Орден Виктора Курочкина

Орден Виктора Курочкина

Однажды в редакции «толстого» журнала, куда я принес свою рецензию на повесть «Записки народного судьи Семена Бузыкина» ленинградского писателя Виктора Курочкина, мне было сказано:

— Курочкин? Ах, да… Это для эстетов.

Я не поверил своим ушам. Курочкин для эстетов! Кажется, не было писателя светлее и проще. К тому же фронтовик, гвардии лейтенант, автор повести «На войне как на войне», напечатанной в 60-е годы даже не в передовом «Новом мире», а в сермяжной «Молодой гвардии». И — правильно! Это был писатель не для «Нового мира», как, например, Юрий Казаков — почему-то есть такое чувство…

Что же, собственно, в нем эстетского?

Но затем я понял, что сотрудник журнала, может быть невольно, сказал нечто очень правильное. Положение Виктора Александровича Курочкина (1923–1976) в русской литературе ХХ века довольно странное. С одной стороны, оно как будто прочнее многих положений и репутаций, создаваемых и поддерживаемых мучительно и с натугой — от первой шумной публикации в каком-нибудь престижном журнале до солидного некролога в «Литературной газете». Курочкин не имел громкой славы ни при жизни, ни после нее. Она к нему не клеилась, как некоторые породы материалов не клеятся к другим породам. Поэтому ему нечего было терять. Кто же ценил его при жизни, ценит и теперь. А среди них не только простые читатели, но и признанные литературные авторитеты: например, Астафьев и Конецкий. Но опять же — без натуги, без надрыва, без «вот, мол, какого писателя русская земля потеряла, и где мы раньше-то были!» Просто есть люди, которые знают, что был на русской земле писатель Виктор Курочкин, который удостоился высшей награды: называться автором повести «На войне как на войне» — без лишних приписок.

Прекрасный поэт и прозаик Александр Яшин, не будучи даже близким знакомым Курочкина, прочитав «На войне как на войне», написал ему в письме:

«С моей точки зрения, Ваша книга станет в ряд лучших художественных произведений мировой литературы о войне, о человеке на войне. К тому же это очень русская книга. Я думаю, что не ошибаюсь… Читал я Вашу книгу и ликовал и смеялся и вытирал слезы. Все удивительно тонко, достоверно, изящно, умно. И все — свое, Ваше, я не почувствовал никаких влияний. А это очень дорого…

Ваша книга бьет по всем не умеющим писать, бесталанным, но поставленным у «руководства литературой», как же им не сопротивляться. К тому же и совести у этих людей нет. А ведь многие из них тоже о войне пишут. Смотрите на эти статьи, как на рекламу. (Речь шла о разгромных и издевательских статьях и рецензиях в тогдашних «Известиях» и «Литературной газете», где Курочкина били за отсутствие в его повести казенного героизма. Но эти слова и сейчас не потеряли смысла, ибо и сейчас есть стоящие у «руководства литературой» и создающие в ней иерархию ценностей, в которой для Курочкина места не нашлось — П. Б.) Если бы не они, и я бы, наверно, долго еще не имел счастья прочитать Вашу повесть… Саня Малешкин (главный герой «На войне как на войне» — П. Б.) имеет лишь одного предшественника — Петю Ростова (больше я пока не вспомнил). 27.Х.65.»

Такие письма дорогого стоят!

С другой стороны, отношение к Виктору Курочкину в среде «профессиональных» писателей и критиков иначе как холодным не назовешь. Написавший и о войне, и о деревне, и о городе, он не попал ни в один из поминальных списков советской литературы и все еще стоит в ней особняком, вне так или иначе созданной иерархии имен. Широкой публике он знаком больше по симпатичному фильму «На войне как на войне» ленинградского режиссера Трегубовича, где в главных ролях снялись Михаил Кононов и Олег Борисов.

Тем отраднее бывает случайно встретить в читательской и литераторской среде горячих поклонников Виктора Курочкина. Для меня они составляют некий орден, они как бы аукаются именем Курочкина в нынешней литературной смуте. Я почувствовал это на давнем вечере памяти Курочкина в Пушкинском Доме, организованном писателями Ленинграда. Вышел один детский писатель и сказал:

— «На войне как на войне» — классическая повесть о войне! Такая же, как «Дафнис и Хлоя» классическая повесть о любви.

И я подумал, что для постороннего, «чужого» слуха эти слова могли бы показаться странными, если не больше. Причем здесь «Дафнис и Хлоя»? Но для сидящих в зале они прозвучали естественно, потому что для человека, влюбленного в повесть Виктора Курочкина с ее реальнейшим и в то же время символическим героем Саней Малешкиным, нет ни малейшего зазора между этой вещью и остальными шедеврами мировой литературы. Эта повесть не просто единственная в своем роде, но и единственно возможная в этом роде. Она словно написана сама собою, без авторской воли. Читая ее, забываешь об авторе и историческом контексте. О ней можно сказать словами Вадима Кожинова (высоко оценившего Курочкина еще при жизни): это не литература, говорящая о жизни, но жизнь, говорящая о самой себе. Точно так же, как «Дафнис и Хлоя» это не литература, говорящая о любви, но любовь, говорящая о себе. Это и выразил в очень простой форме детский писатель, имени которого я не помню, но знаю, что мы с ним в какой-то степени родственники.

Вот и получается, что «Курочкин для эстетов». Что он создает возле своего имени какое-то магнетическое поле, которое притягивает одних и не трогает остальных. Он не претендует на место в привычной иерархии (школярской, официозной, рыночно-рейтинговой и т. п.), но существует в каком-то своем, одиноком пространстве, широко и приветливо открытом для всех, но почему-то недоступном для многих. Сколько раз я видел на лицах людей, прочитавших Курочкина по моей просьбе, вялое недоумение: о чем речь? что такого особенного в этой прозе? И сколько раз я видел сияющие лица, на которых светилась нечаянная радость: как? и я не знал этого писателя раньше!

Я понял одно: Курочкин, увы, не для всех. Это вовсе не значит, что люди, не понимающие Курочкина — плохие люди. Но они, вероятно, лишены музыкально-литературного слуха, вдобавок очень русского по своей природе. Они ищут в литературе «буквы» и «смыслы», а не стихию русской литературной речи, которая «сама в себе» есть чудо и творчество. Вот простенькое описание деревенского дома в повести «Наденька из Апалёва», которое неожиданно заставляет вспомнить о живописных шедеврах Саврасова, но главное — поражает чистотою музыкального звучания, где каждая фраза строго выверена на слух и не несет в себе ни одного лишнего слова, которое бы не работало на цельность картины и существовало вне единства музыкального ряда:

«Дом Кольцовых попятился на задворки, сломал ровный порядок села и стоит особняком: большой, старый и несуразный. Это две сдвинутые избы под одной крышей, с сенями посредине и громоздким мезонином. Сбоку дом похож на заброшенный дровяной склад, с фасада он глядит на мир как огромная больная птица. Нижние венцы сгнили, рассыпались, отчего дом вогнулся внутрь, словно подобрал живот, с боков же его, наоборот, разнесло, мезонин с крыши свесился и пристально смотрит на землю, как бы выбирает место, куда бы ему поудобней свалиться».

Виктор Курочкин — гениальный русский писатель. Под гениальностью я имею в виду, конечно, не масштаб творческой личности, но пушкинское понимание гения. Это отсутствие нарочитости, мучительности, то есть «декаданса» в широком смысле. Проза Курочкина тиха и беззлобна. Чиста, как родниковая вода, в которой даже самый опытный химик не обнаружит посторонних элементов. Казалось бы, незначительная деталь: он не использовал кавычки, полагая, что они унижают слово, выражают недоверие его собственному внутреннему смыслу. Вообще, всякое насилие над словом было ему чуждо. Он был органичен. Разбирать его прозу все равно, что анализировать… осенний лес.

Жизнь и творчество этого писателя всегда поражали меня какой-то незащищенностью, почти возмутительной в нашем столетии. Виктор Курочкин ничего, кроме творчества, после себя не оставил. Никакой легенды. О Курочкине хочется сказать банальными, но, на мой взгляд, исполненными глубоким смыслом словами: он жил и умер как простой советский человек. Он никогда не кичился своим писательством. «К чужой славе он относился без всяких эмоций», — писал о нем Виктор Конецкий. Любопытная черта: в поездах дальнего следования, знакомясь с пассажирами, он не решался назвать себя писателем, предпочитая играть роль обычного журналиста. Однажды расплакался прямо на улице перед афишей фильма по его повести: так поразили его собственные имя и фамилия на красочном плакате.

Биографические сведения о Курочкине крайне скудны. «Вдруг выяснилось, — пишет Виктор Конецкий, — что я ровным счетом ничего о биографии Курочкина долитературного периода не знаю».

О том же говорит и ленинградский прозаик Глеб Горышин: «Курочкин все-таки скрытный был человек. Чего он не любил, так это рассказывать о себе. Дневников не вел. Автобиографических книг не писал…»

Тем не менее, благодаря разысканиям вдовы, Галины Ефимовны Нестеровой-Курочкиной, любезно ознакомившей меня с некоторыми материалами, биография Виктора Курочкина все-таки существует.

Он родился 23 декабря 1923 года в деревне Кушниково Тверской губернии. В книге «Пушкин и Тверской край» доказано, что в прошлом Кушниково принадлежало А. П. Керн и ее наследникам. Но Курочкин, боготворивший Пушкина и все, что с ним связано, об этом не знал. Если бы знал, непременно как-то отразил в своем творчестве, насыщенном тверскими мотивами.

Жителей Кушникова звали «кушнятами». Дед Виктора, Тимофей Афанасьевич Курочкин, был очень религиозный и честолюбивый крестьянин. Он мечтал купить имение Осиповой-Вульф — Малинники недалеко от Кушникова. В Малинниках бывал наездами Пушкин; перед революцией они пришли в упадок у последнего хозяина. Ради этого Тимофей Афанасьевич отправился на заработки в Питер, предварительно уже договорившись о покупке имения. Работал на заводе «глухарем» — внутри паровозного котла, который клепался с двух сторон, так что сидевшие внутри рабочие постепенно глохли. Разорился, вложив все деньги в один из немецких банков, закрывшийся в начале мировой войны. Запил. Революцию не принял, но был доволен, по крайней мере, что «хоть имение никому не достанется». Имение, кстати, сгорело в гражданскую.

Сыновей Тимофея Афанасьевича было трое: Александр, Михаил и Иван. Жили крепко, дружно и достаточно богато; так что коллективизации дожидаться не стали: в начале тридцатых Александр Тимофеевич поехал в Павловск, устроился на работу, а затем привез жену, дочь и сына Виктора. В возрасте 10 лет Виктор стал городским жителем.

Когда немцы занимали Павловск, мать с дочерью эвакуировались, а отец с сыном пешком ушли в Ленинград. Работали на заводе «Игла», вытачивали снаряды. В начале января 1942 года от голода умер отец. Виктор не заявлял о его смерти до конца месяца, чтобы получить за отца хлебную карточку. Потом сам, тихо-тихо, свез его по ступенькам на салазках и отвез на Серафимовское кладбище и там оставил не закапывая до весны. «Похоронив» отца, пошел умирать сам.

В апреле был вывезен по «дороге жизни» из Ленинграда в Ярославль к родственникам. Был похож на сухонького, сморщенного старичка. Два месяца лечился в госпитале от дистрофии. Потом принят в танковое училище в Ульяновске, а закончил учебу в Киевском самоходном училище, сформированном в Саратове. За два года войны гвардии лейтенант Виктор Курочкин прошел Курскую дугу, участвовал в освобождении левобережной Украины, брал Киев и Львов, форсировал Вислу и Одер. В его личном деле есть свидетельство о награждении орденами Отечественной войны первой и второй степени, медалями «За взятие Берлина», «За освобождение Праги». При форсировании Одера был тяжело ранен, лежал в госпитале.

С фотографии Виктора Курочкина, сделанной сразу после войны, на нас смотрит широко распахнутыми глазами по виду мальчишка, лицо которого словно подсвечивается браво висящими на груди медалями и орденами. Эта фотография сама по себе произведение искусства. На ней как будто запечатлен не Курочкин, а Саня Малешкин, герой еще не написанной повести, подбивший свой первый немецкий танк, выигравший свою первую битву. На лице его нет и тени тех страданий, что автор перенес в блокадном Ленинграде. Глядя на нее, нельзя поверить, что перед нами боевой офицер, командир самоходной установки, не раз смотревший в глаза смерти… Вот чего нельзя найти в этих глазах, как ни старайся, как ни вглядывайся — печати смерти! И понимаешь, отчего этих деревенских пацанов не могла победить самая умная и жестокая военная машина в истории человечества.

«Перед нами органический, действительно сотворенный художником характер, — писал о Сане Малешкине Вадим Кожинов, — который просто не поддается примитивной критической методе. Но этот правдивый художественный характер по-своему отвечает на вопрос, почему мы победили, в чем мы оказались сильнее врага».

Итак, в чем же?

Саня Малешкин, командир самоходной установки СУ-85, воюет не умом, а сердцем. Главная цель его мальчишеских претензий вроде бы несерьезна: вчерашний деревенский мальчик мечтает заполучить столько же орденов и медалей, сколько есть у его друга, более удачливого командира Паши Теленкова. Отчаянной храбростью нашего героя движет не что иное как зависть. Но это хорошая, честная зависть. В личности Сани нет и тени саморисования, фальши. И потому его авторитет перед экипажем не мнимый, не начальственный, а человеческий. Командира не боятся, а любят даже за его слабости. Малешкин бывает смешон, но ровно настолько, насколько бывает смешон всякий искренний, неподдельный человек. Он лезет в набитую снарядами самоходку и достает гранату с выпавшей чекой; но потом, когда опасность миновала, не может разжать руку с гранатой и дрожит как лист. Когда он в быту пытается командовать экипажем на манер остальных командиров, его голос срывается на фистулу; но когда в бою Малешкин вступает в права командира, весь экипаж смотрит на него как на бога, потому что в конечном итоге Саня почему-то душевно сильнее остальных.

Именно врожденное, крестьянское в Сане всего сильнее, и потому в этом образе поразительно точно отразился народный характер эпохи Отечественной войны, который не просчитывает свои действия, но каждую минуту впервые открывает для себя страшный опыт войны и каждую минуту поступает так, как подсказывает совесть и врожденная порядочность. Переиграть этот характер не способна ни одна военная машина, потому что он не играет, а живет. Если позволительно такое сравнение, Саня Малешкин бьет фашистов так, как пушкинский Моцарт пишет музыку. Он «недостоин сам себя», и не пытается скрывать это. Совершив настоящий подвиг и став Героем Советского Союза, Малешкин так же недоумевает по этому поводу, как недоумевал Николай Ростов в «Войне и мире». Но это недоумение и есть самое страшное орудие народной войны. Это непонимание своего подвига людьми, которые шли на войну без малейшего представления о том, что такое война, и все-таки побеждали на ней, так и не понимая: в чем состоит эта победа? Они не делали формулы из того, что не может быть ею. Формула — это Смерть, а они были Жизнью. В конце повести Саня погибает — но как? — так и не узнав ничего о Смерти:

«Осколок влетел в приоткрытый люк механика-водителя, обжег Щербаку ухо и как бритвой раскроил Малешкину горло. Саня часто-часто замигал и уронил на грудь голову.

— Лейтенант! — не своим голосом закричал ефрейтор Бянкин и поднял командиру голову. Саня задергался, захрипел и открыл глаза. А закрыть их уже не хватило жизни…»

В послевоенной биографии Курочкина можно отметить отсутствие всякой последовательности, здравой житейской логики. Двадцатилетним лейтенантом с полным набором орденов и медалей, отличным аттестатом в кармане пытается продолжить обучение в академии, но вскоре выходит в отставку, потому что, оказывается, не способен служить. Воевать мог, а к службе был неподготовлен. В нем рано проявилась черта, определившая и всю писательскую жизнь: неспособность поступаться душевной независимостью. Ко всякой власти Курочкин относился с уважением; в нем не было и намека на диссидентство. Но для него было главным сметь! Власть властью, работа работой, а душевная независимость, непривязанность — это святое!

В 1946 году возвращается в Павловск. Меняет бездну профессий: воспитатель на фабрике, бухгалтер в кинотеатре, библиотекарь, землекоп, массовик-затейник. Наконец, с 1947 по 1949 год после окончания ленинградской юридической школы работает народным судьей в поселке Уторгош Новгородской области.

Это очень важный момент! В юристы Курочкин пошел из любви к справедливости, но и в память об огромном уважении к профессии юриста своих деревенских предков. В душе он был, конечно, адвокатом. Обожал Кони и Плевако, чьи книги читал гораздо охотнее юридических учебников. Нет сомнений, что пафос защиты человека громадно повлиял на прозу Курочкина: вы не найдете в ней ни одного персонажа, которого автор не попытался бы хоть как-то оправдать.

Вот повесть «Урод», написанная, в сущности, о бездарности, о тех, кто пробивались в искусстве и литературе за счет внешних данных, выстраивая там свою иерархию ценностей, где не было места для таких «несправедливо» талантливых «уродов», как сам Виктор Курочкин. Но вы не заметите в повести ни малейшего осуждения актера Отёлкова. Напротив, автор всячески пытается понять его трагедию — трагедию «фактурной» бездарности, и даже защитить его от насмешливого взгляда. Я не знаю в литературе после Чехова более благородной и нравственно безупречной вещи, чем «Урод».

Наденька Кольцова, героиня повести «Наденька из Апалёва» — тоже «урод». В детстве она налетела на поставленную стоймя косу и располосовала себе лицо. Так и остался этот шрам на всю жизнь. Но одновременно Наденька прекрасна той особой душевной красотой, заметить которую способно только особое душевное зрение. Наденька из Апалёва — это Муза прозы Курочкина. Она чем-то напоминает Малешкина: та же дерзость, непредсказуемость поступков и… недооценка самой себя. Но автор с иронической любовью угадывает в некрасивой Наденьке и другое: тайное и робкое стремление к личному счастью; и это чисто женское начало ничуть не противоречит ее образу, как Наташу Ростову не испортил образ счастливой замужней женщины.

Читая «Наденьку из Апалёва» внезапно понимаешь какой-то самый тайный и сокровенный источник врожденного «адвокатства» Виктора Курочкина. И он сам, и его проза совершенно беззащитны с точки зрения современного мышления. В его прозе нет умозрительных схем, философских «изюминок», нет и стилистического роскошества, нередко переходящего в стилистическое кокетство. Он писал как будто без ориентации на современного читателя, но, как истинный художник, воспитывал своего читателя.

Стать адвокатом Курочкин не смог. Судить приходилось не только за пьяные драки, грабеж со взломом, но и за мешок украденного зерна, за покос ничейной травы для худой крестьянской коровенки. А судить-то приходилось крестьянскому сыну.

В общем, карьера судьи ему не удалась. С 1952 года вновь в Павловске, на этот раз в роли журналиста. С января 1952 года по февраль 1955-го вырастает до заведующего отделом народного хозяйства газеты «Вперед» в городе Пушкине. В это же время заочно оканчивает Литературный институт им. Горького в Москве… И опять происходит что-то непонятное. С 1955 года работает внештатным корреспондентом «Ленинградской правды».

В личности Курочкина было что-то странное. Профессиональный журналист, бывший работник юстиции, он, например, органически не умел правильно составлять служебные записки и документы. Листая его анкетные данные и заявление, поданные в Литературный институт, поражаешься количеству помарок, зачеркиваний и исправлений! Просьбу в Союз писателей о материальной помощи, когда его обокрали по дороге из Павловска в Литинститут, он написал так: «Прошу дать мне вспомоществование, так как я зело поиздержался…» Пришлось всем семинаром писать ему просьбу. Он не мог «по форме» разговаривать с людьми. Слегка прикидывался дурачком, скоморошничал. Был задирист и невоспитан и всегда держал себя так, чтобы «быть собою». Когда его, наконец-то, принимали в Союз писателей, он вел себя, словно не он подал заявление на прием, но его пригласили. Тем не менее, Вера Панова, сидевшая там, сказала удивленно: «Какое вдохновенное лицо! А говорили, что он пьет…»

Уже будучи известным (хотя и весьма скромно) писателем, автором «На войне как на войне», Курочкин в житейском отношении поступал все так же непродуманно: часто пропадал из вида, позже своих сверстников вступил в Союз писателей, да и то после энергичного содействия Федора Абрамова. Виктор Конецкий вспоминал, что он, приносивший Курочкину свои первые рассказы на одобрение, в 1965 году вынужден был, сгорая от стыда, писать ему рекомендацию в Союз.

За семь лет до смерти он перенес инфаркт, а затем тромбоз и афатизм, повергшие его в безъязычие (обычно от этого умирали). Не мог ни говорить, ни читать, ни писать… В воспоминаниях Глеб Горышин пишет: «Он приходил в редакцию, садился против меня и смотрел мне в глаза. Губы его шевелились, он силился что-то сказать и не мог. Писать он тоже не мог. Выдерживать взгляд Виктора было невыносимо. Я говорил ему что-то такое бодрое, он слушал меня. Глаза его наполнялись слезами. Он махал рукой, как выпавший из гнезда галчонок машет слишком коротким для полета крылом, и уходил…»

Умирал как солдат. Когда приехали санитары, отказался от помощи и носилок, своим ходом сошел к машине скорой помощи. Из палаты отослал жену домой, не желая умирать на ее глазах.

Повесть «Последняя весна» написана о смерти. Курочкин словно предчувствовал свое состояние перед смертью и в истории о деревенском старике Анастасе с физиологической точностью предсказал свой конец. Но и это он сделал с чисто курочкинскими иронией и изяществом.

«Анастас Кузьмич Засухин страдал провалом памяти. Болезнь то внезапно наваливалась на Анастаса, то так же внезапно оставляла его. Первый раз она посетила Анастаса пятнадцать лет назад, после того как он сжег колхозную ригу со льном. По этому поводу Засухина вызвали в прокуратуру к следователю. Перепуганный насмерть Анастас, до этого не имевший никакого понятия ни о судьях, ни о прокурорах, внезапно все позабыл и на вопрос следователя: «Расскажите, как было дело?» — ответил вопросом: «Какое еще дело?»

Как «опасного злоумышленника» старика чуть не посадили за решетку. Но беспамятство для Анастаса имело и более серьезные последствия: когда после смерти старухи родной сын бросает его у чужих людей, а сам уезжает в город, старик начинает явственно понимать: он умирает. Память — последнее, что связывает Анастаса с этим миром. С ее утратой как бы прерывается связь с жизнью. Во время приступов старик по-детски не понимает: почему, имея свой дом и сад, он должен жить у соседей.

«На другой день с утра он опять околачивал палкой дощатые ставни. На третий день — тоже. И все чаще и подолгу пропадал в саду. К нему возвращалась жажда деятельности. Он вдруг принимался окапывать давно одичавший куст крыжовника и работал до тех пор, пока его взгляд случайно не останавливался на куче дров. Он бросал лопату и шел укладывать дрова. Но и это дело быстро забывал и начинал заделывать дупло старой липы».

Действия старика судорожны, беспорядочны и бесполезны. Но в них есть сокровенный смысл: работая в саду, старик с удивительным упорством отвоевывает у смерти новые и новые пространства памяти. В своем сознании, точнее, в подсознании он медленно продвигается назад: от смерти к рождению. Зачем это нужно, никто не может понять, но старику не смеют мешать, так как чувствуют, что есть нечто неотразимо верное именно в такой логике предсмертного поведения.

В повести Курочкина происходят странные метаморфозы. Написанная о смерти, вернее, об умирании, она развивается как бы обратным порядком: от темных тонов к светлым. Когда память старика надежно обосновывается в старом доме и саду, он неожиданно… молодеет.

«В то утро день начался, как и все предыдущие, с завтрака. Но в поведении Анастаса было что-то новое и странное. Он бодро встал, наскоро умылся и, в ожидании завтрака, суетливо расхаживал, нервно потирая руки. Когда сели за стол, Анастас с жадностью набросился на подогретый вчерашний суп и хлебал его обжигаясь.

— Куда это ты, дед, торопишься? — ехидно спросила Настя.

— Дела, Настенька, дела, — серьезно ответил Анастас».

Всего-то «дел» — поправить могилку жены да смастерить удобный столик для соседской девочки. Но не это главное! Чудесное омоложение старика означает гораздо большее: он готовится приступить к самому важному и ответственному делу жизни — смерти. Он бросает на это последний остаток сил, и начинается беспощадная, но невидимая работа, тяжелейший, но непонятный посторонним духовный путь, на который он тратит всю собранную в единый пучок энергию старческого организма. С величайшим трепетом Курочкин следит за каждой деталью этой последней крестьянской работы, понимая, что она и есть венец всей жизни, то, ради чего живет человек.

Возрождаясь в памяти, старик стремительно разрушается физически. Но зачем-то ему надо продлить свое физическое существование, что-то он внутри себя не доделал, не довершил.

«Теперь ему не хотелось принимать пищи. Но он ел, и ел много, потому как знал, что надо есть, и надеялся, что еда поможет ему. Настя с тревогой наблюдала, как тает старик. А таял он на глазах, словно воск. Резко выступили костлявые скулы, нос заострился, вытянулся, сник, как клюв у больной птицы, сухая челюсть отвисла и с трудом закрывала черный рот».

Наконец, он понимает, что успел, что какие-то две невидимые точки сошлись вместе:

«И вот оно всплыло. Ослепительный зимний день. Белое — снег, синее — небо. И вдруг между синим и белым пронеслось что-то ярко красное. Оно звенело и гикало.

— Ма-ма… — залепетал, захлебываясь от радости, маленький Анастас.

— Масленица, сынок, — сказала мать и кончиком платка вытерла сыну нос. Анастасу стало больно, и он заплакал. Так приоткрылась ему страница мира: удивительно яркая, свежая, полная очарования».

Волей к жизни пронизана и последняя, незавершенная вещь Курочкина — повесть «Двенадцать подвигов солдата» (глава «Железный дождь»). Пожалуй, это самое мощное, что написано в русской литературе о первых годах войны. Сцена рукопашной схватки, например, не имеет себе равной в военной литературе. В образе Богдана Сократилина намечен почти мифологический образ русского солдата, который мог бы встать рядом с Василием Теркиным — в прозе.

Как подлинный писатель, Курочкин умер на взлете. Его путь не оставляет тягостного впечатления исчерпанности, «исписанности» таланта, но вызывает невольную зависть к тому, что мог бы еще написать этот человек. И в этом он своеобразно повторил судьбу главного писателя в своей жизни — Пушкина, чей бюст он с какой-то иронической гордыней поставил в квартире рядом с собственным бюстом работы московского скульптора Федота Сучкова. На замечания друзей о нескромности такого соседства он не реагировал. И конечно был прав: каждый художник про себя знает о пределах скромности и нескромности; а Курочкин, как верно заметил Виктор Конецкий, «отлично знал себе цену! — и потому никогда никуда не торопился…»

Не будем и мы торопиться. Не будем пытаться втиснуть Курочкина на место громких, но незаслуженных репутаций, которыми перенасыщена современная литература. Оставим его для эстетов — простых русских людей, которые, собственно, и составляют этот странный клан, этот рыцарский орден — читателей Виктора Курочкина. Я это понял, когда побывал на его могиле. Он покоится на Комаровском кладбище недалеко от часто посещаемой могилы Ахматовой. Но как-то сбоку и в глубине. Над могилой растет березка, под которой заботливые ленинградские пионеры поместили табличку: «Эта березка посажена в память о писателе-фронтовике Викторе Курочкине, авторе прекрасной повести — «На войне как на войне»…»

И все. И не надо ничего больше. Эта табличка стоит намного дороже грандиозных надгробий и мемориалов. Это высшее, на что способна человеческая культура — стать культурой сердца и противостоять «бессердечной культуре», которая никогда не поймет ни Сани Малешкина, ни Наденьки из Апалёва, ни всего, что любил и за что сражался гвардии лейтенант, русский писатель Виктор Курочкин.

1997