«ЧИСЛА». КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

«ЧИСЛА». КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

О «Числах» было в последние месяцы немало толков — и печатных, и устных. Я, кажется, не ошибусь, если скажу, что толки эти шли, главным образом, по двум «руслам», касались двух вопросов: во-первых, есть ли у «Чисел» какая-нибудь положительная программа? во-вторых, почему они так интересуются смертью?

За общими рассуждениями о журнале остались в тени напечатанные в нем вещи. Позволю себе сейчас заняться именно этим, т.е. отдельными произведениями, отдельными авторами, не трогая вовсе тех вопросов, о которых я только что упомянул. Они таковы, эти вопросы, что, если их коснуться, — ни для чего другого ни места, ни времени не останется. Особенно — вопрос о смерти и о столь странном на первый взгляд «интересе» к ней: разве можно в газетной или даже небольшой журнальной статье эту тему затронуть, не упростив ее до крайности? Г.П. Федотов в «Числах» попытался это сделать: разобрать на пяти страничках, откуда возникает внимание к смерти; каково его отношение к культуре и как от опасного этого внимания избавиться… При всем таланте и проницательности этого автора, его, на мой взгляд, постигла в этой статье и, особенно, в заключающих статью бравурно-мажорных аккордах тяжелая неудача. Примем пример его как предостережение.

Относительно же программы «Чисел» следует сказать, что те, кто наличие ее в журнале отрицали, были бесспорно правы. Но «Числа», насколько мне известно, и не утверждали никогда, что программа у них имеется. Они твердо знали только, чего они не хотят. В перспективах положительных все оставалось еще неясно и расплывчато. Как Шатов из «Бесов», на вопрос, верует ли он в Бога, отвечает:

— Я… я буду верить в Бога.

Так приблизительно должна была бы насчет своей «программы» ответить и редакция журнала. Все, что в «Числах» делается до сих пор, есть, по-видимому, только подготовка почвы, подбор и отбор материалов, которые впоследствии позволят найти «направление».

Беллетристический отдел в новой, четвертой, книжке «Чисел» составлен чуть-чуть более тускло, чем в книгах предыдущих. Но все же он содержателен. Самое любопытное в нем — это, конечно, произведения и авторы, которые для журнала характерны, показательны, которые отчасти и составляют то новое, что «Числа» с собою несут. Ант. Ладинский, например, напечатал в «Числах» хороший рассказ — бледноватый, может быть, но на редкость чистый по стилю и замыслу. Однако к облику, к «физиономии» нового журнала рассказ этот решительно ничего не прибавляет. Я уверен, что его с радостью приняли бы и в «Современные записки»… Он не попал туда случайно, он мог бы там быть. А вот чтобы в «Современных записках» появились «Письма о Лермонтове» Юрия Фельзена или отрывки из «Пути правого» Шаршуна, правду сказать, представляется маловероятным. До сих пор, по крайней мере, вещей такого склада и рода в старейшем из эмигрантских журналов не появлялось. Отмечаю это без желания в чем-либо упрекнуть редакцию «Современных записок»: литературный консерватизм — дело почтенное, нужное, в наши дни особенно. Но несомненно все-таки вот что: рядом с «Современными записками» нужны были, значит, нашей здешней литературе и «Числа».

О Юрии Фельзене мне довелось писать недавно в связи с выходом его романа «Обман». Это очень интересный писатель, едва ли не самый интересный из всех молодых прозаиков, появившихся в эмиграции. Если иметь в виду только словесную, литературную одаренность, которая вульгарно определяется иногда, как «бойкость пера», — то у Фельзена найдутся счастливые соперники: Сирин, например, или Газданов. К ним следует отнести и Зурова, который, впрочем, еще мало «высказался». Юрий Фельзен по сравнению с ними не производит впечатления буйной непосредственной талантливости. Но когда в его произведения вчитываешься, он дает значительно больше, чем любой из названных выше беллетристов. О Фельзене, действительно, можно сказать, что у него нет «ни одного пустого слова». За легким успехом он, по-видимому, не гонится и читателя своего старается скорей отпугнуть, чем привлечь: как будто только такой читатель и дорог ему, который способен прочесть фразу, остановиться, задуматься, перечесть снова, — пока, наконец, мысль и чувство автора не дойдут до него… Талант обыкновенно «победителен», настойчив, властен, он подчиняет себе тех, кто входит с ним в соприкосновение. Этих черт у Фельзена нет, и только тех, кто доверится ему, он вознаграждает. Самое трудное у Фельзена — стиль. Помимо синтаксических неправильностей, он умышленно и намеренно однотонен, сух, как бы «обескровлен»: бесконечные фразы, где одно придаточное предложение цепляется за другое, со множеством вставок, скобок, вводных замечаний, без изменения в интонации, без логических ударений — бесконечные фразы заполняют у Фельзена страницы. «Осилить» их не всегда легко. Но, право, стоит сделать это. В «Письмах о Лермонтове», — где, кстати сказать, о Лермонтове говорится немного, — есть страницы замечательные, тончайшие по мысли, как все вступление с анализом настроений послевоенных и послереволюционных поколений, или вставное размышление о Прусте.

Совсем в другом роде — Сергей Шаршун. На мой взгляд, редакция «Чисел» поступает неосмотрительно, печатая писателя, настолько своеобразного и до сих пор абсолютно никому не известного, такими маленькими «порциями». Было бы вообще лучше уменьшить количество имен в оглавлении и каждому автору предоставить больше места. По отношению же к Шаршуну это следовало бы сделать в интересе самих же «Чисел», ибо, выражаясь метафорически, в еще не выигранной игре журнала это один из важнейших его козырей. Лишь благодаря тому, что Шаршун уже не в первый раз печатается в «Числах», читатели могут составить себе о нем представление, — иначе могло бы случиться, что восхитительные главы из «Пути правого», посвященные любовным волнениям героя, прошли бы незамеченными.

Шаршун имеет больше общего с обычным традиционным типом «беллетриста», нежели Фельзен. Он не только «роется в самом себе», он рассказывает, описывает, передает диалоги, — одним словом, следует в манере повествования установленным образцам. Но внутренняя оригинальность его исключительна. Он напрасно ослабляет ее кое-какими «вывертами», которые при первом знакомстве легко принять за обычное, постылое литературное жеманничанье, — вроде непонятных капризов в расстановке знаков препинания. Шаршун очень любит Джойса, — как видно из заметки его о нем, помещенной в «смеси». Джойс знаки препинания почти вовсе упразднил, Шаршун же, наоборот, ставит их чуть ли не после каждого слова. Можно согласиться, что иногда запятые или двоеточие, поставленные там, где их не предусматривает грамматика, изменяют строение, ритм и, в конце концов, внутренний смысл фразы. Но в фразе «Наденькина сестра: стала боком» двоеточие ничего нового не дает и лишь наводит на мысль, что именно таких мнимых новшеств Шаршун и ищет. Это не так. У этого писателя — редкостное умение «видеть» и оживлять, окрашивать все увиденное в какой-то свой, сразу ощутимый тон. Одиночество, грусть… казалось бы, что можно еще о них рассказать того, что уже не было бы известно. Шаршуну это удается и, даже больше, ему удается окружить, «овеять» свой рассказ прелестью острой и неподдельной.

Эти два писателя — Фельзен и Шаршун — «вывозят», так сказать, беллетристический отдел «Чисел», давая ему по сравнению с другими журналами raison d’etre. К ним, с некоторыми оговорками, можно было бы, пожалуй, присоединить имя Р. Пикельного, автора «Идиллий и анекдотов». Но я пока воздержусь выражать свое мнение о нем: кроме того, что напечатано в «Числах», мне никаких произведений этого автора читать не приходилось, — и я не вполне уверен, что манерность — случайная и наносная у Шаршуна — не является для Пикельного чертой основной.

В поисках того, что для «Чисел» характерно, перейдем к другим отделам журнала. Из всего материала, помещенного в них, надо выделить три заметки Бориса Поплавского и любопытнейшие в качестве документа, искренние и серьезные «Рассуждения об Андрэ Жиде и эмигрантском молодом человеке» В. Варшавского. Останавливаясь именно на них, я миную и статью С. Франка о «правом и левом», статью Антона Крайнего и ответ на нее — Оцупа, заметки (вернее, «манифест») Н. Бахтина, — не потому, конечно, чтобы они сам по себе заслуживали меньше внимания, а потому только, что они не так «специфичны». В частности, очень приятно видеть, что Антон Крайний вновь соблаговолил обратить свой взор на литературу, — даже на стихи. Не часто это случалось в последнее время. Читая его разбор стихов Георгия Иванова, лишний раз убеждаешься, какой это интереснейший критик, — и лишний раз жалеешь, что он, с едким и сильным своим умом, все теснее ограничивает свой кругозор и все упорнее притворяется не понимающим того, что понять вовсе не трудно.

Заметки Б. Поплавского посвящены новому труду Д. Мережковского, немецкой книге Н. Оцупа и Джойсу. Многое можно возразить и против того, как они написаны, и против того, что в них сказано. Упрек самый существенный, который Поплавскому надо сделать, — это что он своей истерической, чисто женской болтливостью и предает и выдает те «высокие тайны», которым хочет служить. Ему надо бы помолчать, посомневаться, подумать… Неужели так ясно, что «боль мира следует увеличить, чтобы ее сделать сносной, боль мира должна быть непереносимой, чтобы ее можно было полюбить». Неужели это можно безнаказанно (внутренне безнаказанно, конечно) написать в начале статьи, просто так, «бахнуть», без всякой подготовки, — если даже, допустим, это и верно. По совести, — не думаю. Но скажу сразу, тут же, что эти заметки все-таки необычайно талантливы — повторяю, необычайно, — сколько бы ни было в них наивностей, преувеличений и тумана. В особенности — заметка о Джойсе. Поплавский на днях выпустил книгу стихов, — отложим беседу о нем до разбора этой книги. Он прежде всего поэт, — хотя теперь, после этих заметок и отрывков из его романа, можно с уверенностью утверждать, что не в стихах все-таки, не в стихотворной поэзии, он «найдет» себя. Если только найдет.

«Рассуждения» Варшавского об Андрэ Жиде дают ключ к вопросу об увлечении эмигрантской молодежи новой французской литературой. Это увлечение заметно и в «Числах», поэтому признания Варшавского так интересно читать: он говорит не только за себя, но и за многих своих сверстников — и упоминая, например, о том, что Шмелев сравнил Пруста с Альбовым (Sic! надо было бы поставить здесь по доброй, старой привычке), говорит об этом как о кощунстве.

Я ничего не сказал о стихах. Стихи в четвертой книжке «Чисел» имеются и очень хорошие, и довольно посредственные. О хороших поговорить стоило бы, но стихи прочтутся всеми и так, — а мне хотелось сегодня обратить внимание на вещи менее заметные, хотя для «Чисел» и не менее важные.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.