Послесловие Яжембский Е Сцилла методологии и Харибда политики

Послесловие

Яжембский Е

Сцилла методологии и Харибда политики

В море текстов, составляющих эссеистику Лема, настоящая книга занимает особое и сохраняющее свою уникальность место, хотя и представляет собой только сборник из множества текстов, подвергающийся на протяжении лет как исключениям, так и дополнениям. Из первого издания «Размышлений и очерков»[250] 1975 года в ней осталось разделение на три части: первая часть посвящена литературно-теоретическим вопросам, вторая — обсуждению избранных произведений прозы, третья — науке и технологии. В теперешней версии исключения коснулись, прежде всего, этой последней части, из которой автор убрал целых пять текстов, добавив только один, и ничего удивительного: в этой области предмет размышлений теряет актуальность быстрей всего. Несмотря на это, для нас могут быть интересными суждения Лема на тему сверхчувственного познания или подведения итогов развития информационных технологий, книга в своей основной части рассуждает о литературе, и о ней мы будем здесь говорить. Впрочем, знаменателен уже сам факт, что в этой области сборник статей увеличился на несколько важных очерков, выпал же из них только один — посвященный Иредыньскому, писателю, произведениям которого автор отказывает сегодня в соответствующем весе.

Таким образом, литература — более, чем технология — выдерживает испытание временем; однако при условии, что пишущие будут на высоте положения, которое автору очерков видится так: «Речь идет не о том, чтобы спасать литературу от „конкуренции“ других искусств или новых технологий, а о том, чтобы выковать такие понятийно-художественные доспехи, следовательно, такие интеллектуальные, этические и эстетические меры, которые не рассыплются в прах на ближайшем повороте истории. Значит, ситуация требует не спасения литературы, а сохранения универсализма человеческой мысли — мысли, художественное писательство которой является только одной мелкой фасеткой». Возможно сегодня лучше видна проницательность этого высказывания, ибо если литература — так или иначе читаемая в соответствии со все новыми методами и стандартами — как-нибудь с течением времени справится, то именно универсализм человеческой мысли (понимаемый как прочность культурных и аксиологических норм) сегодня может быть серьезно подвержен опасности. Итак, присмотримся, за какие нормы в своей книге борется Лем, каких тем косвенно касается его борьба в вопросах литературы.

Начинается эта часть с работы на вид деструктивной, а именно с критического анализа притязаний литературоведения 60-х и 70-х годов. В то время имел место длительный флирт литературоведения с точными науками, оно само хотело обязательно выполнять всяческие стандарты точности и научности. Одни теоретики литературы черпали вдохновение из ученых диспутов в области феноменологии или структурной антропологии, другие охотно призывали на помощь понятия семиотики или математики и математической логики. Все эти подходы Лем достаточно бесцеремонно критикует, доказывая, что предмет анализа — литература — слишком сложен, чтобы применяемые к нему научные понятия могли с этой сложностью справиться. Тем временем в погоне за проверяемым и бесспорным знанием литературоведы как бы сокращают предмет исследований, упрощают его, или абсолютизируют — как феноменологи — якобы объективные черты произведения, или — как структуралисты — располагают его в тесных, не выдерживающих эмпирических тестов классификациях, или, наконец, как семиотики, абстрагируются от почти нескончаемой смысло-творческой силы, которая есть в литературе. Хотя еще хуже ведут себя любители математических моделей сочинения, которые мало того, что упрощают по необходимости предмет исследований, но и математики в достаточной степени не знают, только эпатируют читателей своих трудов «мудро» выглядящими примерами, из которых, по сути дела, вытекает немного. Таким образом, можно сказать, что с точки зрения точного знания Лем бичует только теоретиков — защищает же решительно саму литературу, ее сложность, многозначность, семантическое богатство, приходящее в движение только в свободной процедуре отбора неоднородными читательскими кругами, зато гибнущее в научно ориентированном анализе, который то, что могло бы создать проблему, тихонько убирает из поля зрения.

Среди помещенных здесь текстов наибольшую известность имела полемика Лема с Цветаном Тодоровым, корифеем французской теории литературы болгарского происхождения, типологию фантастики которого польский писатель высмеял без церемоний, сопоставляя ее несколько абстрактные концепции с живой теорией литературы. Этот удар, направленный в структурализм, попал болезненно и метко: хотя я знаю множество высказываний теоретиков, защищающих в этом споре Тодорова, но не было среди них ни одного, которое представило бы убедительные аргументы, опровергающие доводы Лема.

Что интересно, расправившись с чужими попытками объединения языка науки с языком литературоведения, Лем представляет собственную в «Маркизе в графе»: он объединяет там именно теорию литературы с теорией игр. Женитьба этих двух идиом издавна, впрочем, увлекала писателя; в этой статье он разбирает только фрагмент открывающейся проблематики и одновременно демонстрирует мощь теоретической модели, которая — проектируя произведение выполняющее смоделированные в абстракции параметры — машинально описывает черты сочинения, существующего на самом деле, а именно творчества маркиза де Сада. Впрочем, этот флирт с теорией игр не кажется отказом от ранее сформулированных скептических тезисов. Дело в том, что теория игр значительно лучше, чем применяемые обычно литературоведами научные языки, описывает процессуальный характер литературы, ее внедрение в контексты, в диалог между издателем и потребителем, мерцающий и неокончательный характер создаваемых ею смыслов, и, в конце концов — личный интерес, который имеет писатель и читатель в самом процессе объяснения через написанное/читаемое произведение.

Даже разрабатывая языки описания литературы, Лем всегда находится на ее стороне, а не на стороне теории. Просто потому, что больше всего поражает его опыт чтения как эмпирический процесс, столкновение индивидуальности читателя с текстом, рождающиеся на этом поле соглашения — и неизбежные недоразумения. Таким читателем, внимательно приглядывающимся к автору в процессе писания, к себе самому над книгой, к другим читателям, к институтам литературной жизни как к инстанциям потребительским, решающим зачастую судьбу сочинения, будет Лем как литературный критик. Отсюда горячий тон полемики с Мацкевичем-Цатом по творчеству Достоевского, творческий метод которого (а потому и величину гения) тот расшифровывает, по мнению Лема, слишком просто. Отсюда также рассуждения об удивительных судьбах шедевров при первичном отборе, о чем Лем говорит в начале эссе о «Лолите» Набокова:

«О „предыстории“ выдающихся книг, которые в читательский мир входили как камень в топкую грязь, говорят невнятно и неохотно. Но разве не такова была судьба романов Пруста, прежде чем они стали Библией рафинированных эстетов? Разве острого ума, проницательности, вкуса французов оказалось достаточно, чтобы сразу оценить его творчество? Почему огромный роман Музиля был „открыт“ и признан достойным называться классическим лишь через много лет после смерти писателя? Что могла сказать критика основательных и объективных англичан о первых романах Конрада? Мне могли бы возразить, что все это, возможно, и правда, но говорить тут особенно не о чем, коль скоро каждый из этих авторов в конце концов получил признание, которого он заслуживал, а его книги — успех у читателей. […] Мне с этим трудно согласиться. Ведь чуткому и умному читателю (речь как-никак о знатоках!) книга открывается сразу, говорит ему все, что может сказать, и какие еще таинственные процессы должны произойти, чтобы месяцы или годы спустя из его уст вырвался возглас восхищения?»

В литературно-критических текстах Лема есть и зерно неверия в «вневременную» ценность его суждений, ибо мы высказываемся всегда только в некоем здесь и сейчас, в такой, а не другой, ситуации и контекстах. В критике нет непоколебимой веры в «объективность» свойств сочинения и его эстетических ценностей, что проповедовали ученики Ингардена. Лем всегда говорит с позиции частной точки зрения и хотя свои суждения доносит решительно, и даже аподиктически, никогда не признает за собой права на высказывания с какой-то божественной перспективы, охотно признается в незнании тех или иных подробностей, то есть он всегда говорит от имени конкретного «я», погруженного в историю и личный или общественный опыт, никогда — от имени безличной методологии. И еще одно: когда он пишет о книге, он охотно показывает читателю процесс отбора, его последовательность, изменения отношения критика к тексту, происходящие в процессе чтения или в процессе самой формулировки на бумаге замечаний о книге.

Все это будет очевидно для читателя «Философии случая», в которой были очень широко и глубоко рассмотрена идея эмпирической теории литературы и вытекающие из нее советы для исследователя. В настоящей книге Лем теоретические указания применил на практике. Это не книга профессионального критика, и потому подбор обсуждаемых в ней произведений зависел исключительно от предпочтений и симпатий автора. Это хорошая рекомендация, ибо гарантирует высшую степень личного участия. Таким образом, Лем пишет о классиках, пишет об особенно его трогающих явлениях новейшей литературы, помещает наконец пять отдельных текстов, сопровождавших когда-то любимые его книги из области фантастики. Своеобразная экумения этих сопоставлений (Грабинский рядом с Уэллсом, Дик рядом с братьями Стругацкими) свидетельствует о том, что Лем в своем выборе руководствовался только критерием литературной оригинальности. Послесловия к книгам из области фантастики одновременно являются упоминанием серии «Станислав Лем рекомендует», быстро, к сожалению, прекращенной — по политическим причинам (см. «Мой взгляд на литературу»).

Это поучительный для писателя опыт — быть читаемым Лемом. Потому что это великолепный критик, из немногих, кто осознает тайны лаборатории, осознает вместе с тем, как в форме произведения отражается его интеллектуальное послание, диагноз мира. Сам мир, который представляет произведение, события романа, рисунок персонажей Лемом-читателем глубоко вывернуты наизнанку, исследованы под углом логической, психологической, социологической последовательности. Операция эта порою безжалостная, хотя всегда честная — ибо рядом со слабыми местами или логическими ошибками автор всегда с охотой подчеркивает то, что в тексте оригинально, отлично увидено или выполнено с художественным мастерством. Поэтому неоценим урон, что среди книг, рекомендуемых (и снабженных послесловием) Лемом, не оказалось романов Урсулы Ле Гуин, Олафа Стэплдона и других ценимых им фантастов. Тогда появилась бы единственная в своем роде библиотека шедевров фантастики — и шедевральных к ним комментариев. Пока мы имеем только ее зачаток — и рядом очень критическое обсуждение целого явления Science Fiction, предназначенное первоначально для немецкого читателя. Также на немецком появился автокомментарий к процессу написания «Осмотра на месте». Эти две последние работы здесь впервые представлены на польском.

Из «литературных» очерков остается этот заглавный: это особенный текст, потому что формировался в три этапа, в 1977, 1980 и 1990 годах, когда автору приходилось разбираться с проблемами литературы и культуры в Польше. Эти три зонда, погруженные в польскую действительность и ставящие диагноз состояния дел, являются сегодня неоценимой записью перемен, и одновременно текстом, свидетельствующим о том, как автор воспринимал культуру эпохи конца коммунизма и что о ней говорил, когда имел возможность высказываться вне цензуры. Потому что литература является не только собранием лучших или худших текстов, но также и социальным институтом, состояние которого свидетельствует о состоянии всей культуры, а цензурные или другие ограничения косвенно влияют на все другие области жизни. Следовательно, следует не только добиваться как можно более высокого уровня пишущихся произведений и их познавательной добросовестности, но также и того, чтобы они могли быть напечатаны и читаемы без препятствий. Говорит Лем:

«Книга — это не средоточие ценностей, предназначенных для потомков. Появляющаяся в современную эпоху, она должна служить современникам. Если ее нельзя издать, надо ее как-то сохранить, но следует также понимать, что это выход довольно рискованный и исключительный, он просто лучше, чем полная потеря. Так обстоит дело с книгой, написанной с намерением нормальной публикации. Произведения внецензурные из принципа находятся как бы в бунтарской позиции, и вообще им это не идет на пользу. Они становятся элементами борьбы с противником, который главным аргументом считает то, что он сильнее. Абсолютная правота не изменяет ничего, так как полемический характер таким произведениям задает противник, ибо он определяет территорию и правила. Трудно при таких обстоятельствах высечь нечто, что получит универсальное измерение. Если такая форма сопротивления в литературе была обязательна, то лишь, как реакция организма на вторжение болезни. Такая защитная реакция спасает жизнь, но к этому сводится весь ее смысл. Следует выздороветь и в здоровом состоянии сделать нечто полезное, что не ограничивается только удовлетворением от собственной непреклонности».

Таким образом, следует выздороветь, то есть добиться открытости и свободы высказывания. Также и для того, чтобы недостаток свободы не стал со временем единственной проблемой, занимающей писателя. Это программа минимум Лема, обязывающая как в сфере реалистического писательства, так и в области фантастики.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.