Майклу Канделю Краков-Франкфурт, в октябре 1974 года
Майклу Канделю
Краков-Франкфурт, в октябре 1974 года
Дорогой пан,
пользуюсь пребыванием в Франкфурте, чтобы переслать вам письмо, которое не будет открыто и прочтено в Польше. Прошу считать все, здесь написанное, конфиденциальным, то есть не использовать это публично со ссылками на личности, места и т. п. Я хочу вернуться к вопросу жизни в тоталитарном государстве. А зная лучше собственную ситуацию, ее и хочу использовать в качестве примера. Первый вопрос, конечно, таков, что я ни напрямую, дискурсивно, ни в явной форме, в литературном произведении, не могу высказать свои действительные взгляды на проблемы той части света, в которой живу. Я могу только писать, приближаясь к самой границе цензурности, и иногда ее пересекать, что вызовет конфискацию написанного. Но это банальная очевидность, о которой вы сами можете догадаться. Я знаю, далее, что как приходящая ко мне корреспонденция, так и та, которую я отправляю, открывается и прочитывается. Это вызывает, между прочим, те большие опоздания в прохождении писем, которые мы оба наблюдаем. Два года назад мне нанес визит тогдашний Третий Номер Политического Бюро[335]; он подчеркнул в приватной беседе, что только теперь «оценил должным образом» мои заслуги в пропаганде польской культуры за границей, а также заявил мне, что «органы» будут теперь стараться систематически поддерживать мою кандидатуру при выдвижении на Нобелевскую премию. Он просил меня обращаться к нему в случае каких-либо затруднений с публикациями, etc. Через год этот Третий Номер в результате тайных внутрипартийных интриг «свалился». Официально никому ничего об этом не было известно. Он просто исчез со страниц газет, нигде не появлялся, чтобы своей личностью освящать партийные и государственные торжества etc. Причин этого заката de facto я не знаю — хотя и ходило множество сплетен и домыслов, например, что он якобы стремился укрепить суверенность Польши по отношению к СССР, и именно оттуда пришел удар, который его свалил. Но это могут быть слухи, распространяемые им самим или его тайными сторонниками! (Чтобы сделать из него «мученика польской независимости», скажем, и таким образом его популяризировать.) Как это «падение» отразилось на моих личных делах? С виду никак, вроде бы ничего не изменилось. Но я вижу, что с этих пор значительно замедлился путь моих книг к публикации. Государственная награда, на которую выдвинул меня в 1974 году мой краковский издатель, меня обошла. Все вроде бы идет, как раньше, но идет как бы труднее. Возникают большие проволочки с заключением договоров на издание новых книг, а старые по-прежнему переиздают, но очень медлительно. Раньше издатели по собственной инициативе обращались ко мне, предлагая переиздать распроданные наименования. Теперь — тоже, но намного реже. И при этом очевидно, что сам я к этой «высокой феодальной протекции» не стремился, не хлопотал о ней, и свою кандидатуру на Нобелевскую премию никогда никому не предлагал. Об этом выдвижении — мертвая тишина, как если бы никогда ничего такого и не говорилось. И хотя я лично не был замешан ни в какие внутрипартийные интриги, сам факт «падения могущественного покровителя», которого я не хотел и не искал, мне приходится теперь ощущать. (На «Мнимую величину» во всей польской прессе за это время появилось лишь ДВЕ коротенькие рецензии.) А как было раньше, при Гомулке, когда я, например, вместе с тридцатью другими коллегами подписал письмо[336], в котором мы выступили против культурной политики партии? Тоже НАПРЯМУЮ ничего со мной не случилось. Просто возникли какие-то бюрократические трудности, задержки, промедления, в результате которых через некоторое время после этого события я не мог выезжать из страны. Мне никогда не отказывали в получении заграничного паспорта, но только как-то все получалось так, что получал я паспорт слишком поздно, когда уже не мог воспользоваться приглашением. Несмотря на это, двумя годами позже я получил награду (орден). То есть я стал (а сейчас снова) терпим властями и предоставлен самому себе. Прилив «доброжелательности» со стороны властей наблюдается как возрастание интереса со стороны телевидения, радио, кинематографа, как увеличение интервью, предложений различных публичных выступлений, наград, многочисленных обсуждений, доходных возможностей, полезных шансов. Мой знаменитый друг[337], за то, что многие годы является постоянным сотрудником католического еженедельника «Tygodnik Powszechny», никогда не выступает на ТВ и радио, хотя по его сценариям снимаются фильмы, а критики называют его одним из самых замечательных наших авторов. Долгие годы он даже мечтать не мог о выезде за границу. И хотя он является членом Главного Правления Союза Писателей (выборы в органы власти этого Союза одни из последних настоящих в Польше выборов, то есть не берут свое начало в закулисном назначении, и результаты этих выборов не известны заранее, как все иные), хотя о НЕМ уже могут доброжелательно говорить критики на ТВ, самого его не приглашают ни на какие дискуссии или иные выступления перед камерой. Вот такое тонкое дифференцирование господских феодальных благ. Наконец, он даже по случаю тридцатилетия Польши получил орден! — но по-прежнему его держат подальше от масс-медиа! Дело осложняется тем, что эти нигде не обозначенные explicite правила игры в «кошки-мышки» изменяются при переходе от одного политического этапа к другому. Сейчас у нас относительный либерализм: как бы господствует прагматизм. Цензура даже пропустит упоминание о том, что в книге некоего писателя проявилось его разочарование идеями коммунизма! Такое неопределенное утверждение уже публиковалось, но не может быть и речи ни об одном публичном слове, которое походило бы на критику России. Ее проблематика в целом остается для нас жестким табу. Кроме того, мы не знаем и в создавшихся условиях никогда не узнаем, насколько устойчиво нынешнее состояние, каковы четкие границы публикуемости, каковы конкретные последствия их нарушения, что будет через полгода, через год etc. То, что сейчас сходит с рук совершенно безнаказанно, может когда-нибудь стать основанием для репрессивных шагов. Но, как видите, репрессии не ограничиваются заключением в тюрьму. Они могут быть малозаметными, будучи репрессиями экономическими: ведь все места, где можно в качестве автора публиковать что-либо, являются собственностью государства. Так что, подписывая вышеупомянутое письмо-протест, я никоим образом не мог знать, будет ли это иметь для меня последствия, а если будет, то сколь пагубными они окажутся. Неписаный закон, который у нас господствует, это капризный закон, закон милости и немилости, это lex ad hominem[338], и то, что одному, например, мне, сойдет с рук, другому может не пройти безнаказанно. А потому, хотя и речи нет ни о каком криминале, должно быть и для вас ясно, что тот, на кого распространяется НЕГЛАСНЫЙ запрет на публикацию (как один критик[339], который в статье о Достоевском якобы аллюзиями позорил и оскорблял Россию — и не важно, что он писал о ЦАРСКОЙ России!!!), — de facto оказывается без средств к существованию, поскольку в качестве free lance writer[340] ему не на что жить, когда ВСЕ редакции и журналы, и масс медиа вдруг оказываются для него закрыты. (Раньше бывало, что такому человеку помогали коллеги, публикуя его произведения под своим именем, или редакторы, публикуя их под псевдонимами под свою ответственность, но и это может иметь для таких людей неприятные последствия, хотя также НИЧЕГО ТОЧНО НЕ ИЗВЕСТНО ЗАРАНЕЕ.) В настоящее время, повторяю, мы переживаем период относительно усилившейся снисходительности, большей «свободы» и «доброжелательности». Но со дня на день вся эта система «привилегий» может быть отозвана, тем более, когда она действует, как сейчас, на основе НЕПИСАНОГО уговора, незафиксированного соглашения, а то, что провозглашено официально, всегда может находиться в довольно сильной оппозиции к тому, что de facto происходит. В такой мутной среде невозможно выработать личную рациональную тактику, то есть трезво оценивать «могу» и «должен», оценивать пользу и вред, рассчитывать, на что человек еще мог бы отважиться, а чего он не должен делать, если не хочет вместе со своей семьей стать жертвой остракизма, запрета на публикации, тем более что, не будучи официально объявленным, такой запрет бессрочен и неизвестно, продлится ли он три месяца или, может быть, три года… Так что, как видите, приставлять к виску револьвер вовсе не обязательно, коль скоро нужных властям результатов можно достичь средствами, которые не вызовут тут же криков заграничной прессы и выглядят совершенно невинно! Я сам не знаю, какие из трудностей, с которыми я сталкиваюсь со времен «падения покровителя», представляют собой последствия того, что я был зачислен в отряд обласканных «прокаженным» политиком, а какие являются результатом обычной бестолковщины, возникших издательских затруднений, вызванных повышением цен на бумагу, etc. Так какой тут может быть тактический расчет? Добавлю еще, что не знаю, по какой причине мне предложили читать лекции в Ягеллонском университете. Потому ли, что ректор, зная о том, что у меня побывал Номер 3-й, решил проявить партийное усердие и предоставил трибуну протеже, то есть мне? Не знаю. Но знаю, что «случайно» окончание лекций совпало с падением этого политика. Где случайное совпадение? Где причинная закономерность? Один Бог знает! А все это, прошу милостиво помнить, в период «оттепели» и «мягкости»…
Вверяюсь вашей доброжелательности — преданный
Станислав Лем
Данный текст является ознакомительным фрагментом.