Глава вторая Пасичник Рудый Панько
Глава вторая
Пасичник Рудый Панько
1
Первые же недели пребывания в столице принесли Гоголю горечь разочарования. Его юношеские мечты сразу пришли в столкновение с суровой прозой жизни. «Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал», — сообщает он родным в Васильевку (X, 136–137).
Через полгода после приезда в Петербург Гоголь сообщает матери: «…я стою в раздумьи на жизненном пути, ожидая решений еще некоторым моим ожиданиям» (X, 143).
Эти «некоторые ожидания» были связаны с новой, только недавно возникшей мечтой, которую Гоголь глубоко затаил в своем сердце, — мечтой о литературной деятельности. Первые неудачные творческие опыты в Нежинской гимназии не погасили в нем интереса к литературе. Робко и неуверенно он пытается снова испробовать свои силы на писательском поприще.
К этому времени у Гоголя была закончена поэма, которую он решил опубликовать. Она вышла в свет в июне 1829 года под названием «Ганц Кюхельгартен». Опасаясь резких отзывов критики, Гоголь скрыл свое имя под псевдонимом В. Алова.
П. В. Анненков, познакомившись с Гоголем вскоре после его приезда в Петербург, обратил внимание на одну характерную особенность его духовного облика: «Он был весь обращен лицом к будущему».[58] Эта черта, замеченная наблюдательным современником, проявилась в Гоголе давно, еще в последние годы его пребывания в Нежине. Перечитывая гоголевские письма той поры, мы отчетливо ощущаем кипение пытливой юношеской мысли, страстное стремление подняться над пошлым миром нежинских «существователей». Он — весь во власти высоких романтических порывов и надежд. Размышления о своем месте в жизни, желание посвятить себя служению благу людей — вот лейтмотив юношеских писем Гоголя. В мае 1826 года, в связи с предстоящим окончанием В. И. Любич-Романовичем Нежинской гимназии, Гоголь занес в альбом своего школьного товарища примечательную запись: «Свет скоро хладеет в глазах мечтателя. Он видит надежды, его подстрекавшие, несбыточными, ожидания неисполненными — и жар наслаждения отлетает от сердца… Он находится в каком-то состоянии безжизненности. Но счастлив, когда найдет цену воспоминанию о днях минувших, о днях счастливого детства, где он покинул рождавшиеся мечты будущности, где он покинул друзей, преданных ему сердцем» (IX, 25).
Рано пробудившееся в Гоголе общественное самосознание естественно обращало его мысль к будущему. Этой же мыслью о будущем — своем собственном и своей страны — была оплодотворена и его юношеская романтическая поэма «Ганц Кюхельгартен».
Гоголь датировал поэму 1827 годом. Впоследствии эта датировка оспаривалась некоторыми историками литературы.
Большинство исследователей ныне справедливо склоняется к мысли, что это произведение «восемнадцатилетней юности», как сам Гоголь назвал его в своем анонимном предисловии, было если не целиком, то, по крайней мере, в значительной своей части написано еще до приезда в Петербург. Соображение Н. Я. Прокоповича и А. С. Данилевского о том, что если бы поэма была написана Гоголем еще в гимназии, то она хотя бы в отрывках стала бы известна кому-нибудь из его друзей,[59] — это соображение, исходящее от двух самых близких и осведомленных школьных товарищей Гоголя, не может иметь решающего значения. Вполне допустимо, что Гоголь, отразив в этой поэме самые заветные и сокровенные свои стремления, решил скрыть ее от всех друзей. Ведь речь шла не об обычном произведении, вроде тех, которые он читал своим однокашникам, и затем, после их резких критических замечаний, равнодушно бросал в печь. Не доверяя своим силам и опасаясь насмешливой критики, Гоголь, вероятно, решил не подвергать испытанию произведение, которое было ему слишком дорого.
Человеком скрытным, никому не доверяющим, никогда сполна не распахивающим своей души для посторонних, — таким знаем мы Гоголя в зрелые годы его жизни. С. Т. Аксаков, рассказывая в своих известных воспоминаниях о «странностях» и «капризах» «скрытной» гоголевской натуры, постоянно сокрушался по поводу того, что его любимый писатель никогда не имел «безграничной, безусловной доверенности в свою искренность».[60]
Внутренний, душевный мир Гоголя был очень сложен и противоречив. Он никогда никому не открывался в своих стремлениях, планах — житейских и тем более творческих. Ему нравилось мистифицировать друзей и вводить их в заблуждение относительно своих, даже самых невинных намерений. Любая удачная мистификация доставляла ему величайшую радость. Тот же Аксаков вспоминает одну шалость Гоголя, в которой очень наглядно проявляется эта удивительная черта его характера. Гоголь как-то отправлялся из Москвы в Петербург. В почтовой карете, в одном купе с ним ехал один из знакомцев Аксакова, некий чиновник П. И. Пейкер. Обрадовавшись соседству со знаменитым писателем, сей чиновник поспешил завязать разговор с Гоголем. Последний немедленно заверил своего спутника, «что он не Гоголь, а Гогель, прикинулся смиренным простачком, круглым сиротой и рассказал о себе преплачевную историю». Когда же в Петербурге этот самый Пейкер был представлен Гоголю, он понял, что его мистифицировали, и осердился. И мемуарист добавляет от себя: «Он был прав: за что Гоголь дурачил его трое суток?.. Мы успокоили Пейкера, объяснив ему, что подобные мистификации Гоголь делал со всеми».[61]
Эти склонности Гоголя вполне определились уже в Нежине. «Таинственный Карла» — так называли его сверстники. Никого из них он не подпускал к себе слишком близко.
В последние свои нежинские годы Гоголь под влиянием разыгравшихся в гимназии драматических событий еще глубже ушел в себя, стал еще более скрытным и недоверчивым. За несколько месяцев до окончания гимназии он писал матери: «Правда, я почитаюсь загадкою для всех, никто не разгадал меня совершенно» (X, 123). Наконец, вспомним еще раз уже цитированное письмо Гоголя к Петру Петровичу Косяровскому, написанное за десять месяцев до окончания гимназии:
«Исполнятся ли высокие мои начертания? или Неизвестность зароет их в мрачной туче своей? — В эти годы, эти долговременные думы свои я затаил в себе. Недоверчивый ни к кому, скрытный, я никому не поверял своих тайных помышлений, не делал ничего, что бы могло выявить глубь души моей. — Да и кому бы я поверил и для чего бы высказал себя, не для того ли, чтобы смеялись над моим сумасбродством, чтобы считали пылким мечтателем, пустым человеком? — Никому, и даже из своих товарищей, я не открывался, хотя между ними было много истинно достойных». Гоголь говорит далее, что около трех лет назад наметил себе цель в жизни и неуклонно будет держаться своих «упрямых предначертаний», о которых не имеют понятия даже самые ему близкие люди, даже родная мать (X, 112).
Эти строки Гоголя, по существу, снимают сомнения, высказанные Прокоповичем и Данилевским. Гоголь не пожелал открываться в авторстве «Ганца Кюхельгартена» не только в Нежине, но и позднее, в Петербурге, поставив на титуле первой своей книги вымышленное имя.
Содержание и смысл «Ганца Кюхельгартена» могут быть поняты лишь в соотнесении с той атмосферой умственной жизни, которая окружала Гоголя в последние годы его пребывания в Нежине. В этой поэме нетрудно увидеть отражение раздумий молодого Гоголя о жизни, о назначении человека.
Мечтательным юношей Ганцем, влюбленным в прелестную Луизу, овладевает «тайная печаль» при мысли, что ему суждено жить в «незнаемой глуши» и что он обречен «бесславию в жертву». Ганц чувствует в себе способность к подвигу, проникается решимостью оставить родные края и отправиться в дальние странствия, на поиски «блага и добра».
… Взор туманен,
И часто смотрит он на даль,
И беспокоен весь и странен.
Чего-то смело ищет ум,
Чего-то тайно негодует;
Душа, в волненьи темных дум,
О чем-то, скорбная, тоскует…
(1, 67)
Но жизнь приносит Ганцу горестное разочарование. Не свершив подвига, не обретя славы, он с «полупотухшим взором» возвращается домой. Ему ничего другого не остается, как распроститься со своими «коварными мечтами» и жениться на любимой Луизе. Так рушатся прекраснодушные иллюзии нашего героя.
«Ганц Кюхельгартен», над которым Гоголь работал, видимо, в самый разгар «дела о вольнодумстве», отразил его собственные романтические мечтания, его критические размышления о жизни, отразил ощущаемый молодым писателем конфликт между возвышенными идеалами и «существенностью жалкой» — т. е. скучной прозой мелочного существования.
В. И. Шенрок первый обратил внимание на то, что некоторые строки поэмы «Ганц Кюхельгартен» почти текстуально перекликаются с соответствующими местами из нежинских писем Гоголя.[62] И это обстоятельство, кстати, также подтверждает достоверность авторской датировки «Ганца Кюхельгартена».
Вся поэма несет на себе отпечаток различных фактов нежинской биографии Гоголя и отзвуков современных ему политических событий.
Важное место занимает в поэме греческая тема. В 20-е годы внимание Европы было приковано к политическим событиям в Греции. Национально-освободительное движение греков против турецкого владычества вызвало горячие симпатии и сочувствие в прогрессивных слоях общества России. Во многих европейских городах создавались комитеты для сбора пожертвований и вербовки волонтеров в защиту «греческого дела». Пушкин, декабристы — вся передовая Россия с восхищением следила за героической борьбой греков, вызывавшей у современников восторженные ассоциации с эпосом античной Эллады.
Подобные ассоциации мы встречаем и в «Ганце Кюхельгартене». Греция для Гоголя — очаг великой культуры, «земля классических прекрасных созиданий» и вместе с тем олицетворение бессмертного подвига, «и славных дел, и вольности земля». Таков лейтмотив лирического раздумья, являющегося содержанием третьей картины.
В тринадцатой картине описывается один из эпизодов скитаний Ганца. И снова перед нами Греция! Но не античная — современная, в трауре и печали:
Везде читает смутный взор
И разрушенье и позор.
Промеж колон чалма мелькает,
И мусульманин по стенам,
По сим обломкам, камням, рвам,
Коня свирепо напирает,
Останки с воплем разоряет.
(1, 89)
Гоголь, вероятно, отразил здесь события лета 1827 года, когда под натиском превосходящих сил турок пали Афины и Греция снова, хотя теперь уже и ненадолго, оказалась под игом янычар.[63]
Вообще многие детали поэмы носят характер непосредственного отклика на современные Гоголю политические новости. Вот, например, старый пастор спорит с Вильгельмом:
Разговорясь про новости газет,
Про злой неурожай, про греков и про турок,
Про Миссолунги, про дела войны,
Про славного вождя Колокотрони,
Про Каннинга, про парламент,
Про бедствия и мятежи в Мадрите.
(1, 74)
Здесь каждая строка дышит свежей газетой. Полистаем, например, «Северную пчелу» за 1826–1827 год — и мы найдем здесь почти в каждом номере сообщение о действиях «мятежников в Испании», о героической обороне защитников Миссолунги, о доблестном вожде греческих повстанцев Колокотрони, об интригах английского министра иностранных дел Джорджа Каннинга.[64] Цитированные строки из «Ганца Кюхельгартена», несомненно, писались по горячим следам событий.
Надо сказать, что сильный резонанс, вызванный греческими событиями в далеком, провинциальном Нежине, имел еще некоторые дополнительные причины, связанные со специфически местными условиями.
Дело в том, что некогда значительную часть населения Нежина составляли греки. После того как в XV веке Балканский полуостров был захвачен турками, многие греки, выходцы из низших сословий, спасаясь от жестоких преследований завоевателей, бежали в Россию и охотно поселялись на Украине. Историческая хроника свидетельствует, что уже в XVII веке в Нежине образовалась обширная греческая колония со своим бытовым и независимым административным укладом. Имея свой магистрат, суд, училище, греки вначале жили очень обособленно от остальной части населения; но с течением времени эта изоляция ослабевала, и постепенно расширялись контакты между различными слоями общества — греческого и русско-украинского.
Впрочем, различные неурядицы в отношениях между органами общегородского управления и греческим магистратом, в котором царил национально-корпоративный дух, продолжались и позднее.
А в некоторых случаях они даже подогревались обстоятельствами, связанными с деятельностью Нежинской «гимназии высших наук».
Раздоры вспыхивали по самым неожиданным поводам: из-за драки между воспитанниками гимназии и греческого училища или, например, в связи с приглашением в гимназию преподавателя училища обучать гимназистов греческому языку и т. д.
Распри, то и дело возникавшие в греческой колонии Нежина, нередко привлекали к себе внимание гимназистов. В марте 1827 года Гоголь, например, сообщал своему другу Г. И. Высоцкому: «В Нежине, теперь беспрепятственные движения между греками; шумят, спорят в магистрате, хотят нового образа правления, и прошедшую субботу мятежные сенаторы самовольно свергнули архонта Бафу, а на его место и в сенаторское достоинство возвели до того неизвестного Афендулю» (X, 86–87). Интерес к греческим делам постоянно подогревался в гимназистах их однокашниками-греками.
Еще в 1822 году почетный попечитель Нежинской «гимназии высших наук» А. Г. Кушелев-Безбородко добился от царя разрешения принять в гимназию в качестве пансионеров шесть воспитанников-греков, детей беженцев, вырвавшихся из рук турок и нашедших приют в России. Среди принятых был Константин Михайлович Базили, впоследствии известный дипломат и историк.
Базили был ровесником Гоголя, подружился с ним и много рассказывал ему о зверствах турок, о страданиях, которые терпели его соотечественники. Базили пробыл в Нежинской гимназии пять лет и летом 1827 года переехал к родным в Одессу, где продолжал свое образование в Ришельевском лицее.
Тем же 1827 годом, как уже отмечалось, Гоголь датировал своего «Ганца Кюхельгартена». Дружба с Базили помогла ее автору глубже осмыслить греческую тему, а также придать ей столь существенное значение в сюжетной канве и в общем идейном замысле произведения.
При всем том, что в поэме явно отражены некоторые автопсихологические мотивы, было бы, однако, грубой ошибкой настаивать, как это делали в свое время некоторые историки литературы, на предположении об автобиографическом характере образа Ганца. Подобному соблазну поддались и некоторые новейшие исследователи Гоголя, например Д. Иофанов, заявивший, что Ганц Кюхельгартен — «это человек высоких дум, высоких и страстных исканий. Это сам молодой Гоголь, говорящий языком пушкинских романтических героев».[65]
Внимательно читая текст поэмы, нетрудно убедиться в двойственности отношения Гоголя к своему герою. С одной стороны, автор симпатизирует ему, делает его как бы выразителем своих собственных духовных исканий, но с другой — относится к нему иронически, подчеркивает его слабость и ограниченность.
Пережив крушение своих «коварных мечтаний», Ганц Кюхельгартен без особых нравственных терзаний становится одним из тех «сынов существенности жалкой», к которым он сам еще совсем недавно относился с величайшим презрением. Единственное, о чем он мечтает теперь, после пережитых душевных невзгод, — тишина и покой:
Он в думы крепкие погружен,
Ему покой теперь бы нужен.
(1, 93)
Какие же думы одолевают ныне Ганца? Возвращаясь домой разочарованным и примирившимся, он размышляет о суете жизни и тщете своих прежних надежд. Герой наш оказался дряблым и пустым мечтателем. Его вольнолюбие обернулось честолюбием.
Гоголь показал незрелость своего героя и зыбкость его верований, кроме того — его душевную слабость и неспособность к каким бы то ни было серьезным свершениям. Важно отметить, что Гоголь отнюдь не подвергает переоценке самое существо гражданских идеалов Ганца. Через всю поэму проходит мысль о великом предназначении человеческой личности, призванной воплотить «цель высшую существованья». Эта мысль программно подчеркнута в «Думе», включенной в семнадцатую картину:
Благословен тот дивный миг,
Когда в поре самопознанья,
В поре могучих сил своих
Тот, небом избранный, постиг
Цель высшую существованья,
Когда не грез пустая тень,
Когда не славы блеск мишурный
Его тревожит ночь и день,
Его влекут в мир шумный, бурный,
Но мысль и крепка, и бодра,
Его одна объемлет, мучит,
Желаньем блага и добра;
Его трудам великим учит.
Для них он жизни не щадит.
Вотще безумно чернь кричит:
Он тверд средь сих живых обломков.
И только слышит, как шумит
Благословение потомков.
(1, 95)
В «Думе» содержится идейное зерно всего произведения. Она построена в форме страстного монолога, который произносит не лирический герой, но сам автор. Здесь поставлен вопрос о двух путях служения обществу — истинном и мнимом. Первый из них доступен человеку, не только проникнутому «желаньем блага и добра», но обладающему железной волей и способностью стойко бороться за свои идеалы. Другой путь — мнимый, характерный для людей малодушных и дряблых. Высокие идеалы могут их зажечь лишь на мгновение, но не в состоянии вдохновить их на упорную борьбу. И поэт делает суровый вывод:
Когда ж коварные мечты
Взволнуют жаждой яркой доли,
А нет в душе железной воли,
Нет сил стоять средь суеты, —
Не лучше ль в тишине укромной
По полю жизни протекать,
Семьей довольствоваться скромной
И шуму света не внимать?
(1, 95)
Здесь выражен приговор Ганцу и полностью развенчана его жизненная философия. Таким образом, Ганц Кюхельгартен вовсе не был автобиографическим героем. Слишком очевидна полемика писателя с персонажем. Распростившись с романтическими мечтаниями, Ганц стал «земным поклонником красоты», т. е. одним из тех пошлых «существователей», которых Гоголь впервые увидел и возненавидел в Нежине и которых не уставал казнить впоследствии во всех своих произведениях. В этой далеко еще не совершенной поэме, написанной во многих отношениях несамостоятельно, робким и неуверенным пером, можно увидеть первый опыт художественного освоения действительности и тех идей, которые заронил в душу Гоголя профессор Белоусов и которые позднее, обогащенные жизненным опытом писателя, на новой, реалистической основе получат свое глубочайшее развитие в его гениальных творениях.
Юношеская поэма Гоголя вызвала несколько критических откликов в печати. Они носили по преимуществу резко отрицательный характер. Одна из рецензий принадлежала Булгарину. Отметив присущие молодому автору «воображение» и «способность писать (со временем) хорошие стихи», он тут же решительно признал, что «свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом».[66] В таком же ироническом тоне написал отзыв и Николай Полевой.[67] Был, впрочем, и один положительный отклик, принадлежавший Оресту Сомову. Критик проницательно увидел в авторе «Ганца Кюхельгартена» «талант, обещающий в нем будущего поэта». «Если он станет прилежнее обдумывать свои произведения, — продолжал О. Сомов, — и не станет спешить изданием их в свет тогда, когда они еще должны покоиться и укрепляться в силах под младенческою пеленою, то, конечно, надежды доброжелательной критики не будут обмануты».[68]
Почти три десятилетия спустя о «Ганце Кюхельгартене» вспомнил Чернышевский. В статье «Сочинения Н. В. Гоголя» он отметил, что в этой поэме, «очень слабой даже и для тогдашнего времени», есть тем не менее «некоторые проблески чего-то похожего на сочувствие к действительной жизни…».[69]
Гоголь очень болезненно воспринял постигшую его неудачу с «Ганцем Кюхельгартеном». Вместе со своим слугой Якимом он бросился по книжным лавкам, чтобы собрать нераспроданные экземпляры книги. Почти весь ее тираж был автором уничтожен.
Постепенно, однако, горечь неудачи с «Ганцем Кюхельгартеном» забывалась, и Гоголь снова начал писать, посвящая этой работе весь свой досуг.
В течение 1830–1831 годов в журналах и газетах появились новые произведения Гоголя. В февральской и мартовской книжках «Отечественных записок» за 1830 год была напечатана его повесть «Басаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала». Гоголь задумал большой исторический роман «Гетьман» о прошлом Украины, повесть «Страшный кабан». Несколько отрывков из этих произведений были вскоре опубликованы в альманахе «Северные цветы» и в «Литературной газете». Кроме того, появляется в печати ряд статей Гоголя.
В упомянутых изданиях сотрудничали самые выдающиеся русские писатели, в том числе Пушкин и Жуковский. В феврале 1831 года Плетнев обратил внимание Пушкина на появление в литературе нового писателя: «Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее. Ты, может быть, заметил в «Северных цветах» отрывок из исторического романа, с подписью 0000, также в «Литературной газете» — «Мысли о преподавании географии», статью «Женщина» и главу из малороссийской повести «Учитель». Их писал Гоголь-Яновский. Он воспитывался в Нежинском лицее Безбородки. Сперва он пошел было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамена: он перешел также в учители. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение».[70]
Через три месяца, 20 мая 1831 года, на вечере у Плетнева состоялось давно желанное для Гоголя знакомство с Пушкиным. Осуществилась, наконец, заветная мечта молодого писателя, в литературной судьбе которого Пушкину довелось сыграть огромную роль.
Лето 1831 года Гоголь провел в Павловске и Царском Селе, в тесном общении с Пушкиным и Жуковским. Сообщая Александру Данилевскому о том, «сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей», Гоголь упоминает о только что созданных Пушкиным и Жуковским сказках и октавами написанной Пушкиным повести «Кухарка»,[71] «в которой вся Коломна и петербургская природа живая» (X, 214). В обращении обоих писателей к традициям народной поэзии Гоголь увидел нечто близкое своим собственным поискам. Да и оценка «Домика в Коломне» весьма характерна.
Перед нами замечательный, еще по достоинству не оцененный исследователями пример эстетической зоркости молодого Гоголя.
Написанный в 1830 году «Домик в Коломне» явился преддверием поворота русской литературы к изображению «маленького человека» и повседневной прозы его материального существования. Эта небольшая стихотворная повесть была сродни «Повестям Белкина» и вместе с ними стоит у истоков того явления в русской литературе, которое позднее получит название «натуральной школы».
«Домик в Коломне», как и «Повести Белкина», не получил в современной Пушкину критике признания. Вообще большая часть его произведений тех лет была воспринята как печальное свидетельство «конечного падения» великого таланта.
Гоголь, разумеется, не мог не знать о том остракизме, которому подвергался Пушкин. И он смело пошел против течения. За два месяца до цитированного выше письма к Данилевскому Гоголь написал Жуковскому в связи с последними его и Пушкина произведениями удивительные строки: «Мне кажется, что теперь воздвигается огромное здание чисто русской поэзии, страшные граниты положены в фундамент…» (XI, 207).
«Страшные граниты» закладывались в фундамент русской литературы не только сказками. В разгар работы над «Вечерами на хуторе близ Диканьки», задолго до «Миргорода» и петербургских повестей, Гоголь проницательно сумел оценить значение тех произведений Пушкина, которые дали изначальный импульс развитию гоголевской школы.
Между тем Гоголь продолжал свое учительство. Оно хотя и потеряло вскоре для него прежнее обаяние, однако было привлекательнее «мучительного сидения» в министерских департаментах. Гоголь был не только материально лучше обеспечен, но — что еще существеннее — имел больше свободного времени для литературных занятий.
В письмах к матери Гоголь часто намекает на «обширный труд», над которым он много и упорно работает и который должен принести ему широкую известность. Этот труд был, по-видимому, задуман Гоголем давно. Уже вскоре после приезда в Петербург он начинает донимать своих родных просьбами регулярно присылать ему сведения и материалы об обычаях и нравах «малороссиян наших», образцы украинского народного творчества — песни, сказки, а также всякого рода старинные вещи — шапки, платья, костюмы. «Еще несколько слов, — пишет он матери, — о колядках, о Иване Купале, о русалках. Если есть, кроме того, какие-либо духи или домовые, то о них подробнее с их названиями и делами; множество носится между простым народом поверий, страшных сказаний, преданий, разных анекдотов, и проч., и проч., и проч. Все это будет для меня чрезвычайно занимательно» (X, 141). Гоголь советовал матери даже обзавестись корреспондентами «в разных местах нашего повета».
Эти материалы в дополнение к собственным жизненным впечатлениям были использованы Гоголем в большом цикле повестей, вышедших под общим названием «Вечера на хуторе близ Диканьки». По совету Плетнева Гоголь издал обе части этого сборника под интригующим псевдонимом наивного и лукавого рассказчика пасичника Рудого Панька.
2
Первая часть «Вечеров» вышла в свет в сентябре 1831 года. В нее были включены четыре повести: «Сорочинская ярмарка», «Вечер накануне Ивана Купала», «Майская ночь» и «Пропавшая грамота». Через шесть месяцев, в начале марта 1832 года, появилась в печати и вторая часть («Ночь перед рождеством», «Страшная месть», «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», «Заколдованное место»).
Обращение Гоголя к украинской теме было закономерно. Его детство и юность прошли на Украине. Отсюда он вынес свои первые впечатления о жизни, здесь впервые зародилась в нем любовь к украинскому фольклору, театру. Приехав в Петербург, Гоголь неожиданно для себя почувствовал здесь атмосферу глубокого интереса к украинской культуре.
То были годы широкого увлечения идеей народности. Передовая часть русского общества резко выступила против раболепия господствующих классов перед всем иноземным, отстаивала необходимость вдумчивого изучения богатой национальной культуры России. Писатели все чаще обращались к изображению жизни простого народа, использовали в своих произведениях образы фольклора, богатства народного языка. Эти факты отражали общий процесс демократизации русской литературы.
В той же связи следует рассматривать пробудившийся в русском обществе интерес к Украине, к ее самобытной культуре, героической истории, ее быту, ее поэтическим народным преданиям и легендам.
Этот процесс начался на самой заре XIX века. Можно вспомнить, например, что еще в 1803 году П. И. Шаликов издал «Путешествие в Малороссию», а год спустя — «Другое путешествие в Малороссию». Это было одно из первых для русского читателя открытий нового для него мира природы, людей. В 1816 году в Харькове вышли на русском языке и мгновенно распространились в обеих столицах «Письма из Малороссии, писанные Алексеем Левшиным», в 1818 году появились «Отрывки из путевых записок» Н. Левицкого. Конечно, в этих и многих других подобных сочинениях трудно было найти реальную картину жизни народной Украины. В них преобладал внешний и довольно поверхностный интерес к экзотике — бытовой и исторической. Сентиментально-восторженное описание природы, каких-то внешних примет национального колорита, этнографические зарисовки — вот как был представлен здесь образ «Малороссии».
Интерес к украинской теме становится более серьезным в 20-е годы, особенно в прогрессивной части общества, с энтузиазмом встретившей думы Рылеева, ряд произведений Федора Глинки. Успехом пользуются повести и рассказы В. Нарежного, О. Сомова, А. Погорельского. Столичные журналы в это время часто печатают украинских писателей, причем не только в переводах, но и на родном их языке. В 30-х годах Евгений Гребенка пытался даже организовать нечто вроде украинского приложения к «Отечественным запискам». К тому же времени относится выступление И. И. Срезневского в защиту украинского языка как языка, а «не наречия — русского или польского».[72]
В период пробуждения всеобщего интереса к народности и народной поэзии украинская культура, будучи менее подверженной западным влияниям, весьма импонировала духу времени. Критик Н. И. Надеждин в связи с выходом «Вечеров на хуторе близ Диканьки» писал в журнале «Телескоп»: «Кто не знает, по крайней мере понаслышке, что наша Украйна имеет в своей физиономии много любопытного, интересного, поэтического… Наши поэты улетают в нее мечтать и чувствовать, наши рассказчики питаются крохами ее преданий и вымыслов».[73] Широкое распространение среди русских читателей получают в ту пору публикации памятников, летописей, различных документов по истории Украины, сборники украинского фольклора. В 1829 году, сразу же после выхода в свет «Полтавы», Пушкин задумал написать обширное научное исследование — «История Украины». «Здесь так занимает всех все малороссийское…» — с радостным изумлением сообщает матери Гоголь через несколько месяцев после своего приезда в Петербург (X, 142).
Вся эта атмосфера несомненно обострила интерес Гоголя к украинской теме и укрепила в нем решимость как можно скорее довести до конца задуманный им цикл повестей. Работа над «Вечерами» шла очень быстро. Все восемь повестей были написаны в течение двух с половиной лет: с весны 1829 до конца 1831 года.
Уже первая часть «Вечеров» поразила читателей романтической яркостью и свежестью поэтических красок, превосходными картинами украинской природы, удивительным знанием быта и нравов простых людей, наконец, замечательно тонким юмором.
Первая книга и, стало быть, весь цикл «Вечеров» открывается повестью «Сорочинская ярмарка». Она в известной мере определяла тон всего цикла и имела несомненно программное значение.
В этой повести сильно и ярко выражена поэтическая душа народа: его извечное стремление творить добро и непримиримое отношение ко всяческой фальши, кривде, его наивная доверчивость, незлобивость, его жизнерадостный юмор. Вот та нравственная атмосфера, которая царит на страницах гоголевской повести. И еще: любовь, чистое, целомудренное отношение к любви. Все красивое, молодое возвышает душу человека. И оно становится источником радости, счастья.
Вот Солопий Черевик озабоченно прислушивается к беседе двух «негоциантов», встревоженных появлением на ярмарке «красной свитки». Чертовщина угрожает парализовать всю коммерцию. Было от чего старому Черевику переполошиться: «Тут у нашего внимательного слушателя волосы поднялись дыбом; со страхом оборотился он назад и увидел, что дочка его и парубок спокойно стояли, обнявшись и напевая друг другу какие-то любовные сказки, позабыв про все находящиеся на свете свитки. Это разогнало его страх и заставило обратиться к прежней беспечности» (I, 117). Старику достаточно было только взглянуть на воркующих, счастливых молодых людей, и это зрелище торжествующей любви мигом отвлекло его от всех страхов и тревог.
Главное в «Вечерах» — это вдохновенное и поэтическое изображение простого человека. Героями повестей являются морально здоровые люди, честные, благородные, любящие жизнь в ее возвышенных, нравственно-целомудренных устоях. Они ненавидят сословное и имущественное неравенство, борются с суевериями, косностью «отцов». Они молоды, сильны, красивы, они без особых усилий одолевают любые препятствия — легко подчиняют себе даже «нечистую силу». Эти произведения воспринимались как поэтическая легенда. Духом народного творчества проникнута вся философия повестей. Влияние народнопоэтической традиции сказывается здесь в художественно-изобразительных средствах — в характере метафор, сравнений, эпитетов, даже в эмоционально-приподнятой тональности повествования, в лирически ярком языке. Как вдохновенно, например, объясняются друг другу в любви герои «Майской ночи», как ослепительны в своей многокрасочности гоголевские пейзажи! А еще одна особенность всего цикла — юмор, ставший существеннейшей приметой гоголевского стиля. Комизм, по верному наблюдению Белинского, составляет основной элемент «Вечеров на хуторе». «Это комизм веселый, улыбка юноши, приветствующего прекрасный божий мир, — писал критик в статье «Русская литература в 1841 году». — Тут все светло, все блестит радостию и счастием; мрачные духи жизни не смущают тяжелыми предчувствиями юного сердца, трепещущего полнотою жизни».[74]
Преобладающая атмосфера «Вечеров» светлая и мажорная. Главные герои повестей — люди, ощущающие поэзию и красоту жизни, связанные с народом общностью интересов и помыслов.
Мир, открывавшийся в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», мало имел общего с той реальной действительностью, в условиях которой жил Гоголь. Это был веселый, радостный, счастливый мир сказки, в котором преобладает светлое мажорное начало. И оно выступало резким контрастом тому чиновно-угрюмому, свинцово-серому Петербургу, в атмосфере которого с таким трудом приживался молодой писатель. Это ощущение контраста непроизвольно выражено уже в эпиграфе к первой же повести:
Мини нудно в хати жить.
Ой, вези ж мене из дому,
Де багацько грому, грому,
Де гопцюють все дивки,
Де гуляють парубки!
«Мини нудно в хати жить» — и вслед за тем: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!» Внутренняя экспрессия этих контрастных красок отражала определенную эстетическую позицию Гоголя.
Вспомним строки из его статьи «Об архитектуре нынешнего времени»: «Истинный эффект заключен в резкой противоположности: красота никогда не бывает так ярка и видна, как в контрасте. Контраст тогда только бывает дурен, когда располагается грубым вкусом или, лучше сказать, совершенным отсутствием вкуса, но, находясь во власти тонкого, высокого вкуса, он первое условие всего и действует ровно на всех» (VIII, 64). Эта статья была впервые опубликована в «Арабесках» (1835), но датирована автором тем же 1831 годом, когда вышла в свет первая книга «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Независимо от степени достоверности авторской датировки статьи (исследователи высказывают на этот счет обоснованные сомнения), выписанные нами строки дают возможность судить о том, сколь эстетически осознанным было стремление Гоголя к резкой контрастности письма. Повесть «Сорочинская ярмарка», да, впрочем, и не только она, характерна интенсивным переключением художественных красок: высокой риторики и прозаически сниженной разговорной лексики, лирической патетики и бытовых картин, нарядной, богатой яркими метафорами и сравнениями стилистики и фрагментов, написанных в манере строго деловой, без каких бы то ни было тропов и фигур. Все это радужное многоцветье придавало «Вечерам на хуторе» очарование и то ощущение полноты жизни, о котором позднее писал Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя».
Любящие друг друга Параска и Грицько решили соединить свои судьбы. Их женитьбе пытается помешать злая и завистливая Хивря. Но любовь торжествует победу. Свадебное пиршество, буйное веселье, захмелевшие головы. Вдруг светлая, лирическая атмосфера «Сорочинской ярмарки» обрывается, и повесть заканчивается грустным раздумьем о быстротечности человеческой радости — этой «прекрасной и непостоянной гостьи»: «Не так ли резвые други бурной и вольной юности по одиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют наконец одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему» (I, 136). Неожиданный эмоциональный и психологический контраст, который создают в повести эти строки, как бы раздвигает ее границы и наполняет ее новым смыслом. Жизнь оказывается отнюдь не такой уж безоблачно прекрасной, она полна драматизма, в ней действуют страшные, жестокие силы. Но до поры до времени эта тема еще не звучит у Гоголя открыто, она выражена намеком, в подтексте. Пока еще в его повестях преобладает атмосфера веселья и радости.
Поэзия народной жизни овеяна у Гоголя порывом высокой романтики. Это поэзия народной сказки, легенды, в которых преобладает атмосфера чистых, идеальных человеческих отношений. Свет легко одолевает тьму, добро оказывается всегда сильнее зла, любовь торжествует над ненавистью. Белинский писал: «Это была поэзия юная, свежая, благоуханная, роскошная, упоительная, как поцелуй любви…» (I, 301). Жизнь, воссозданная в гоголевских повестях, весьма далека была от реальных противоречий современной писателю действительности. В свое время некоторые исследователи даже корили его за это, обвиняя автора «Вечеров» чуть ли не в идеализации крепостнического строя. Но корили, разумеется, зря. Менее всего предполагал сам Гоголь, что по его романтическим повестям будут судить об истинных условиях жизни крепостного крестьянина. Нет, другой мир открывался его романтическому воображению, он был сродни миру народной поэзии — светлому и чистому, свободному от какой бы то ни было скверны. Правильно замечание исследователя: «Основной признак того розового, золотого, яркого и удивительно красивого мира, в который вводит автор «Вечеров» своего читателя, — это его противостояние действительному миру, где человек «в оковах везде», где «он — раб».[75]
Напоминанием об этом «действительном мире» и является финал «Сорочинской ярмарки». Неожиданно рушится иллюзия сочиненной Гоголем сказки. Он как бы хочет внушить читателю, что это только прелестная сказка, созданная воображением писателя. А за ее границами — реальная, трудная жизнь — источник печали. Вот куда клонят раздумья писателя о радости как о «прекрасной и непостоянной гостье» и венчающие повесть фразы: «Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».
Может быть, уже именно здесь — истоки той характернейшей особенности мировосприятия и поэтики Гоголя, которая воплощена в его «смехе сквозь слезы».
«Сорочинской ярмарке» созвучна по своей лирической тональности повесть «Майская ночь».
«Звонкая песня лилась рекою по улицам села***». И эта первая же фраза определяет всю эмоциональную атмосферу гоголевской повести-песни. Характерными приметами лексики, ритмическим строением фразы, музыкально-лирическим ладом письма — всеми элементами своего стиля «Майская ночь» очень близка украинской народно-песенной традиции.
«Нет, видно, крепко заснула моя ясноокая красавица!» — сказал козак, окончивши песню и приближаясь к окну: «Галю! Галю! ты спишь или не хочешь ко мне выйти?» Эти строки лирической прозы Гоголя давно вошли в хрестоматию. Взволнованная повесть о любви Левко и Гали раскрывается в гармонии с патетическими описаниями прекрасной украинской природы. «Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи!..» — этот вдохновенный, патетический монолог автора по стилистическому рисунку ничем не отличается от обращения Левко к своей возлюбленной. Речь автора и речь персонажа сливаются в едином эмоциональном порыве.
Следует, однако, отметить, что образы Левко и Гали, хотя и напоминают какими-то гранями своего душевного облика Грицько и Параску из «Сорочинской ярмарки», тем не менее уже и существенно отличаются от них. Отличаются прежде всего гораздо большей степенью индивидуализации. Герои «Майской ночи» в бытовом и социальном отношении обрисованы более конкретно.
Важную композиционную роль играет в повести пан голова — угрюмый, злобный, да еще и кривой. Образ этот нарисован Гоголем со всем пылом его уже пробуждавшегося сатирического темперамента. Писатель берет лишь один штрих из биографии головы. Некогда тот был удостоен чести сидеть рядом на козлах с царицыным кучером. «И с той самой поры еще голова выучился раздумно и важно потуплять голову, гладить длинные, закрутившиеся вниз усы и кидать соколиный взгляд исподлобья». Портрет выполнен в характерной для Гоголя лаконичной, насмешливо-иронической манере. Затем прибавляется еще один штрих: «И с той поры голова, об чем бы ни заговорили с ним, всегда умеет поворотить речь на то, как он вез царицу и сидел на козлах царской кареты» (I, 161). Итак, «соколиный взгляд исподлобья» и умение любой разговор переключить на горделивое воспоминание о сидении на козлах царской кареты — эти два иронических штриха почти исчерпывающе рисуют образ головы, выступающего здесь как воплощение антинародной власти — наглой, тупой, ограниченной. Она еще и жестока, эта власть. Вспомним, как разъяренный пан голова орет: «Заковать в кандалы и наказать примерно! Пусть знают, что значит власть!»
Выведенные из терпения самоуправством головы хлопцы взбунтовались: «Он управляется у нас, как будто гетьман какой. Мало того, что помыкает, как своими холопьями, еще и подъезжает к девчатам нашим»; «Это так, это так!» — закричали в один голос все хлопцы»; «Что ж мы, ребята, за холопья? Разве мы не такого роду, как и он? Мы, слава богу, вольные козаки! Покажем ему, хлопцы, что мы вольные козаки!»; «Покажем! — закричали парубки. — Да если голову, то и писаря не минуть!» И Левко, выступающий в повести как ее лирический герой, неожиданно раскрывается в этих сценах новыми гранями своего характера — сильного и волевого.
Вся повесть пропитана вольнолюбием. Озорная удаль хлопцев, потешающихся над головою, решимость, с какой Левко освобождает панночку-утопленницу от пагубной власти ее мачехи, — все дышит в этой повести ненавистью к насилию и гнету. Все доброе, человеческое одухотворено стремлением к свободе.
Но не следует забывать, что перед нами почти волшебная сказка. Идеал свободы выражен здесь в легкой и непринужденной, порой шутливой форме, свойственной именно сказке.
В той же, присущей народному сознанию, шутливой, иронической форме унижается власть. Она осмеяна и унижена уже тем самым, что от ее лица выступает глупый и никчемный старик — пан голова. Нет в нем никакого ореола власти. Он хочет, чтобы его боялись, он обзывает озорничающих парубков бунтовщиками и угрожает, что донесет на них комиссару. А этих угроз никто и не боится. Веселые парубки чувствуют себя «вольными козаками», и им наплевать на этого жалкого старика. Так вот, между прочим, иронически усмехаясь, Гоголь выражает народную точку зрения на власть. Она одурачена, над ней издеваются, она не вызывает к себе ни малейшего уважения. Вот где начинается дорога, которая впоследствии приведет Гоголя к «Ревизору» и «Повести о капитане Копейкине» в «Мертвых душах».
В «Вечера на хуторе близ Диканьки» обильно введены элементы украинской народной фантастики, легенды. Рядом с людьми действуют ведьмы, русалки, колдуньи, черти. И нет ничего в них таинственного, мистического, потустороннего. В этом отношении Гоголь коренным образом отличается от Жуковского или немецких романтиков, например Тика или Гофмана. Автор «Вечеров» придает своей «демонологии» реально-бытовые черты. Она у Гоголя нисколько не страшна, она смешна и искрится великолепным народным юмором. Черти и ведьмы пытаются навредить человеку, причинить ему ущерб. Но, в конце концов, их старания оказываются тщетными. И недаром каждое появление этой чертовщины сопровождено лукавой гоголевской усмешкой. Человек сильнее всякой чертовщины. Старый козак из «Пропавшей грамоты», у которого черти похитили шапку с зашитой в ней грамотой, остервенело кричит на них: «Что вы, Иродово племя, задумали смеяться, что ли, надо мной? Если не отдадите сей же час моей козацкой шапки, то будь я католик, когда не переворочу свиных рыл ваших на затылок!» (I, 188). Таким языком может говорить лишь человек, осознавший свое превосходство над всей этой «нечистой силой». Вся жизненная философия писателя одухотворена верой в человека, в народ и его силы, в конечную победу добра над злом.
Фантастическое и реальное смешано у Гоголя в каком-то причудливом гротеске. Фантастическим перипетиям удивляются не только читатель, но и сами персонажи — как в «Ночи перед Рождеством» Вакула недоуменно глядит на искусство Пацюка, глотающего вареники, предварительно окунающиеся в сметану, как дед из «Пропавшей грамоты» изумляется странному поведению своего коня, и т. д. Гоголь как бы перенимает у народной сказки присущие ей простодушность, доверчивость, наивную непосредственность, всегда оказывающиеся источником истинной поэзии.
Человек не только не боится «нечистой силы», он заставляет ее служить себе. Так кузнец Вакула заставляет черта выполнять всевозможные свои требования. Однако в иных случаях Гоголь отступает от народнопоэтической традиции, основательно трансформируя тот или иной мотив, сознательно идя на его усложнение.
Мотив использования черта человеком иногда обретает в народной сказке трагедийную окраску. Можно вспомнить, например, сказки «Горшечник»[76] или «Беглый солдат и черт».[77] Человек оказывается здесь жертвой своей беспечности, наивной веры в благость существа, которому он доверяется. И чем больше его беспечность, тем трагичнее за нее расплата.
У Гоголя этот «фаустианский» мотив (продажа души человека черту) значительно трансформируется. Его Петро («Вечер накануне Ивана Купала») оказывается жертвой черта менее всего вследствие наивной веры в его благость. Басаврюк, встретив в шинке Петра, обещает ему деньги в обмен на одну услугу; но тот, завидев червонцы, нетерпеливо перебивает его: «На все готов». А в первой редакции повести, напечатанной в «Отечественных записках», — еще более выразительно: «Хоть десять дел давай, только скорее деньги». Так начинается грехопадение Петра, завершающееся катастрофой. И она — результат не наивной беспечности героя, а его порочной жажды денег. Совершенно очевидно, что сатирическая интерпретация этого мотива у Гоголя иная, чем в названных выше народных сказках.