода в свет многим читателям стали известны важные подробности, не отраженные в текстах. В случае Джоан Дидион это смерть ее дочери Куинтаны (в следующем издании книги об этом уже было сказано); в случае Джойс Кэрол Оутс — ее вступление в брак с неким нейробиологом, чье существование стыдливо упомянуто на последней странице. Вы можете возразить, что те, кто пишет о скорби, устанавливают, не в пример многим другим, собственные литературные рамки, и тем не менее в случае Дж. К. Оутс в такой недомолвке сквозит некая грусть. Писательница рассказывает о тех двенадцати месяцах, отсчет которым ведется с 18 февраля 2008 года; по ее собственному свидетельству (в интервью газете «Таймс»), она познакомилась со своим вторым мужем в августе 2008-го, в сентябре они стали совершать пешие прогулки и походы, а в марте 2009-го поженились. Если Дидион поставила «вопрос о жалости к себе» в первых строках книги, то Оутс сходным образом затронула ту же сложную материю в главе, названной «Табу»:
Это запретная тема. Как живые предают мертвых. Мы, живые, то есть пережившие утрату, понимаем, что наша вина — это и есть наша связь с мертвыми. Мы постоянно слышим, как они окликают нас, и в голосе их нарастает неверие. Ты ведь не забудешь меня, правда? Как же ты можешь забыть? У меня нет никого, кроме тебя.
Однако тема эта заявляется, но тут же отодвигается в сторону; более того, если Оутс и возвращается к мысли о «предательстве» мужа, то делает это в довольно узком контексте, когда раскрывает читателю тайны семьи и воспитания Рэя Смита. Как она сама объясняет, «мемуары бессмысленны, если им недостает честности. Точно так же бессмысленно признание в любви, если ему недостает честности». Заключительная глава ее книги названа «Руководство для вдовы»; приведем ее целиком:
Из всех бесчисленных наследственных обязанностей вдовы лишь одна важна по-настоящему — в годовщину смерти мужа вдова должна про себя сказать: «Я сохранила себя живой».
Но если она при этом добавит «В считаные недели я, наверное, выйду замуж», не изменит ли это природу первого высказывания? Это не морализаторство: Оутс, вполне возможно, цитирует слова Марианны Мур о том, что «лекарство от одиночества — уединение», но множество людей испытывает потребность вступить в брак, а следовательно, в ряде случаев, и в повторный брак. Однако некоторые читатели увидят здесь явное нарушение повествовательного обещания. Разве не был Рэй «первым мужчиной в моей жизни, последним мужчиной, единственным мужчиной»? И как теперь смотреть на сад, который она засадила многолетниками?
Доктор Джонсон писал «Подобающие способы утоления печали», когда еще не овдовел. Это произошло с ним двумя годами позже, в возрасте сорока трех лет. А двадцать восемь лет спустя в утешительном письме доктору Томасу Лоренсу, незадолго до того потерявшему жену, Джонсон напишет:
Кто пережил жену, которую любил много лет, видит себя отрезанным от единственного сознания, разделявшего с ним и надежды, и страхи, и интересы; от единственной спутницы, с которой делил многие радости и невзгоды, рядом с которой мог свободно мыслить, возвращаться к прошлому и заглядывать в будущее. Непрерывность бытия нарушена; привычный ход чувств и действий остановлен, жизнь будет пребывать в неподвижности до тех пор, пока внешние причины не направят ее в новое русло. Но пора неподвижности мучительна.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.