Глава седьмая Духовная драма
Глава седьмая
Духовная драма
1
«Мертвые души» явились крупнейшим событием в писательской судьбе Гоголя и совпали с очень важными процессами, вызревавшими в общественной жизни России.
Это было бурное чрезвычайно интересное время в истории страны. Оно отмечено серьезным подъемом крестьянского, антикрепостнического движения, обострением идейной, политической борьбы. Освободительное движение приобретает более широкий, демократический характер. Созревают силы, которые вскоре возглавят борьбу народных масс под лозунгом крестьянской революции.
«… Нельзя не подивиться быстроте, с которою движется вперед русское общество», — писал в 1844 году Белинский (VII, 447). Сдвиги в общественном сознании не могли игнорировать и деятели реакционного лагеря. В не так давно опубликованном письме М. П. Погодина к Гоголю от 10 апреля 1847 года содержится любопытная характеристика «состояния умов» в 40-е годы. Не понимая смысла и причин развивающихся в стране событий, Погодин видит в них плоды «западного направления». Тем не менее некоторые из его вынужденных признаний представляют определенный интерес. Вот что он писал: «Какой яд разливается у нас!.. Побывай-ка ты в губернии, поговори с капитан-исправником или заседателевой дочерью, которая начиталась мадам Занд (раздаваемой даром при наших журналах), почитай новые русские повести да потом и суди! В пять лет ныне происходит в обществе то, на что требовалось прежде пятьдесят». Показателен также рассказ Погодина в другом письме к Гоголю о страшной расправе, которую учинили крепостные крестьянки над помещиком.[215] О подобных же фактах сообщает Гоголю и Шевырев. «Мы живем среди кровопролитий»,[216] — с ужасом восклицает он.
В условиях обострившихся общественных противоречий Белинский возглавляет демократический лагерь. Преодолев свое кратковременное примирение с «разумной действительностью», он утверждается на материалистических и социалистических позициях и постепенно формируется как революционер-демократ. Вместе с Герценом Белинский является глашатаем самой передовой политической мысли в России. Борясь против крепостничества и самодержавия, Белинский настойчиво развенчивал иллюзии о возможности социальных преобразований «без насильственных переворотов, без крови». Выразителями этих иллюзий были дворянские либералы. Они пытались всячески смягчить остроту социально-политических противоречий в России и направить развитие страны по пути западноевропейских буржуазных «демократий». Боткин, Анненков, Кавелин, которых буржуазная историография упорно выдавала за политических единомышленников Белинского, в действительности уже в 40-е годы были его идейными противниками в решении многих существенных вопросов современности. Борьба молодой революционной демократии против либералов-западников, равно как и против сторонников «официальной народности» и славянофилов, составляет одну из важнейших особенностей общественного движения 40-х годов.
Зародившись в самом начале 40-х годов, славянофильство тотчас же стало проявлять бурную активность. Константин Аксаков, Иван Киреевский, Хомяков, Самарин — все они своими шумными выступлениями в публичных дискуссиях и в печати пытались придать славянофильству значение широкого общественного движения.
Славянофильская доктрина основывалась, как известно, на признании особых исторических путей развития России, «призванной спасти человечество» от политических катастроф и революционных потрясений, которыми угрожает миру Запад. Главная предпосылка успешного выполнения Россией этой миссии состояла, по мнению славянофилов, в незыблемости феодально-помещичьего строя, монархической власти и православной веры, которую они считали источником «духовной силы» народа. Отрицая какое бы то ни было значение петровских реформ, исказивших будто бы «истинные коренные русские начала», славянофилы идеализировали допетровскую, патриархальную старину и находили в ней норму и идеал социально-бытового уклада. Славянофилы были, по определению Белинского, «витязями прошедшего и обожателями настоящего». Идеалистическая философия истории у славянофилов была связана с их фальшивым народолюбием, с их неверным представлением о русском народе, в котором они видели воплощение кротости и религиозного смирения.
И хотя в речах и статьях славянофилов содержались порой элементы серьезной и острой критики тех или иных явлений самодержавно-бюрократического строя, однако же все это не колеблет общего вывода о политическом характере этого течения.
Несмотря на свою оппозиционность, славянофилы, равно как и либералы-западники, по ряду вопросов сходились с идеологами официальной народности, откровенными крепостниками и защитниками самодержавия. Всех их сближала ненависть к революции, боязнь активной творческой силы народа. Именно здесь проходил основной идейный водораздел между молодой революционной демократией 40-х годов и силами реакции, в каких бы формах эта последняя ни выступала.
Белинский со всей присущей ему энергией и страстью боролся против официальной народности, а также славянофильства и либеральных теорий западников. В этой борьбе формировалось и мужало его социалистическое и материалистическое мировоззрение, выковывалось теоретическое оружие, служившее задачам преобразования страны.
С точки зрения этих задач оценивает теперь Белинский и пути развития русской литературы, а также творчество Гоголя. Белинский требует от писателей целеустремленного, более сознательного служения интересам народа. Политическое размежевание, которое обозначилось в общественном движении 40-х годов, обязывало деятелей литературы к более отчетливому определению своей идейной позиции.
Гоголь мучительно искал ответа на политические вопросы современности. Его письма и произведения конца 30-х — начала 40-х годов полны напряженных размышлений о путях развития России. «Необгонимая тройка» в «Мертвых душах» — один из тех поэтических образов, в которых отражались эти раздумья. Положение дел в стране убеждало Гоголя в неизбежности социальных потрясений. Это тонко подмечено Горьким. В его «Набросках плана» одной из вступительных лекций по истории русской литературы мы находим следующую запись: «Предчувствие Гоголем неизбежности социальной катастрофы. Народу Гоголя».[217] Мысль о социальной катастрофе связывается в эти годы у Гоголя с проблемой народа. Он искренне верил в творческий гений народа и видел в нем главную силу общественного развития. Но вместе с тем Гоголь не принимал революционных методов преобразования действительности и не знал пути, следуя по которому народ мог бы стать хозяином своей судьбы. Откликаясь с присущей ему чуткостью на основные проблемы, выдвинутые временем, писатель не сумел достаточно ясно определить своей идейной позиции.
В биографии Гоголя большое место занимают его отношения с Аксаковыми, М. П. Погодиным, С. П. Шевыревым, А. С. Хомяковым, Н. М. Языковым. В свои короткие приезды в Россию он большую часть времени проводил в Москве, вращаясь в кругу этих людей. Но отношения его с ними были очень сложными.
В семействе Аксаковых Гоголя окружали всяческими знаками внимания. Аксаковы пытались создать атмосферу искренней и горячей любви к Гоголю. Со своей стороны Гоголь с огромным уважением относился к старику Аксакову, очень ценил его дарование рассказчика и всячески побуждал его к писательству. Но сыновья Аксакова вызывали в нем иное отношение. Ничто не могло вполне расположить к ним писателя. И хотя Гоголь внешне сохранял дружеские отношения с молодыми Аксаковыми, но внутренне он был далек от них. С большой обидой пишет в этой связи С. Т. Аксаков в своих воспоминаниях «История моего знакомства с Гоголем»: «Безграничной, безусловной доверенности в свою искренность Гоголь не имел до своей смерти».
С начала 40-х годов дом Аксаковых в Москве стал центром славянофилов. Сыновья С. Т. Аксакова — Константин Сергеевич и несколько позднее Иван Сергеевич — оказались в числе главных деятелей этого течения. В условиях крайне обострившейся идейной борьбы между славянофилами и передовыми, демократическими силами общества молодые Аксаковы были особенно заинтересованы в том, чтобы склонить на свою сторону Гоголя. Они всячески стремились парализовать влияние на него со стороны прогрессивных сил России, прежде всего Белинского, который, возглавив в то время «Отечественные записки», пытался объединить вокруг журнала все лучшие, передовые силы литературы и превратить его в боевую трибуну общественно-политической мысли.
Славянофилы и в более грубой форме Погодин не щадили усилий, чтобы приблизить Гоголя к себе и использовать его имя в борьбе против Белинского.
Весьма примечательны отношения писателя с М. П. Погодиным.
В 30-е годы Гоголь часто общается с Погодиным, ведет с ним интенсивную переписку. Их связывала известная общность интересов в области литературы и особенно истории. Гоголь посвящал Погодина в свои творческие планы, нередко обращался к нему за советами и помощью в вопросах, касающихся истории. Так продолжалось до конца 30-х годов. Но вскоре их отношения резко изменились.
В 1841 году Погодин при ближайшем участии Шевырева начал издавать журнал «Москвитянин», ставший воинствующим центром реакции в борьбе против прогрессивных сил русской общественной мысли и литературы. Погодин грубо эксплуатирует свои отношения с Гоголем, настойчиво понуждая его к активному сотрудничеству в своем журнале. Повсеместно распространялись слухи о предстоящем появлении на страницах «Москвитянина» произведений Гоголя. Один из литераторов писал Погодину: «Все ждут, что-то будет в «Москвитянине» Гоголя? Его сотрудничество, кажется, непременно расширит круг журнала…».[218]
Между тем Гоголь не оправдал возлагавшихся на него надежд. В одной дневниковой заметке Погодина есть чрезвычайно характерные строки о событиях начала 1841 года: «Я начал издав<ать> журн<ал>. Хладнокров<ие> его <Гоголя> произв<одило> во мне против<ное> впечатл<ение>. Начал подозр<евать> эгоизм».[219] То, что Погодин называл эгоизмом, означало в действительности нежелание Гоголя солидаризироваться с людьми и изданием, которые были, по существу, чужды ему.
В октябре 1841 года Гоголь приехал в Россию с готовой рукописью «Мертвых душ». После тщетных усилий провести рукопись через московскую цензуру Гоголь, как известно, решил издать ее в Петербурге. С этой целью в начале января 1842 года он встретился с гостившим в Москве Белинским и обратился к нему с просьбой захватить с собой рукопись в Петербург.
Свидание это сильно встревожило славянофильский лагерь. Гоголь не хотел разглашать перед московскими друзьями своих отношений с Белинским. И потому было условлено, что свидание — секретное. Анненков предполагал, что секрет свидания «был действительно сохранен».[220] Но он ошибался. Аксаковы и Погодин, не сводившие с Гоголя глаз и будучи в связи с приездом Белинского в Москву особенно настороже, узнали о свидании. В упоминавшейся выше дневниковой заметке Погодина содержится следующая запись о Гоголе, относящаяся к интересующему нас эпизоду 1842 года: «Слухи, что он был у Краевского, посылал к Белинскому». Более определенно писал об этом в своих воспоминаниях С. Т. Аксаков: «У нас возникло подозрение, что Гоголь имел сношение с Белинским, который приезжал на короткое время в Москву секретно от нас, потому что в это время мы все уже терпеть не могли Белинского, переехавшего в Петербург для сотрудничества в издании «Отечественных записок».[221]
Первый биограф Гоголя — П. А. Кулиш — в одном из писем сообщал, с каким крайним негодованием рассказывал ему однажды П. А. Плетнев, «как Гоголь по возвращении из-за границы поддакивал ему (Плетневу. — С. М.) в его искреннем суде о журналистах, а тайком от него делал визиты Белинскому, Краевскому, Некрасову, Панаеву и другим».[222]
В критической литературе уже было высказано справедливое предположение, что во время московской встречи Белинский пытался привлечь Гоголя к сотрудничеству в «Отечественных записках». Еще в начале 1840 года, вскоре после перехода Белинского в «Отечественные записки», Гоголь дал обещание участвовать в этом журнале. 25 февраля 1840 года Иван Аксаков с тревогой сообщал об этом своему брату Константину: «Получили письмо Гоголя к Одоевскому: он обещает прислать повесть в «Отечественные записки» и просит, чтобы ему высылали «Отечественные записки» в Рим…».[223] Но Гоголь не сдержал своего слова. Уклончивую позицию занял он и во время московского свидания в 1842 году.
Белинский, горячо заинтересованный в сотрудничестве Гоголя, был огорчен его нерешительностью и написал ему в апреле 1842 года откровенное письмо: «Очень жалею, что «Москвитянин» взял у вас все и что для «Отечественных записок» нет у вас ничего. Я уверен, что это дело судьбы, а не Вашей доброй воли или Вашего исключительного расположения в пользу «Москвитянина» и в невыгоду «Отечественных записок»… «Отечественные записки» теперь единственный (курсив Белинского. — С. М.) журнал на Руси, в котором находит себе место и убежище честное, благородное и — смею думать — умное мнение, и что «Отечественные записки» ни в коем случае не могут быть смешиваемы с холопами знаменитого села Поречья»[224] (XII, 107–108).
Это письмо знаменует собой важную веху в истории борьбы Белинского за Гоголя. С высоты своего революционно-демократического мировоззрения критик теперь во многом по-новому начинает осмысливать произведения Гоголя, еще глубже понимая их общественное значение. Но вместе с тем Белинскому уже открываются и противоречия писателя, недостаточность его политического развития, которая могла стать пагубной для него как художника.
Белинский понял, что нежелание Гоголя принять предложение о сотрудничестве в «Отечественных записках» является результатом зыбкости его политических взглядов и влияния, оказываемого на него славянофильскими кругами. В одном из писем к Боткину критик сердито заметил: «… в этом кружке он как раз сделался органом «Москвитянина» (XII, 90).
Гоголь и на этот раз не принял окончательного решения. Письмо Белинского осталось без ответа. 11 мая 1842 года Гоголь писал Н. Прокоповичу: «Я получил письмо от Белинского. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что, как сам он знает, обо всем этом нужно потрактовать и поговорить лично, что мы и сделаем в нынешний проезд мой через Петербург» (XII, 59).
Разговор состоялся, но был безуспешен. На Гоголя продолжали оказывать давление его московские друзья. Погодин не гнушался никакими средствами, чтобы достичь намеченной цели. С. Т. Аксаков рассказывает в своих мемуарах: «Погодин пилил, мучил Гоголя не только словами, но даже записками, требуя статей в журнал и укоряя его в неблагодарности, которые посылал ему ежедневно…» В 1914 году были опубликованы двадцать четыре записки, которыми обменялись Погодин и Гоголь. Некоторые из этих записок представляют большой интерес. Вот одна из них, датируемая Е. Казанович концом 1841 года. Погодин пишет: «Я устраиваю теперь 2 книжку («Москвитянина». — С. М.). Будет ли от тебя что для нее?» Гоголь кратко и выразительно отвечает на обороте того же ключка бумаги: «Ничего».[225] В начале апреля 1842 года Гоголь получил из Петербурга цензурное разрешение на печатание «Мертвых душ». На страницах «Москвитянина» появляется объявление о предстоящем выходе нового произведения. Погодин потребовал от Гоголя согласия на опубликование в журнале нескольких отрывков из поэмы до ее выхода в свет отдельным изданием. Гоголь категорически отказался. Он написал резкую записку Погодину: «А на счет Мертвых душ: ты бессовестен, неумолим, жесток, неблагоразумен. Если тебе ничто и мои слезы, и мое душевное терзанье, и мои убеждения, которых ты и не можешь и не в силах понять, то исполни по крайней мере ради самого Христа, распятого за нас, мою просьбу: имей веру, которой ты и не в силах и не можешь иметь ко мне, имей ее хоть на пять-шесть месяцев. Боже! Я думал уже, что я буду спокоен хотя до моего выезда…» (XII, 56). Здесь особенно интересно замечание Гоголя о том, что его убеждения совершенно чужды Погодину.
В своем знаменитом памфлете «Педант» Белинский высмеял наряду с Шевыревым одного «хитрого антрепренера», «ловкого промышленника», «ученого литератора» и «спекулянта». В этом портрете был тотчас же узнан издатель «Москвитянина». Перечисленные качества Погодина во всей неприглядности проявились в его отношениях с Гоголем. Таким образом, в обстановке ожесточенной идейной борьбы, которая развернулась с начала 40-х годов между прогрессивными силами общества, возглавляемыми Белинским, с одной стороны, славянофилами и идеологами официальной народности — с другой, позиция Гоголя была очень противоречивой. Своими гениальными обличительными произведениями он помогал делу Белинского, хотя и не возвышался до его страстных революционных убеждений. Связанный узами личной дружбы с деятелями славянофильского лагеря, Гоголь вместе с тем был чужд их политическим взглядам и сопротивлялся их попыткам использовать его имя и авторитет в борьбе против Белинского.
Между Гоголем и Белинским не было личной близости. Но, прекрасно понимая значение Белинского как критика, Гоголь по-прежнему считает его самым авторитетным судьей в области литературы. Не случайно именно Белинскому поручает он заботу о «Мертвых душах». В связи с предстоящим выходом в свет «Мертвых душ» Гоголь просил Прокоповича переговорить с Белинским, чтобы он в своем журнале сказал что-нибудь о книге «в немногих словах, как может сказать не читавший о ней».
Белинский, предвидевший громадное общественное и эстетическое значение нового произведения Гоголя, охотно выполнил эту просьбу.
В очередной, июньской, книжке «Отечественных записок» появилась его заметка, в которой содержалось обещание в ближайшее время выступить с подробным отчетом о «Мертвых душах» и в этой связи подвергнуть обозрению всю творческую деятельность Гоголя. «Будет о чем поговорить, — замечает критик, — будет что сказать нового, чего еще у нас не было говорено…».
Эта заметка предваряла собой цикл знаменитых статей Белинского о «Мертвых душах», в которых были затронуты действительно новые проблемы творчества Гоголя и русской литературы вообще.
После гибели Пушкина и Лермонтова Гоголь остался единственной надеждой Белинского. С его именем критик связывал будущее русской литературы. «Вы у нас теперь один (курсив Белинского. — С. М.), — писал он Гоголю в 1842 году, за месяц до выхода «Мертвых душ», — и мое нравственное существование, моя любовь к творчеству тесно связана с Вашей судьбою; не будь Вас — и прощай для меня настоящее и будущее в художественной жизни моего отечества» (XII, 109).
2
Выход в свет «Мертвых душ» стал крупнейшим событием в литературной и общественной жизни страны. «Они разбудили Русь», — писал Щепкин. Поэма Гоголя «потрясла всю Россию», — вспоминал позднее Герцен.
Кажется, никогда прежде литературное произведение не вызывало такого возбуждения в самых различных слоях общества. У этой книги не было равнодушных читателей. Одни ею восторгались, другие ее предавали анафеме. Но и те и другие отдавали себе отчет в том, что появление «Мертвых душ» — событие в некотором роде чрезвычайное. Это понимали все — даже те, кто был чужд идейному пафосу книги. Она подняла против Гоголя целый ураган ненависти со стороны людей, почувствовавших себя задетыми и оскорбленными. 1 декабря 1842 года поэт Языков писал своим родным из Москвы: «Гоголь получает отовсюду известия, что его сильно ругают русские помещики; вот ясное доказательство, что портреты их списаны им верно и что подлинники задеты за живое! Таков талант! Многие прежде Гоголя описывали житье-бытье российского дворянства, но никто не рассерживал его так сильно, как он».[226]
Книга Гоголя возбуждала негодование ко всему строю жизни и будила стремление к борьбе с ним. В этом заключался объективно революционный смысл «Мертвых душ». Вот почему реакционная критика с таким единодушием обрушилась на Гоголя. Булгарин, Сенковский, Полевой утверждали, что «Мертвые души» — «уродливая карикатура» и «клевета» на Россию. «Северная пчела» обвинила Гоголя в том, что он изобразил «какой-то особый мир негодяев, который никогда не существовал и не мог существовать».[227] Благонамеренная критика разных оттенков порицала писателя за одностороннее и тенденциозное изображение действительности.
Вокруг «Мертвых душ» закипели ожесточенные споры. Это была не обычная литературная полемика, но один из самых острых эпизодов идейной борьбы в русской литературе первой половины XIX века. И это отлично понял Белинский. Спустя несколько месяцев после выхода в свет поэмы, в третьей статье «Речь о критике», он прямо заявил, что «беспрестанные толки и споры» о «Мертвых душах» — «вопрос столько же литературный, сколько и общественный».
Белинский отверг поверхностное предположение, высказывавшееся некоторыми из «доброжелателей» Гоголя, будто бы нападки на его новое произведение исходят от людей, проникнутых лишь «завистью к успеху и к гению». Споры вокруг «Мертвых душ», говорит он, являются результатом «столкновения старых начал с новыми», это «битва двух эпох» (VI, 323).
В течение двух месяцев после выхода в свет «Мертвых душ» почти вся петербургская и московская критика успела высказаться о новом произведении Гоголя. Среди этих высказываний было одно, привлекшее к себе особое внимание Белинского, — брошюра К. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души». В ней защищалась мысль, будто бы поэма Гоголя своим содержанием, характером, поэтической формой возрождала в русской литературе традиции гомеровского эпоса. «В поэме Гоголя является нам… древний, гомеровский эпос», — писал Аксаков. И еще: «Созерцание Гоголя, древнее, истинное, то же, какое и у Гомера… из-под его творческой руки восстает, наконец, древний истинный эпос».[228] По мнению Аксакова, недостаточное уважение к древнему эпосу привело современную литературу к падению: история мировой литературы после Гомера представляет собой процесс деградации, завершившийся вырождением древнего эпоса в современный роман. Белинский в своей статье подверг резкой критике реакционную, антинаучную концепцию Аксакова, доказав всю несостоятельность его сопоставлений Гоголя с Гомером. Современный роман, утверждал Белинский, не есть порождение и искажение древнего эпоса, он представляет собой, по словам критика, явление, отвечающее потребностям самой жизни, он есть «эпос нашего времени», в котором «отразилась сама современная жизнь».
Завязалась полемика. Аксаков, уязвленный критикой Белинского, выступил на страницах «Москвитянина» с антикритикой. Белинский ответил в 11-й книжке «Отечественных записок» новой большой статьей: «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души».
Белинский, можно сказать, сокрушил концепцию Аксакова. С неотразимой логикой он доказал, что древний эпос ни по содержанию, ни по идее не имеет ничего общего с «Мертвыми душами». Там — пафос утверждения действительности, здесь — пафос ее отрицания. Ныне вообще немыслима поэзия в духе античного эпоса — потому, что такая поэзия может быть следствием лишь определенных форм общественного развития, давно уже пережитых человечеством.
Полемизируя с К. Аксаковым, возвеличивавшим в Гоголе непосредственность его творчества, Белинский писал, что эта непосредственность, хотя она пока еще и составляет главную силу Гоголя, имеет, однако, свои пределы, — она изменяет писателю тогда, когда он вторгается в сферу идей. Белинский указывал, что Гоголя надо не только хвалить за непосредственность творчества, но и всячески поощрять в нем развитие «субъективного» начала, рефлексии, сознательности.
Формула «эпического созерцания», к которой Аксаков сводил «Мертвые души», извращала идейное содержание поэмы, выхолащивала из нее какую бы то ни было обличительную направленность. Именно этим объясняется острота полемики, которую вел против Аксакова Белинский.
Гоголь остался крайне недоволен брошюрой Аксакова. «Я был уверен, — писал он С. Т. Аксакову, — что Кон<стантин> Сер<геевич> глубже и прежде поймет, и уверен, что критика его точно определит значение поэмы» (XII, 93), а два года спустя высказался в письме к тому же адресату еще резче и определеннее, заявив, что К. Аксаков «опозорился в глазах света на мне (написавши статью о «Мертвых душах»)» (XII, 407).
Брошюра К. Аксакова выражала не только его личную точку зрения. Он писал Гоголю, что Хомяков и Самарин вполне согласны с ней. По этому поводу Хомяков сообщал К. Аксакову: «Я, как вам известно, вполне разделяю с вами мнение о «Мертвых душах», и об авторе, и о том, что в нем заметно воскресение первобытной искренней поэзии».[229] Семья Аксаковых всячески стремилась убедить Гоголя в том, что Константином руководили благие намерения. Но это ни к чему не привело. Свое отрицательное отношение к брошюре Гоголь так и не изменил.
Белинский был первым критиком, который объяснил России значение «Мертвых душ», оценил национальную самобытность этого произведения, его народность.
Уже после «Вечеров» и «Миргорода» Белинскому стал ясен глубоко национальный характер творчества Гоголя. И чем сильнее раскрывалась обличительная направленность гоголевского реализма, тем большее национальное значение приобретала в глазах Белинского деятельность писателя.
Статьи Белинского о «Мертвых душах» не только помогали уяснению гениальной поэмы. Они идейно как бы обогащали ее. Они содействовали тому, что образы «Мертвых душ» вошли в литературный и житейский обиход и служили оружием против различных явлений крепостнической реакции.
Обобщая художественный опыт Пушкина, Лермонтова и Гоголя, Белинский создал учение о критическом реализме, явившееся колоссальным достижением мировой эстетической мысли XIX века. Но именно с Гоголем Белинский связывал торжество критического реализма в России. Гоголь был для критика «отцом», «главой и основателем» целой школы в русской литературе, из которой выросла плеяда великих русских писателей: Герцен и Некрасов, Тургенев и Гончаров, Островский и Салтыков-Щедрин.
Подъем освободительного движения содействовал укреплению позиций тех писателей, творчество которых развивало передовые, демократические традиции русской литературы. Совершенно теряют былую популярность Бенедиктов, Кукольник, Масальский, Ободовский и многие другие деятели так называемой «риторической школы». Немалая в том заслуга принадлежала Гоголю. Белинский отмечал, что Гоголь своим творчеством убил два ложных направления в русской литературе: романтизм, или, как выражается критик, «на ходулях стоящий идеализм», и сатирический дидактизм. Первое из них занималось «украшением природы», идеализацией действительности, второе пыталось смотреть на жизнь «сквозь закоптелые очки морали». Искусство не терпит ни украшательства, ни пошлого морализирования. Гоголь вслед за Пушкиным воодушевлял литературу живым национальным интересом, делал ее зеркалом русского общества, верным и глубоким отражением жизни.
Гоголевская школа закрепила исторически свойственные русской литературе традиции демократизма, углубила интерес к жизни и быту простого человека, привлекла внимание широкого круга писателей к изображению «ревущих противоречий» действительности. Выход «Мертвых душ», писал Белинский, «окончательно решил литературный вопрос нашей эпохи, упрочив торжество «новой школы».
В 40-х годах Белинский и Гоголь оказались в самом центре общественно-литературной борьбы. Белинский продолжал отстаивать творчество писателя от покушений на него со стороны многочисленных врагов.
Особенно остро и драматически протекала борьба Белинского со славянофилами. В ходе ожесточенной полемики вокруг «Мертвых душ» для Белинского стало очевидным, что именно они являются самыми опасными врагами Гоголя и гоголевской школы.
К середине 40-х годов примитивная, вульгарная фальсификация Гоголя Булгариным или Сенковским не имела уже серьезного значения, так как была давно высмеяна и разоблачена Белинским. Более тонкой и гибкой была позиция славянофилов.
Используя свои личные отношения с Гоголем, они упорно пытались перетянуть писателя к себе, обратить его в свою «веру».
Но их надежды пока не сбывались. Не имели успеха также их усилия привлечь Гоголя к сотрудничеству в своих изданиях. В одном из писем к Н. М. Языкову Гоголь дал резкую отповедь В. А. Панову — издателю «Московского сборника», донимавшему его своими просьбами принять участие в сборнике. «… Панову скажи так, — писал Гоголь, — что я весьма понял всякие ко мне заезды по части статьи отдаленными и деликатными дорогами, но не хочет ли он понюхать некоторого словца под именем «нет!» (курсив Гоголя) (XIII, 107).[230]
Гоголю претили узость и догматизм теоретических позиций «славянистов», которые были не в состоянии подсказать правильного решения волнующих его вопросов. Их ограниченность состояла, по мнению Гоголя, в неспособности увидеть и понять «строение», т. е. основы народной жизни. Отмечая «незрелость» «славянистов», Гоголь при этом подчеркивает, что у них много кичливости: «они хвастуны, из них каждый воображает о себе, что он открыл Америку, и найденное им зернышко раздувает в репу» (VIII, 262). Когда в октябре 1845 года Шевырев сообщил Гоголю, что К. Аксаков «бородой и зипуном отгородил себя от общества и решился всем пожертвовать народу»,[231] Гоголь ответил: «Меня смутило также известие твое о Константине Аксакове. Борода, зипун и проч… Он просто дурачится, а между тем дурачество это неминуемо должно было случиться… Он должен был неминуемо сделаться фанатиком, так я думал с самого начала» (XII, 537).
Отношения Гоголя с семьей Аксаковых, особенно с молодыми, становились между тем все более натянутыми, то и дело обостряясь вспышками взаимного раздражения и отчуждения. Доходило порой до открытых столкновений. Константин Аксаков сообщал однажды брату Ивану: «Столкновения мои с Гоголем часто неприятны; в его словах звучит часто ко мне недоброжелательство и оскорбительный тон».[232] Не понимая истинных причин поведения Гоголя, С. Т. Аксаков склонен был искать объяснения его «странностей» в «капризах» скрытной натуры писателя.
В семье Аксакова был создан, можно сказать, культ Гоголя. Его безудержно восхваляли, почти боготворили. «Это — святой человек», — записывает однажды в своем дневнике дочь Аксакова Вера Сергеевна.[233] Но Гоголь интуитивно чувствовал, и временами очень остро, что, несмотря на атмосферу искреннего поклонения, окружавшую его в доме Аксаковых, он не мог ждать здесь истинного понимания тех тревог, которые вызывала в нем современная действительность.
И это настораживало Гоголя против всех его друзей-славянофилов. Отсюда характерная для него внутренняя борьба с этими друзьями. Причем порой он их воспринимал недифференцированно, не всегда понимая различие между Погодиным, скажем, и Хомяковым, С. Т. Аксаковым и его сыновьями. В минуту раздражения у него срывались заносистые, колкие слова и в адрес «старика Аксакова». Вся семья Аксаковых иной раз воспринималась им как нечто единое, несущее коллективную ответственность за поступки любого из ее членов. Раздражение свое Константином Гоголь порой переносил и на его отца.[234]
Почти со всеми московскими друзьями у Гоголя были трудные отношения. В его письмах содержится немало ярких, выразительных оценок поведения его московских друзей. «Они люди умные, но многословы, — писал он А. О. Смирновой, — и от нечего делать толкут воду в ступе. Оттого их может смутить всякая бабья сплетня и сделаться для них предметом неистощимых споров. Пусть их путаются обо мне; я их вразумлять не буду» (XIII, 224).
Пресловутая «неоткровенность» Гоголя была своеобразной формой самозащиты писателя от людей, не понимавших его и отдаленных от него пропастью разногласий во взглядах на жизнь и искусство. В 30-х и начале 40-х годов эти разногласия были слишком очевидны. Произведения Гоголя отрицали крепостническую действительность, будили яростную ненависть к ней. А московские его друзья, хотя и видели недостатки этой действительности, критиковали отдельные ее стороны, но вместе с тем боялись радикальных перемен. Молодые Аксаковы, как и все славянофилы, были в сущности враждебны общественному пафосу гоголевского творчества, его обличительному направлению. Белинский писал о произведениях Гоголя как «о положительно и резко антиславянофильских» (X, 227).
Наконец Гоголь решился высказать горькую истину и самому С. Т. Аксакову. Он писал ему: «Я никогда не был особенно откровенен с вами и почти ни о чем том, что было близко душе моей, не говорил с вами, так что вы скорее могли меня узнать только как писателя, а не как человека, и этому, может быть, отчасти способствовал милый сын ваш Конст<антин> Сергеевич» (XIII, 373). Шевырев сделал выговор Гоголю за это письмо и сообщил, что Аксаковы остались им недовольны: «Они считали тебя всегда другом семейства. Ты же начинаешь с того, что как будто бы отрекаешься от этой дружбы, и потому даешь себе право быть с ними неискренним».[235] Не обращая внимания на выговор, Гоголь вскоре снова написал С. Т. Аксакову: «Что ж делать, если я не полюбил вас так, как следовало бы полюбить вас! Кто же из нас властен над собою?» (XIII, 416).
Еще более острый конфликт возник у Гоголя с Погодиным. Старания Погодина привлечь Гоголя к постоянному участию в «Москвитянине» так и не увенчались успехом. Их личные отношения оказались на грани полного разрыва. Конфликт был вскоре предан публичной огласке в «Выбранных местах из переписки с друзьями», в статье «О том, что такое слово», датированной 1844 годом — годом наибольшего обострения отношений между Гоголем и Погодиным. Статья эта вполне откровенно объясняет мотивы, по которым Гоголь отказывался от сотрудничества в «Москвитянине». Он высказывает здесь крайнее недовольство «приятелем нашим П***» — т. е. Погодиным, имевшим обыкновение каждую строку известного писателя самоуправно, «тот же час тиснуть в журнале, не взвесив хорошенько, к чести ли это или к бесчестию его». Сотрудничество в журнале, подобном «Москвитянину», Гоголь теперь вообще считал «бесчестьем».
Негодующая памфлетная характеристика Погодина, содержавшаяся в статье Гоголя, а также резкая надпись, которую он сделал на экземпляре «Выбранных мест», подаренном Погодину,[236] взбудоражили весь круг «славянистов». С. Т. Аксаков возмутился тем, что Гоголь публично обесчестил Погодина, и в письме к сыну Ивану от 14 января 1847 года заметил: «Я никода не прощу ему (Гоголю. — С. М.) выходок на Погодина: в них дышит дьявольская злоба…». Шевырев назвал поступок Гоголя «нехорошим» и ультимативно потребовал при втором издании книги снять все компрометирующее Погодина: «Второе издание твоей книги я приму на себя на том только условии, чтобы уничтожено было то, что ты сказал о Погодине. В противном случае отказываюсь. Я не хочу, чтобы через мои руки проходила оплеуха человеку, которого я люблю и уважаю…».[237] «Славянисты» всячески старались ослабить принципиальное значение конфликта между Гоголем и Погодиным, придать ему сугубо личный характер, лишенный какого бы то ни было общественного смысла. Разумеется, это было искажением истины.
К середине 40-х годов в Гоголе уже вызрел надлом, который заставит его вскоре другими глазами взглянуть на свои великие произведения, а затем и отречься от них. В сознании писателя происходила мучительно сложная и напряженная борьба между силами света и тьмы. И чем более ослабевало в нем сопротивление силам тьмы, тем острее он ощущал в минуты прозрения ложность убеждений его друзей-славянофилов.
Слабость Гоголя, по мнению Белинского, состояла в том, что мощный антикрепостнический протест, выраженный в его произведениях, не был достаточно политически заострен, т. е. в том, что этот протест не доводился писателем до своего логического конца. В этом отношении Белинский видел преимущество, скажем, таких писателей, как Герцен или Некрасов, у которых «замечательный талант», по выражению критика, дополнялся «мыслью сознательной», иными словами — сознательным стремлением к революционному изменению жизни.
Гоголь пытался теоретически отстаивать иной путь — вне крайностей, вне борьбы. Такая позиция представлялась ему особенно необходимой для поэта, который «может действовать инстинктивно», ибо в нем заложена «высшая сила слова» (XII, 476). Эта сила якобы стихийно влечет художника к истине, предохраняя его от заблуждений. Власть подобных иллюзий над Гоголем была очень сильной.
В нем отсутствовал тот «стройный взгляд на жизнь», о котором позднее писал Чернышевский. Писатель подолгу жил за границей и был оторван от почвы народной жизни. Там, за рубежом, он стал свидетелем серьезных социальных потрясений, увенчавшихся в ряде стран Европы — во Франции, Италии, Австрии, Венгрии, Пруссии — революционным взрывом 1848 года. Не понимая исторического смысла этих событий, Гоголь воспринимает их как всеобщий хаос, как торжество слепой, разрушительной стихии. «Тут и фаланстерьен, — писал он Белинскому, — и красный, и всякий, и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что уже даже трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация? И стала европейская цивилизация призрак…» (XIII, 438–439).
Сообщения из России приводили Гоголя в еще большее смятение. Нарастающая сила крестьянских восстаний, всеобщее обострение политической борьбы усиливают растерянность писателя. Эти события начинают все больше пугать его. Опасение за будущее России внушает Гоголю мысль о необходимости уберечь ее от противоречий капиталистической Европы, любой ценой преодолеть «человеческую путаницу», утихомирить разбушевавшиеся стихии и навести порядок в отношениях между помещиком и мужиком. В поисках выхода он увлекается реакционно-патриархальной утопией о возможности всенародного единения и благоденствия под эгидой некоего хозяйственного и «гуманного» помещика, связанного с мужиком общностью экономических интересов и узами христианской любви.
Около Гоголя не было людей, которые могли бы помочь ему разобраться в сложных вопросах современной действительности. Тем временем усугублялось еще и болезненное состояние Гоголя. Он увлекается церковными книгами, проникается все более религиозно-мистическими настроениями. В его письмах стал звучать высокомерный тон проповедника.
Этот тон поощряли в Гоголе люди, с которыми он находился в дружеских отношениях, — Плетнев, Жуковский, Языков, Смирнова-Россет, постоянно жившая в Риме Зинаида Волконская. «Бог знает, — писал с тревогой Чаадаев, — куда заведут его друзья».[238] Они все сильнее подчиняли Гоголя своему влиянию. «Этим знакомствам, — писал Чернышевский, — надобно приписывать сильное участие в образовании у Гоголя того взгляда на жизнь, который выразился «Перепискою с друзьями» (IV, 638).
Духовная драма Гоголя не была совершенной неожиданностью для Белинского. В известном смысле критик был к ней подготовлен. В XI главе «Мертвых душ» Гоголь обещал продолжение своей поэмы, заметив, что в последующих ее частях, может быть, «почуются иные, еще доселе небранные струны» и будет изображен некий муж, «одаренный божественными доблестями», или идеальная русская девица, «какой не сыскать нигде в мире».
Шевырев восторженно приветствовал эти строки Гоголя, он видел в них залог того, что писатель изменит свое одностороннее, т. е. критическое отношение к действительности. Сокрушаясь, что в первом томе поэмы «комический юмор возобладал», а русская жизнь и русский человек представлены «по большей части отрицательною их стороною», Шевырев призывал фантазию Гоголя «вознестись до полного объема всех сторон русской жизни». И, касаясь обещаний Гоголя, Шевырев снисходительно выражал надежду, что писатель «славно сдержит свое слово».[239]
В статье «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души» Белинский также обратил внимание на некоторые намеки в поэме. Они показались ему опасными с точки зрения дальнейшего развития творчества писателя.
В туманных обещаниях Гоголя Белинский почувствовал намерение показать какую-то другую, положительную сторону крепостнической действительности России. Белинский встревожился этими «крапинками и пятнышками в картине великого мастера» и тогда же прозорливо предостерег Гоголя от грозящей ему серьезной беды: «Много, слишком много обещано, так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет еще на свете…» (VI, 418).
Для передовых общественных сил 40-х годов была характерна напряженная работа теоретической мысли, накладывавшей свой отпечаток и на художественное творчество. Наиболее ярко это проявилось в произведениях Герцена и Щедрина. Реализму этих выдающихся представителей гоголевской школы была свойственна огромная, проникающая в самые глубокие тайники действительности аналитическая сила, столь характерная для произведений самого Гоголя. Но присущий Гоголю дух критического анализа был ограничен слабостью его мировоззрения. Непосредственность творчества, говорил Белинский, обнаруживает свою слабость в Гоголе «там, где в нем поэт сталкивается с мыслителем, то есть где дело преимущественно касается идей». Ибо эти идеи, продолжает критик, помимо непосредственного акта творчества требуют от художника «эрудиции, интеллектуального развития, основанного на неослабном преследовании быстро несущейся умственной жизни современного мира». В качестве симптомов, свидетельствующих о том, что Гоголь «отдалился от современного взгляда на жизнь» и увлекся «фантастическими затеями», Белинский называет «Портрет» и «Рим».
Иными словами, Белинский считал, что одного таланта, сколь бы могучим он ни был, не достаточно для художника. Помимо таланта, он должен обладать еще прогрессивным мировоззрением, быть способным сознательно выражать и отстаивать передовые идеи своего времени. Вот почему художник должен быть еще и мыслителем.
В этих рассуждениях Белинского содержалось суровое предостережение Гоголю.
В той же статье «Объяснение на объяснение…» Белинский отмечает, что ему показались странными некоторые лирические отступления «Мертвых душ». Первоначально критик увидел в лирическом пафосе Гоголя высочайшее проявление «субъективности», т. е. благородной и взволнованной думы писателя о самых значительных явлениях русской жизни, и признал поэтому предложенное самим автором жанровое определение «Мертвых душ» как «высокой, вдохновенной» поэмы вполне правомерным. Однако, продолжая изучать «Мертвые души», Белинский обнаружил в них такие элементы, «которые довольно неприятно промелькивают» и заставляют задуматься над тем, в каком направлении может пойти дальнейшее развитие произведения. Если Гоголь действительно хочет в последующих его частях изобразить не только то, чего «нет еще на свете», но и то, что абсолютно противостоит жизненной правде, — можно ли в таком случае принять лирический пафос «Мертвых душ»? Правильно ли называть произведение поэмою?
В 1846 году мысль Гоголя снова была обращена к «Ревизору». Правда, он уже больше не изменял текста комедии. Ему показалось необходимым лишь расширить ее толкование. Традиционное представление о «Ревизоре» как социально-сатирической комедии кажется теперь автору уже недостаточным. Он пытается раздвинуть ее границы и усложнить ее содержание.
В этом был смысл написанной Гоголем «Развязки «Ревизора», которая должна была стать своего рода эпилогом к комедии.
В критической литературе «Развязка» единодушно оценивалась как отступление Гоголя от принципов социальной сатиры, как попытка дать религиозно-мистическое истолкование своей великой комедии. Эта в основном справедливая оценка нуждается, однако, в некоторых уточнениях.
«Развязка «Ревизора» была задумана писателем в самую трудную пору его жизни. Для Гоголя середины 40-х годов характерны напряженные, мучительные поиски новых путей решения острых социальных проблем современной жизни. Отвергая крайности «европистов» и «славянистов», Гоголь убежден, что можно многого достигнуть путем нравственного самоусовершенствования. Пусть каждый человек заглянет в глубины собственной души и в ней поразит своего врага, который мешает ему стать чище и лучше. В этой связи меняется взгляд писателя на назначение сатиры. Гоголь теперь убежден в том, что она должна быть обращена не только на общественные язвы, но и во внутрь души человеческой. Проповедническую роль искусства следует совместить с исповедническим его назначением. Ибо искусство — это и проповедь и исповедь. Оно служит выражением стремления человека к прекрасному и высокому. В таком духе высказывается один из персонажей «Развязки «Ревизора» — Николай Николаич. Он говорит еще, что искусство по самой природе своей не может быть безнравственно, оно стремится к добру — «положительно или отрицательно: выставляет ли нам красоту всего лучшего, что ни есть в человеке, или же смеется над безобразием всего худшего в человеке» (IV, 125).