Сильвические размышления XLII: Читаю Сенкевича II

Сильвические размышления XLII: Читаю Сенкевича II

Я опять закончил читать «Трилогию». Как обычно, читал «Огнем и мечом», затем «Потоп» с середины и, наконец (вопреки основам), «Пана Володыевского». После чего еще раз взялся за антисенкевичевский пасквиль Гомбровича (из «Дневника») и за книгу Ставара, которая показалась мне удивительно слабой, расплывчатой и, наконец, за сборник Томаша Йоделки разных текстов от Пруса до двадцатилетия[413], в котором трилогия рассматривается с разных сторон. Неудивительно, что Крашевский ее растоптал, ибо invidia[414] — очень типичное чувство для художественного писательства. Удивительно то (ибо я и в «Легенду Молодой Польши» Бжозовского заглянул), что столько было шума об исторической, об историсофической правде, о точности или астигматичности показа князя Вишневецкого, а тем временем множество вопросов, которые больше подходят для критики, как-то оказались обойдены почти абсолютным молчанием. Замечания С. Лема о «Трилогии» в «Философии случая» вероятнее всего не считаются, так как, во-первых, он сам (т. е. Лем) представляет corpus alienum[415] в полонистике (не только от пана Заглобы), а во-вторых, это были замечания обрывочные и хаотичные, они были подобны стеклышкам в калейдоскопе. Умирающий же в настоящее время постмодернизм требует саженных трактатов о «Трилогии», и поэтому в качестве микровклада я готов кратко перечислить только названия соответствующих тем, но не существующих магистерских работ, возможно, даже обеспечивающих уровень докторской диссертации:

1) Ужасы человекоубийства, преступления против христианских ценностей, против прав человека, массово происходящие с первой до последней страницы сочинения при всей его известности, по поводу которой я питаю неизмеримое удивление. Как известно, один гитлеровский палач и лагерный начальник давал сыну ружье, чтобы ради детской утехи он мог с веранды застрелить того или другого узника. Мне это удивительно напоминает фантазию, с какой милая Бася (из Езерковских) Володыевская рубила людей (ибо это были люди) под опекой благородного супруга, а еще говорят, что была она как ангел. Как известно, фехтование — это главное занятие ангелов…

Я понимаю историческую адекватность, но пусть с ней разберется следующая работа:

2) Обилие кровавой лексики в «Трилогии», такой, как «раздавливание» врага (клопов тоже можно давить), сметание (в смысле «смести с поверхности мира, земли и жизни»), насаживание на кол (Азья) и множество другой: словарик возник бы порядочный и опровергнул бы тезис Гомбровича, что здесь кровь — лишь разновидность малинового сока. Если кто-то был в неволе, вынужденный на нашей земле пережить обе оккупации, советскую и немецкую, он, желая или не желая того, насмотрелся убийств, ему эта лексика уже стала бревном в глазу, и нельзя рассказывать при нем о приторной невинности «Трилогии» и ее автора. И поэтому к месту бы оказалась очередная третья работа,

а именно:

3) Секс и его отклонения в «Трилогии». Потому что не только Богун насиловал перевозимую морем похищенную девушку и тут же post coitum[416] (вместе с толпой пылких приятелей казаков) топил в Черном море с камнем на шее. Если вчитаться, то и пан Анджей Кмициц был не прочь, ибо вспоминал, когда защитил от похоти Себепана Замойского Анну Борзобогатую-Красенскую, что если бы не сидящая колючкой в сердце стрела амура, обращающая его мыслью к Оленьке, то «пошалил» бы, как это делал с благородными компаньонами. Таких отрывков, после которых читатель прослезится, множество. Ведь Азья не только Зосю Боскую, Эву Нововейскую похитил и по приказу продал или дал продать в каком-то Стамбуле, а, как пишет пан Генрик, около ста молодых женщин вместе с ними там же было передано на коммерческих условиях. А если некий липек не хотел перепродать удерживаемой для наслаждения пленницы, то казнил ее, будто бы от любви. И такого в «Трилогии» можно нащипать достаточно и даже составить целый сексологический словарик. При этом отмечу, что по скромности своей ограничусь здесь тем, что можно в «Трилогии» найти буквально, и поэтому не обращаюсь к Фрейду, чтобы объяснить предположениями, какое значение здесь имеет насаживание на кол Азьи, ибо это отдавало бы некоей (пусть даже и фрейдовской) произвольностью. Сейчас нет необходимости множить щекотливые моменты в современных женских романах: видно, что и у классика можно поучиться. В «Трилогии» нет буквальной генитализации, но есть множество подшитых отклонениями и похотями «аффектов» и сцен; Сенкевич должен был держать князя Богуслава как жеребца-скакуна на канате, иначе плохо бы пришлось невинности панны Биллевич. Это все я говорю, имея в виду имплицитные намерения, поскольку Сенкевич как только мог (в соответствии с духом времени должен был), эти ингредиенты подавлял и предохранительно маскировал.

И совершенно о другом была бы уже работа номер четыре:

4) Погрешности и ошибки относительно возраста действующих лиц; так, например, о матери пани Боской говорят «старуха» — значит, по тем временам она должна была приближаться по меньшей мере к пятидесяти; зато пани Эльжбете Селявской, около которой уселся Володыевский, лет сорок, и зовут ее никакой не старухой, только «панной». «Панна» — это или положение, или своеобразное определение возраста без доопределения «старая» — неясно. Послов (атаман Сухорука) князь велит Иеремии посадить на кол, а когда Карл Густав угрожает виселицей делегации, которая просит его в устье Сана и Вислы за Роха Ковальского, то Заглоба негодует на шведского короля, потому что иные входящего бокалом угощают. Но это абсолютно допустимые несоответствия. Однако же самым удивительным мне представляется признание правоты за Сенкевичем в том, будто цикл этих книг (более трех тысяч печатных страниц) возник «для утешения сердец». Но «Огнем и мечом» неутешительно закончится тем, что ненависть отравила родственную кровь, свадьба, что соединила пана Кмицица с панной Александрой, ни в коей мере не может быть принята за «исторически обоснованную», зато сюжет о Басе и Михале заканчивается только большой могилой и руинами Каменьца, «на вечные времена» отданного туркам. Я лично, пожалуй, за такое утешение благодарил бы довольно холодно. Впрочем, говоря уже очень серьезно, роман в целом развивался «сам» в том смысле, что должно было быть только «Волчье гнездо», а произведение извлекло из него панорамный сюжет. Приукрашивания, как у Дюма, также плавают в этом котле, но что с того, если персонажи второго плана (Жендзян и трое Кемличей, например) выведены отличным размахом пера и по-гомбровически придираться к целости нет оснований. Очевидные нестыковки (не знаю, как это представить в пользу Сенкевича, но Анусе Борзобогатой в «Пане Володыевском», готовая за него «махнуть», должно быть под сорок лет) «возникли», вероятно, оттуда, что роман, набрав силы, словно шел «сам» и что остановить эту силу не удавалось. Впрочем, ведь мы имеем лучший исторический роман? Будучи существом по сути примитивным, то есть никоим образом не способным нарядиться в те удивительно скроенные костюмы, которые сшил г. Парницкий, я не могу его поддержать. «Трилогия» правдива, хотя и полна очевидной неправды. Недавно в России шел спор вокруг романа Владимова «Генерал и его армия» (который уже перекочевал в переводе на Запад), поскольку те, кто лично был свидетелем и участвовал в так называемой Великой Отечественной войне Советского Союза, нашли множество неправдивых деталей в этой книге. И я писал моему переводчику в Москве, что хотя те, кто сам воевал, наверное, даже лучше Владимова знают, как там было, что могло и что не могло произойти — ведь автор, наделенный только книжным знанием, не воевал сам, потому что слишком молод, но он своим талантом возродил «дух времени» и в романе сумел призвать его к жизни. Известно, например, что вытащенные из Гулага командиры оказались между двух огней — с фронта немцы, с тыла «особисты» из Смерша и гэбисты, — и важно то, что эти двойные щипцы в романе показали свои настоящие зубы, а то, мог ли «особист» без колебания появиться на военном совете или не мог, это дело второстепенное. Ибо всегда так, что тот, кто пережил данный исторический момент как свидетель или как жертва, знает его «фактуру» с детальной скрупулезностью. Ведь только когда все такие свидетели вымрут, никто уже не будет в состоянии обвинять писателя во лжи, и событие становится археологическим ископаемым для жаждущих полемики историков. Но читателя (как я) это не волнует. Правда литературы «как-то» относится к правде жизни: но как — сложно и объяснить, и определить…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.