Часть 1 Письма, или Сопротивление материи
Часть 1
Письма, или Сопротивление материи
Владиславу Капущинскому[251]
Краков, 25 декабря 1968 года
Дорогой, уважаемый пан профессор,
я получил в сочельник ваше сердечное письмо, которое навело меня на некоторые раздумья упоминанием о «благодарности» в дарственной надписи на «Фил[ософии][252] случая». Если бы это слово оказалось в ней лишь потому, что я не пытался бы фактически выразить обозначаемое им чувство, а хотел лишь сделать некий вежливый жест, подсказанный уже не вежливостью, а настоящей симпатией, то и в этом случае все было бы, я думаю, на своем месте. Но именно этого НЕ было, а потому я позволю себе в этом письме довольно далеко продвинутую искренность откровений, в убеждении, что вам это как «лемологу» нужно.
Вскоре после издания перевода «Соляриса» я стал в России объектом поклонения как обычных читателей, так и титанов духа. Я солгал бы, говоря, что проявления такого интереса меня не радовали. Вполне естественно удовлетворение, которые вызывали во мне эти контакты, столь активно искомые той стороной, что каждый раз я бывал «вылущен» из круга членов СПП[253] (ибо обычно пребывал в качестве делегата именно этого союза), — причем, как правило, по инициативе весьма уважаемых представителей мира науки. Ибо меня «сам» Капица выкрал к себе (о необычности интереса, например, свидетельствовал тот факт, что он закрылся со мной в своем кабинете и оставил за дверью множество своих сотрудников, которых я затем, чтобы как-то поправить ситуацию, пригласил в гостиницу). Ибо проф. Добрушин появился у меня после 10 вечера с множеством математиков и кибернетиков, и мы провели полночи, разговаривая de omnis rebus et quibusdam aliis[254], ибо Шкловский представил меня своим людям как интеллектуального суперзверя, ибо один палеонтолог[255] назвал «сепульками» открытые им новые виды ископаемых насекомых (s. mirabilis и s. syricta), а на посвященной им монографии, присланной мне, коллектив инс[титута] палеонтологии поставил вассальные подписи, наконец, во время моего пребывания в Москве стихийный порыв тамошних научных сотрудников привел к тому, что наше одуревшее, не готовое к этому, ошеломленное посольство устроило прием, на котором различные знаменитости меня чествовали.
В нашей стране ничего подобного со мной никогда не происходило. Можно, конечно, утверждать, что после таких (повторяющихся) случаев мне в голову ударила газированная вода, и я как самодур тщетно и смешно ожидал доморощенной родимой похвалы и апофеоза. Однако все не так просто. Сколько раз западные издатели обращались ко мне с просьбой прислать рецензии на мои произведения, прежде всего серьезные, а я не мог им ничего выдать, потому что рецензий не было, даже таких, которые, пусть бы оспаривая меня, свидетельствовали о том, что затрагиваемая мной проблематика значительна и оригинальна (то есть, даже если бы они утверждали, что я неправ, но не подвергали сомнению калибр этих вещей). Единственным исключением была когда-то рецензия Колаковского на «Сумму» в журнале «Tworczos», которая настолько книгу «уничтожала», что ее автор потом вдруг прислал мне частное письмо, где пояснял, что на самом деле книга замечательная, а некоторый запал его критики вызван огромной разницей меж нашими стилями мышления. Конечно, это было частное письмо, то есть такое, которое публично использовать невозможно. Но, во всяком случае, это был факт хоть какого-то интереса, больше похожего, правда, на раздражение, — но все-таки интереса, что для меня, совершенно изолированного в стране, было явлением. Сколько раз меня спрашивали за границей, как мои концепции восприняты нашими учеными, какие коллективные обсуждения проходили, как я воспитываю свою «школу», есть ли у меня хотя бы последователи среди талантливой литературной молодежи. Неприятные вопросы для моей пустыни! Помню, как во время пребывания в Дубне я столкнулся с особым феноменом — группа польских физиков, работавших там, сначала в некотором отдалении как бы присматривались, может быть, даже с удивлением, к тому азарту, с которым русские стремились к общению со мной, и в результате, вдохновленные этим массовым явлением, соотечественники присоединились — не к овациям, бога ради, а к нетрадиционной, очень ценной в умственном отношении беседе. У нас в стране никогда бы им, голову даю, такая мысль не пришла, потому что — здесь я уже пытаюсь найти этому объяснение — у нас другие традиции, выработалось иное отношение к интеллектуалам. Из России я получаю огромное количество писем, даже философские трактаты, рисунки к моим произведениям, стихи, тексты для оценки, книги с «посвящениями», выражения благодарности — от наших, должен сказать, до последнего времени ничего такого не приходило.
Мне кажется, я четко демонстрирую разницу между тем, что могло бы быть чисто амбициозной сладостью похвал, и элементами интеллектуального излучения, создания новых категорий обмена мыслями, нестандартного подхода к некоторым фундаментальным проблемам. «Философию случая» заканчивает эссе о Т. Манне: я излагал его «из головы» в ленинградском отделении ак[адемии] наук, когда меня туда пригласили, но я не могу представить себе, чтобы меня кто-нибудь пригласил, например, в институт литературных исследований, чтобы я рассказал там что-нибудь подобное. А ведь в силу обстоятельств человек всегда лучше объясняется на родном языке, и я не мог выразить на чужом то, что хотел сказать на самом деле. У нас ни один читатель, ни массовый, ни тот, с интеллектуальных высот, вообще не пишет автору; видимо, это представляется ему «дикостью». Вероятно, случаются исключения, именно они ценны — необычайно. Я всегда ощущал свою невостребованность, хотя бы частично; о том, что речь не идет о желании постоянной самоапологии, свидетельствует хотя бы то, что я с давних пор крайне редко и лишь в исключительных случаях соглашаюсь выступать на так называемых авторских встречах, потому что публика там обычно собирается весьма случайная, я хотел бы общаться в более однородной среде, в которую меня — за исключением «Философской Студии»[256] — никогда не приглашали и никаким иным образом интереса ко мне не проявляли. Одним словом, проблемами, которые меня занимают, я по необходимости могу в 99 % обременять лишь зарубежных корреспондентов — например, в Австрии или России, — но именно там мои тексты по этим проблемам до сих пор не переведены, значит, и там все делается не совсем правильным образом.
Вероятно, все это накладывает вину и на МЕНЯ. Например, мое умственное развитие, серьезно говоря, было довольно медленным, — об этом свидетельствует хотя бы путь от «Сезама» до «Суммы». О нашем безымянном читателе я не имел бы права сказать ни одного плохого слова, он все-таки добросовестно шел за мной по мере того, как я сам рос интеллектуально — об этом опосредованно, но выразительно свидетельствует исчезновение тиражей моих книг. Но хотя такая неконкретность одобрения автора и мыслителя и ценна, она ни в коей мере не может заменить человеческого, личного, персонального контакта, которого мне всегда недоставало. В определенной мере и это было причиной некоторого моего одиночества в том плане, что представленный мной стиль как в литературе, так и в философии является у нас чем-то тотально обособленным. Все это я понимаю, со всем давно уже смирился, просто как с жизненной необходимостью. Но именно по контрасту с моей «молодецкой славой» в России осознание положения в родной стране наполняет меня иногда горечью, а иногда даже смущением, потому что я ведь прежде всего пишу для поляков, а для других — лишь во вторую очередь. Все это можно было бы подвергнуть настоящему социопсихологическому анализу. Наука и прилегающие к ней сферы в России — что-то совсем иное, нежели у нас, потому что там ученых и всяческих «менеджеров» сплачивает сознание того, что они являются аутентичными творцами имперской мощи и ее энергии развития, так как фактически от открытий и сегодняшних лабораторных исследований зависит вид завтрашней России, чего у нас нет: поскольку у нас, к сожалению, господствует широкая неаутентичность, которая подобно питательной среде плодит так называемый карьеризм, проявляющийся в том, что людей науки проблемы интересуют гораздо меньше, чем совершенно другие дела. Я помню, что когда доктор Егоров, российский космонавт, приехал в Варшаву и пожелал (вновь) со мной увидеться, меня позвали в Варшаву, и во время нашего совместного посещения инст[итута] авиационной медицины все очень растерялись, потому что он, получив книгу для почетных гостей, хотел передать ее мне (чтобы я расписался в ней перед ним), а это вообще не входило в планы, ведь я был несчастным литераторишкой для молодежи (понятно, что в том инст[итуте] никто никогда не читал никаких моих книг: эти люди, желая сделать мне комплимент, говорили: «У моего сына есть все ваши книги» и делали это из лучших намерений). Я, как и прежде, далек от идеализирования среды и российской науки, но в ней все-таки существуют достаточно мощные преобразующие течения, чтобы излечиться от собственных болезней (типа лысенковской, скажем). Впрочем, какой там анализ. Думаю, я сказал достаточно, чтобы вы могли понять, сколь ценным был и остается для меня в этой ситуации любой голос, опровергающий ее. На самом деле ведь речь не обо мне, а скорее о тех, кому и для кого я пишу. О дальнейшем и прошедшем смысле моей работы, об опровержении ее сизифовости. Между тем нашу и так не слишком богатую в умственном отношении жизнь потрепала буря. В сопоставлении с ней эти мои заметки могут показаться эготизмом: и в этом я отдаю себе отчет. Поэтому скорее говорю о том, что БЫЛО, нежели о том, что есть. Но по крайней мере я сообщил вам, сколь малоучтивые слова написал на книге. Сердечно поздравляю вас с наступающим Новым Годом — преданный
С. Лем
Данный текст является ознакомительным фрагментом.