Глава четвертая История. Критика. Повести

Глава четвертая

История. Критика. Повести

1

Почти одновременно с «Миргородом», даже чуть раньше его, в начале января 1835 года, вышел в свет сборник Гоголя «Арабески». Это была необычная книга. Очень разнообразная по содержанию, пестрая, как восточная мозаика. Она объединяла в себе статьи по истории, географии, искусству и несколько художественных произведений. Название сборника как бы подчеркивало его пестроту и разноликость. Арабески — значит, по словарю, особый тип орнамента из геометрических фигур, стилизованных листьев, цветов, частей животных, возникший в подражание арабскому стилю. Это слово имеет еще и иносказательное значение: собрание небольших по объему произведений, литературных и музыкальных, различных по своему содержанию и стилю, — произведений, раскрывающих мир в формах необычных, причудливых, порой фантастических. Но внимательно вчитываясь в книгу Гоголя, мы начинаем обнаруживать присущую ей внутреннюю цельность. Статьи и повести посвящены весьма обширному кругу тем, внешне никак между собой не связанных. И, однако же, острая, пытливая мысль Гоголя, его индивидуальность, его мировосприятие, его взгляд на историю и современность выражены здесь с удивительной цельностью, оказываются в данном случае тем цементирующим началом, которое связывает воедино все произведения сборника и превращает их в целостную книгу. Можно еще добавить, что «Арабески» представляли собой характерную для европейского, в частности немецкого, романтизма жанровую форму.

Сборник открывался коротким предисловием автора: «Собрание это составляют пьесы, писанные мною в разные времена, в разные эпохи моей жизни. Я не писал их по заказу. Они высказывались от души, и предметом избирал я только то, что сильно меня поражало» (VIII, 7). Гоголь подчеркивает в этих первых строчках, что книга составлена не из случайных материалов, что они выражают определенную веху в его духовном развитии. Правда, ниже еще замечено, что в книге этой многое уже кажется автору молодым, незрелым, не вполне соответствующим его нынешнему пониманию предмета. Но все написанное здесь дорого ему отнюдь не только как воспоминание о близких сердцу «днях юности»: «… если сочинение заключает в себе две, три еще не сказанные истины, то уже автор не вправе скрывать его от читателя, и за две, три верные мысли можно простить несовершенство целого».

Нас не должно смущать замечание Гоголя о том, что книга, изданная почти на заре его литературной деятельности, кажется уже ему в значительной мере отголоском далекого прошлого. Самосознание Гоголя развивалось очень быстро, стремительно. Он никогда не был доволен ни одним своим сочинением, сколько бы ни было оно совершенно, как бы тщательно оно ни было отделано. Это поразительное чувство неудовлетворенности своей работой объяснялось, конечно, не причудами гоголевского характера, а никогда не прекращавшимся в нем процессом внутреннего развития. Он как бы «опережал» свои произведения. Написав и напечатав любое из них, он уже воспринимал его как пройденный этап своей писательской жизни.

Гоголь долго раздумывал над составом «Арабесок». Содержание книги сложилось не сразу. План ее несколько раз менялся. По первоначальному замыслу в сборник должны были входить статьи по истории, искусству, а также ряд фрагментов незавершенных художественных произведений — «Дождь» и две главы из исторического романа «Гетьман». В более поздний вариант плана были, кроме того, включены еще две повести — «Невский проспект» и «Записки сумасшедшего» (см. VIII, 747–748). И лишь в окончательном составе книги появилась и третья повесть — «Портрет». Эти три повести оказались изначальным ядром того цикла гоголевских произведений, которые впоследствии стали называть петербургскими повестями.

Итак, в самом начале «Арабески» были задуманы как сборник, объединяющий в себе статьи — по истории, географии и искусству — и художественные произведения на историческую тему и современную. Такой необычайный состав книги отражал не только широту интересов молодого писателя, но и его стремление осмыслить с разных сторон какие-то важные проблемы жизни — в ее историческом аспекте и современном. Вот почему анализу повестей Гоголя должно предшествовать рассмотрение его статей, посвященных вопросам истории и искусства. Это поможет, как мы убедимся, глубже понять художественные произведения писателя.

* * *

В начале 1833 года Гоголь серьезно увлекся историей, особенно историей Украины. Он погружается в изучение специальной литературы и летописей, тщательно исследует памятники народнопоэтического творчества. Гоголя особенно увлекали народные украинские песни.

Он усиленно работает над материалами по истории Украины. Его замысел столь велик, что мог быть воплощен лишь «в шести малых или в четырех больших томах». В конце 1833 года у писателя возникает мысль оставить навсегда Петербург и уехать на Украину, занять кафедру в Киевском университете. Гоголь настойчиво добивается своей цели. Ему оказывают в этом поддержку Пушкин и Жуковский. «Я восхищаюсь заранее, — пишет он Пушкину, — когда воображу, как закипят труды мои в Киеве. Там я выгружу из-под спуда многие вещи, из которых я не все еще читал вам. Там кончу я историю Украйны и юга России и напишу Всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор, к сожалению, не только на Руси, но даже и в Европе нет» (X, 290).

Гоголь не получил желаемого назначения и должен был остаться в Петербурге. Однако он решил продолжать свои занятия историей. В июле 1834 года он был определен адъюнкт-профессором по кафедре всеобщей истории в Петербургском университете.

Гоголь возлагал большие надежды на свою научную деятельность. Он мечтал о грандиозных по размаху трудах. Кроме многотомной «Истории «Малороссии», он замышлял написать «Историю средних веков», готовил к печати громадный труд под энциклопедическим названием «Земля и люди».

Дошедшие до нас фрагменты исторических исследований Гоголя говорят о серьезности его научных интересов. Намерения Гоголя создать ряд крупных работ в области истории отнюдь не были бахвальством, как утверждали некоторые мемуаристы. На эти исследования Гоголя рассчитывала и администрация университета. Об этом свидетельствует найденная нами выписка из «Отчета по Санкт-петербургскому учебному округу за 1835 год» о состоянии научной работы в университете: «Адъюнкт по кафедре истории Гоголь-Яновский сверх должности своей по университету принял на себя труд написать Историю средних веков, которая будет состоять из 8 или 9 томов. Также намерен он издать особенное извлечение из оной истории в одном томе. Из трудов своих, кроме означенной истории средних веков, которой, если только обстоятельства позволят, первые три тома надеется он издать в следующем году, готовит к печатанию о духе и характере народной поэзии славянских народов: сербов, словенов, черногорцев, галичан, малороссиян, великороссиян и прочих; также занимается он разысканием и разбором для Истории малороссиян, которой два тома уже готовы, но которые, однако ж, он медлит издавать до тех пор, пока обстоятельства не позволят ему осмотреть многих мест, где происходили некоторые события».[110]

Ни одно, впрочем, из этих начинаний не было доведено до конца.

Еще менее удачным оказалось и профессорство Гоголя в Петербургском университете. Первые его лекции, на подготовку которых было затрачено много усилий, произвели на студентов большое впечатление. Они отличались глубиной содержания и прекрасной поэтической формой. По свидетельству современников, на одной из лекций присутствовал Пушкин, тепло отозвавшийся о ней.

Однако студенты вскоре разочаровались в своем новом профессоре. Его лекции с каждым днем становились все более вялыми и скучными. Студенты начали открыто выражать недовольство. Со своей стороны и Гоголь стал жаловаться на «сонных слушателей». Не сумев установить контакт со студенческой аудиторией, он уже вскоре после начала чтения лекций стал тяготиться ими. В довершение всего молодой адъюнкт-профессор почувствовал атмосферу неприязни, которую энергично создавали в университете вокруг него «какие-то ученые-неприятели», как он сам о том сообщает М. П. Погодину в январе 1835 года. Увлеченный новыми литературными планами, Гоголь перестал готовиться к лекциям, часто пропускал их и вскоре окончательно потерял интерес к университету. И. С. Тургенев, слушавший в 1835 году лекции Гоголя, писал впоследствии в своих воспоминаниях: «Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников; но только не с кафедры».[111]

«Он не был историк, и я думаю даже, что он не мог быть историком. Его мысли слишком отрывисты, слишком горячи, чтобы улечься в гармоническую, стройную текучесть повествования» — так писал Гоголь о Шлецере в одной из статей «Арабесок» (VIII, 85–86). В этих словах есть известная доля самохарактеристики. У старых, дореволюционных исследователей было правилом хорошего тона иронизировать над Гоголем-историком, «Наш самоуверенный историк», «наш самозванный профессор» — так писал о нем Нестор Котляровский. В 1902 году С. А. Венгеров предпринял одну из первых основательных попыток разобраться в исторических трудах Гоголя. Она обратила на себя внимание.

Советские исследователи давно пришли к выводу, что интерес Гоголя к исторической науке был основательным и глубоким, что в его исторических фрагментах содержится во многом оригинальный взгляд на некоторые существенные вопросы истории.

Н. И. Иваницкий, автор достоверных воспоминаний о Гоголе-адъюнкт-профессоре Петербургского университета, рассказывает о том, как проходила его первая лекция, и воспроизводит, между прочим, одну характерную гоголевскую фразу: «На первый раз я старался, господа, показать вам только главный характер истории средних веков; в следующий же раз мы примемся за самые факты и должны будем вооружиться для этого анатомическим ножом».[112] Об этом инструменте — «анатомическом ноже» — упоминает Гоголь и в уже цитировавшейся выше статье, включенной в состав «Арабесок», говоря об историке Шлецере: «Он анализировал мир и все отжившие и живущие народы, а не описывал их; он рассекал весь мир анатомическим ножом…» (VIII, 86). Эта метафора весьма показательна и для метода исторического мышления и для реалистического творчества Гоголя. Недаром к ней обращался Белинский, подчеркивая «анатомический», исследовательский характер гоголевского творчества.

Итак, история, в представлении Гоголя, не конгломерат событий и фактов в их случайных связях и опосредствованиях. Главная, с его точки зрения, задача, стоящая перед историком, — не столько описать событие, сколько его аналитически осмыслить, или, как он выражается в одной из статей «Арабесок», «изучить все в идее, а не в мелочной наружной форме и частях» (VIII, 72). Гоголь был убежденным противником бездумного, летописно-эмпирического метода изучения истории. Существенным достоинством ученого-историка он считал не память, а умение мыслить, обобщать. «Ух, брат! Сколько приходит ко мне мыслей теперь! Да каких крупных! полных, свежих!» — сообщает он Погодину в начале 1834 года (X, 294). Гоголь восторженно отзывается о Гердере, в работах которого он находит «владычество идеи». У Гоголя — это высочайшая похвала.

Он вносил в изучение истории пытливую, страстную мысль. Он жаловался, что едва начнет что-нибудь писать по истории, как уже видит собственные недостатки: то кажется, что взял недостаточно широко и объемно, то вдруг в голову приходит «совершенно новая система и рушит старую».

В своих исторических работах Гоголь стоял на уровне передовых идей европейской историографии. У Тьерри и Гизо, Гердера и Нибура он находил мысли, которые или были созвучны его собственным, или толкали его на поиски новых самостоятельных решений.

Работы французских историков эпохи Реставрации были крупнейшим достижением научной мысли первой трети XIX века. Энгельс в письме к В. Боргиусу отмечал: «Если материалистическое понимание истории открыл Маркс, то Тьерри, Минье, Гизо, все английские историки до 1850 г. служат доказательством того, что дело шло к этому…».[113]

Гоголь изучал многие работы этих историков. В своих университетских лекциях он рекомендовал своим слушателям «Историю цивилизации во Франции» Гизо, «Историю герцогов бургундских» Баранта и т. д. Исходным в этих трудах является понимание исторического процесса как истории народа. Еще Сен-Симон писал о необходимости ввести историческую науку в какое-то новое русло, чтобы она была «не биографией власти», а «биографией массы». Но у великого социалиста-утописта эта мысль не выходила за пределы абстрактно-социологической схемы. На конкретном историческом материале ее развили Тьерри и Гизо. Именно у Сен-Симона Тьерри почерпнул идею о классовой структуре общества; но он перенес эту идею из социологии в область конкретной истории. Под влиянием Сен-Симона Тьерри в 1820 году приходит к пониманию народа как главной движущей силы истории. Он отмечает, что история Франции в том виде, как писали ее все историки, не является еще подлинной «историей страны, историей национальной, историей народной…», «Самый лучший раздел нашего летописания, самый важный и поучительный для нас, еще не написан. Нам необходима история граждан, история народа…»

Эта мысль является центральной и в философии истории Гоголя.

В статье «О преподавании всеобщей истории» Гоголь считает главной задачей историка наиболее полно и объективно отразить роль народа в развитии государства. Гибель целого ряда форм государственности он объясняет недостаточной общностью и связью между государством и народом. Так, разбирая в одной из своих лекций причины краха Римской империи, Гоголь отмечает, что одной из них был «народ, почти везде находившийся в состоянии рабства под деспотизмом сатрапов, вовсе не входивший в связь государственную» (IX, 106–107).

Чтобы понять всю значительность этих идей для 1830-х годов, напомним, что через два десятилетия их подхватит и разовьет Добролюбов, когда он будет писать, что история, самая живая и красноречивая, является, однако, не чем иным, как более или менее удачно сгруппированным материалом, если в ее основу «не будет положена мысль об участии в событиях всего народа, составляющего государство».[114] Добролюбов подчеркивал, что подлинная история «лишь та, которая подходит к оценке событий с точки зрения народных выгод» (I, 211).

Подобные идеи были решительно чужды современной Гоголю русской историографии. Он же чутьем своим порой прорывался к ним. Правда, Гоголь не мог возвыситься до понимания истории как борьбы между «трудящимися» и «дармоедами» (III, 267). Но его исторические взгляды исходили из учета тех «двух точек зрения», которые впоследствии Добролюбов назвал «государственной» и «собственно-народной».

М. Погодин, иронизируя над «Историей русского народа» Н. Полевого, упрекал его, между прочим, в «нелепом» названии труда: разве может быть история народа вне истории Русского государства? Разве правительство не есть часть народа?

Гоголь придерживался совершенно противоположных убеждений. Интересы народные никогда им не отождествлялись с интересами официально-«государственными» в собственном смысле слова. И эта демократическая философия истории легла в основу всего мировосприятия Гоголя и всего его художественного творчества.

Научные интересы Гоголя, как уже отмечалось, были необычайно широки. Они охватывали историю Малороссии и всеобщую историю. В этом «раздвоении интересов» была своя логика.

Возможно, не без влияния со стороны прогрессивной западноевропейской историографии, Гизо например, Гоголь развивает идею об органическом единстве конкретной истории любого народа со всеобщей историей мира. И здесь он в известной мере расходился с Пушкиным.

В своей знаменитой «Истории цивилизации в Европе» Гизо писал, что в цивилизациях европейских стран обнаруживается «некоторое единство». При всех специфических отличиях, которые цивилизация приобретает в каждой отдельной стране, в конечном счете «она обуславливается фактами почти однородными, находится в связи с одними и теми же основными началами и стремится к одним и тем же результатам».[115]

Пушкин корил Н. Полевого в стремлении «приноровить систему новейших историков к России». Пушкин ошибался, полагая, что в древней России не было и не могло быть феодализма. Он был убежден в особом и принципиально отличном от Европы пути развития древней Руси. Полемизируя с Полевым, он писал, что история России «требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенные Гизо из истории христианского Запада» (II, 127).

И во многом Пушкин был прав здесь. Развитие каждого народа и государства протекает в своих специфических условиях, игнорирование которых, разумеется, не может содействовать правильному пониманию их истории. Это обстоятельство, несомненно, учитывал в своих построениях и Гоголь. Но он более настойчиво, нежели Пушкин, подчеркивал мысль о единстве мирового исторического процесса. И это единство, полагал Гоголь, должно лежать в основе изучения любого этапа в истории любого народа.

В объявлении «Об издании истории малороссийских казаков», опубликованном в 1834 году в «Северной пчеле» и затем перепечатанном в «Московском телеграфе» и «Молве», Гоголь считает существенным пороком предшествующих работ по истории Украины то, что их авторы не указали «доныне этому народу места в истории мира» (IX, 76).

Надо сказать, что в конкретных исторических условиях России 30-х годов эта идея имела весьма прогрессивный смысл. После разгрома декабризма вся политика правительства Николая I была сосредоточена на том, чтобы оградить Россию стеной от воздействия на нее постоянно бурливших в мире политических событий, изолировать ее от «революционной заразы» Западной Европы.

Целям духовной изоляции России от Запада служила и определенная идеологическая программа, усиленно пропагандировавшаяся официальной историографией. В ее основе лежала мысль о полной отрешенности истории и культуры России от мировой цивилизации. Эта мысль становится идеологической предпосылкой реакционной концепции народности.

История, однако, развивалась иными путями, чем это угодно было правительству Николая I. Становилось ясным, что Россию невозможно оградить от остального мира. При всей своей национальной самобытности она была частью целого. Политические процессы, происходившие на Западе, несмотря на искусственно воздвигаемые препоны, находили все более глубокий отзвук в России. Страна, как никогда, почувствовала себя составной частью Европы и всего мира. Все это в противовес охранительной концепции «самобытности» естественно порождало веру во взаимную зависимость исторической судьбы России и судеб всего мира. Одним из первых эту мысль выразил в печати Алексей Зиновьев в 1827 году: «Российская история существенно важна для истории других европейских государств».[116]

Эта идея общности судеб России и Запада, истории любого народа и истории мира была основой философии истории Гоголя. Она станет вскоре фундаментом реалистической концепции народности у Белинского.

Даже Шевырев в пору своих ранних либеральных увлечений предлагал назвать первым писателем в России того, кто бы «вернее показал назначение русского в ряду других народов».

Характерно, что в «Философическом письме» Чаадаева, послужившем поводом к закрытию «Телескопа», подчеркнута мысль о России, как о «необходимой части человечества». Пусть эти связи временами искусственно разрывались, но вне их изучения невозможно представить себе подлинной истории России. Отсюда задача, которую ставит автор перед современниками: «Каждый из нас должен сам связывать разорванную нить семейности, которой мы соединены с целым человечеством».[117]

Историю отдельного народа можно понять лишь как часть целого, а всеобщую картину мира — в ее связи с частными историями отдельных народов. Для Гоголя история — всеобщий и целостный процесс постоянно и закономерно сменяющихся общественных форм. «Все события мира должны быть так тесно связаны между собою и цепляться одно за другое, как кольца в цепи. Если одно кольцо будет вырвано, то цепь разрывается» (VIII, 26). Таким образом, мысль о единстве всеобщей истории органически сочетается у Гоголя с пониманием национального своеобразия истории каждого отдельного народа.

Историческая концепция Гоголя, во многом оригинальная и своеобразная, была направлена и против реакционных романтических теорий, отвергавших единство исторического развития отдельных народов, и против либерально-буржуазных схем, в которых стиралось своеобразие национальной истории народов.

В статье «Шлецер, Миллер и Гердер», вошедшей в «Арабески», Гоголь развивает мысль о «высоком драматическом искусстве» в истории, разумея под ним такое изображение прошлого, при котором оно (это прошлое) не распадалось бы на ряд не связанных между собой событий, но состояло бы «из непрерывной движущейся цепи происшествий». Гоголь упрекает Миллера в том, что «мысль о единстве и нераздельной целости не служит такою целью, к которой бы явно устремлялось его повествование» (VIII, 87).

В своих лекциях и статьях Гоголь подчеркивает идею преемственности между различными фазисами всемирно-исторического развития. Всеобщая история рассматривается как единый и целостный процесс. История отдельных народов — необходимые звенья всеобщей истории человечества. Гоголевская философия истории отличалась известным прагматизмом. Историк обязан рассматривать исторические события в их причинно-следственной связи — «как одно событие рождает другое и как без первоначального не было бы последующего. Только таким образом должна быть создана история» (VIII, 27). Даже великая эпоха в развитии человечества не может быть исследуема сама по себе, вне соотнесения «со всеми своими следствиями, изменившими мир» (VIII, 28).

Важно заметить, что понимание идеи исторической необходимости не приводило Гоголя к религиозно-фаталистическому объяснению исторического процесса, как, например, Фихте и других представителей немецкой романтической философии. Идеалистическое толкование принципа исторической необходимости сводилось к полному ограничению случайности индивидуальной свободы. Фихте в «Основных чертах современной эпохи» писал: «Все, что действительно существует, существует с безусловною необходимостью, и с безусловною необходимостью существует именно так, как существует; оно не могло бы не существовать или быть иным, чем оно есть».[118] Подобная философия истории приводила Фихте к примирению «со всем существующим, как оно существует», и признанию того, что в истории все «необходимо» и «благо».

Эта концепция оказала влияние на многих русских историков первой половины XIX в. Ее, например, активно защищал М. П. Погодин. В рецензии на магистерскую диссертацию М. С. Гастева («Рассуждение о причинах, замедливших гражданскую образованность в русском государстве до Петра Великого». М., 1832) Погодин решительно оспаривал выдвигаемую Гастевым идею причинно-следственной связи применительно к изучению «хода гражданской образованности». С точки зрения Погодина, изучение причин здесь бесплодно, ибо, рассуждает он, кто знает, не будь Петра, его роль не сыграла ли бы Софья и вообще: «что было, то было так, как должно, как бог велел».[119]

От подобного фатализма свободно гоголевское понимание истории. Необходимость, в представлении Гоголя, не является чем-то внешним по отношению к истории и находящимся за пределами возможностей человеческого познания, она — объективный закон, органически и имманентно присущий самой природе. Осознание причинно-следственной связи в историческом процессе обязывает исследователя, с точки зрения Гоголя, не ограничиваться лишь регистрацией какого-нибудь важного события или фиксировать «близорукие следствия в виде отрубленных ветвей». Он должен «вывесть наружу все тайные причины его явления и показать, каким образом следствия от него, как широкие ветви, распростираются по грядущим векам, более и более разветвляются на едва заметные отпрыски, слабеют и наконец совершенно исчезают или глухо отдаются даже в нынешние времена, подобно сильному звуку в горном ущельи, который вдруг умирает после рождения, но долго еще отзывается в своем эхе» (VIII, 28). Необычная для ученого очень образная, поэтическая форма гоголевского письма нисколько не мешает нам здесь ощутить глубину и проницательность теоретической мысли, чрезвычайно существенной для уяснения не только исторических взглядов Гоголя, но и его эстетической, художественной позиции.

В «Мертвых душах» Гоголь отмечает, как важно для писателя суметь раскрыть «неуловимые особенности» иного характера и сколько труда надо положить, «пока заставишь перед собою выступить все тонкие, почти невидимые черты», и как необходимо «углублять уже изощренный в науке выпытывания взгляд» (VI, 24). Это сказано в начале поэмы. В конце ее Гоголь снова возвращается к той же теме, говоря о том, сколь мудрым должен быть «испытующий взгляд» художника, стремящегося к тому, чтобы изведать характер «до первоначальных причин» (VI, 242).

Нетрудно заметить, как близко перекликаются эти строки с только что приведенными рассуждениями Гоголя об обязанностях историка. И художник, и историк должны владеть искусством анализа — разумеется, у того и другого он осуществляется разными путями и методами — должны уметь за внешним покровом явления увидеть его глубинную, истинную сущность. Здесь истоки аналитического, исследовательского характера гоголевского реализма.

Как мы видели, обращение Гоголя-художника к исторической теме никогда не было для него самоценным. Осознание неразрывной связи между «веком нынешним» и «веком минувшим» позволяло Гоголю ставить на историческом материале проблемы, имевшие очень острое современное значение.

Итак, Гоголь рассматривал историю как постоянный процесс развития, непрерывной смены и совершенствования общественных форм. Стало быть, задача исторической науки, по его мнению, состоит в том, чтобы выявить весь великий путь, который пройден человечеством; «каким образом оно из своего первоначального, бедного младенчества развивалось, разнообразно совершенствовалось и наконец достигло нынешней эпохи» (VIII, 26). Понимание прогресса как необходимой предпосылки и основы исторического развития было крупнейшим достижением исторической мысли первой трети XIX века, явившись новым — после Джамбаттисты Вико и его концепции исторического круговорота, имевшей широкое распространение в XVIII веке, — выдающимся этапом в изучении закономерностей развития человеческого общества.

Разумеется, отнюдь не все написанное Гоголем-историком было выражением его самостоятельной, оригинальной мысли. Он много читал и впитывал в себя то, что ему импонировало, то, что подтверждало его порой смутные, первоначальные догадки. Но иные идеи были выношены им самим и явились результатом его собственных теоретических раздумий.

Одним из замечательных примеров самостоятельной мысли Гоголя может служить его статья из тех же «Арабесок» — «О средних веках». Гоголь критикует широко бытовавшее среди ученых представление о средних веках, как об эпохе застоя в истории цивилизации и полного торжества беспросветного варварства. Интересно, что против подобной антиисторической схемы, до сих пор еще кое-где имеющей хождение, совсем недавно выступил известный советский востоковед академик Н. Конрад, заметивший, что «средневековье — одна из великих эпох в истории человечества».[120] Эпоха средневековья рассматривается Гоголем как важная веха в историческом развитии народов мира, как время, носившее в себе черты яркого духовного своеобразия и далеко еще в науке не раскрытое и не оцененное «по справедливости» (VIII, 15). Сложная и противоречивая эпоха средних веков, по мнению Гоголя, была необходимым и во многом плодотворным этапом в развитии человечества, подготовив его к более высоким и совершенным формам общественного самосознания.

Исторические взгляды Гоголя были созвучны самым передовым идеям его времени. История у него перестает «геройствовать», облекаясь в форму живого и вдохновенного рассказа о судьбах народных.

Гоголь расширяет круг интересов историка. «Дух минувшей жизни» не может быть постигнут на основе документов и материалов, отражающих лишь официально-государственную историю. Им на помощь должны прийти «сочинения, относящиеся не прямо к истории, как-то: частные биографии, известия о состоянии тогдашних искусств, ремесел, наук и пр.». Гоголя занимают не только война, но и частная жизнь народа, их быт, нравы, обычаи, культура… Вот почему он считает неоценимым подспорьем для историка такие науки, как фольклор (особенно народные песни), археология, география.

Гоголь много читал и много думал над вопросами истории. Правда, его историческим взглядам часто не хватало стройности и системы, обычно свойственных профессиональному историку. Они не были лишены порой и весьма серьезных противоречий. Но главное достоинство исторических разысканий Гоголя состояло в том, что они были проникнуты пытливой мыслью, страстным стремлением понять законы, по которым идет развитие человеческого общества. Это стремление неотвратимо обостряло его критический взгляд на различные стороны современной ему общественной жизни. С огромной симпатией Гоголь пишет об одной черте Шлецера: «будучи одним из первых, тревожимых мыслью о величии и истинной цели всеобщей истории, он долженствовал быть непременно гением оппозиционным» (VIII, 86). Историк не просто описывает те или иные события и факты, его исследования должны быть проникнуты духом критического анализа, а сердце историка — быть тревожимо мыслью о судьбах мира.

Такая постановка вопроса, конечно, ничего общего не имела с официальной историографией николаевской России. Во второй половине 20-30-х годов даже «История государства Российского» Карамзина почиталась кое-кем слишком вольномыслящей. В 1826 году во время коронации, как свидетельствует А. И. Михайловский-Данилевский, Константин Павлович в присутствии Николая так отозвался об «Истории» Карамзина: «Книга его наполнена якобинскими поучениями, в истории надобно помещать одни числа, годы, имена и происшествия без дальних об них рассуждений».[121] Это было отнюдь не частное мнение великого князя. На таких догмах стояла официальная идеология России.

В исторических работах Гоголя было мало чисел, годов, имен и происшествий, но много рассуждений, т. е. того, что придавало этим сочинениям «мыслящий», по выражению Гегеля, философский характер. Взгляды Гоголя на историю тесно связаны с общеевропейским движением философско-исторической мысли.

Заключенные в «Арабесках» статьи по вопросам истории для нас особенно интересны тем, что они позволяют нам ощутить широту мысли Гоголя, понять его раздумья о путях развития мировой истории, о неразрывной связи «судьбы человеческой» и «судьбы народной». Из этого же корня росли его взгляды на искусство, в частности его понимание творчества Пушкина, его концепция народности искусства, наконец, и его собственное художественное творчество.

Понимание истории как процесса непрерывного развития и совершенствования общественных форм жизни, просвещения, культуры, науки выступало в сознании Гоголя контрастом по отношению к современному меркантильному миру, полному трагических противоречий, создающему крайне неблагоприятные условия для развития искусства, враждебному всему прекрасному, морали, человечности. Смысл «Арабесок» Белинский недаром усматривал в «противоположности идеала жизни с действительностью жизни».

Научно-исторические построения Гоголя 30-х годов и его самосознание тех же лет были «сообщающимися сосудами» и глубоко взаимно связаны. Гоголь-историк многое предопределил в работе писателя не только над исторической, но и современной темой. Исторический взгляд на нынешнюю действительность Гоголь считал одной из важнейших обязанностей истинного художника. Недаром в «Мертвых душах» автор называет себя «историком предлагаемых событий» (VI, 36).

2

Существенной частью «Арабесок» явились статьи об искусстве — «Скульптура, живопись и музыка», «Об архитектуре нынешнего времени», «О малороссийских песнях» и «Несколько слов о Пушкине». Вместе с некоторыми другими статьями Гоголя они дают вполне определенное представление о нем как о литературном критике, о характере и направлении его эстетических взглядов.

Интерес к вопросам литературной критики пробудился у Гоголя еще в Нежине, в «гимназии высших наук». Мы уже упоминали дошедшее до нас его классное сочинение «О том, что требуется от критики», написанное, видимо, перед самым окончанием гимназии. Два с лишним года спустя Гоголь откликнулся рецензией на «Бориса Годунова». Над «вечным творением» Пушкина Гоголь дал вдохновенную, написанную в духе традиций романтической эстетики клятву быть верным заветам своего учителя: он клялся в том, что его души не коснется «мертвящий холод бездушного света» и в нее не проникнет «презренное чувство корысти, раболепства и мелкого самолюбия».

Много лет спустя, в «Авторской исповеди», Гоголь высказал мысль, в которой зафиксировал одно из коренных, с его точки зрения, свойств искусства. Назначение искусства, сказал он, состоит в том, чтобы оно служило выражением истины, чтобы в сознании художника «жизнь сделала какой-нибудь шаг вперед и чтобы он, постигнувши современность, ставши в уровень с веком, умел обратно воздать ему за наученье себя наученьем себя» (VIII, 456). К этому обобщению Гоголя привел весь его писателький опыт. Но уже в первой половине 30-х годов он близко подходил к осознанию великого общественного предназначения художественного творчества.

В «Арабесках» Гоголь воспевает красоту мира и все прекрасное в человеке. Искусство — вечный источник прекрасного и потому должно служить человеку, оберегая его от корысти и житейской суеты, обращая его душу к высокому и идеальному.

Тем же 1831 годом помечена статья «Скульптура, живопись и музыка», позднее включенная Гоголем в «Арабески». «Три чудные сестры», «три прекрасные царицы мира» призваны к тому, чтобы «украсить и усладить мир». Сопоставляя эти три вида искусства, Гоголь отдает предпочтение музыке, полагая, что она способна наиболее активно воздействовать на жизнь и выражать стремительный порыв человеческого духа. Вот почему именно музыку Гоголь считает «принадлежностью нового мира», ибо «никогда не жаждали мы так порывов, воздвигающих дух, как в нынешнее время» (VIII, 12). За этими словами в черновом варианте статьи следует выразительная характеристика современности: «… на нас наступает, нас давит меркантиль<ность>…» (VIII, 577). Задача искусства — бороться за нравственное очищение человека. И Гоголь обращается к музыке с призывом чаще будить «меркантильные души» и гнать «этот холодно-ужасный эгоизм, силящийся овладеть нашим миром».

В еще незрелой, идеалистической форме здесь выражена мысль, имевшая для Гоголя исключительное значение: искусство не может абстрагироваться от жизни, оно должно отвечать ее потребностям и служить человеку. Эту мысль Гоголь глубоко выразил в статье о картине Брюллова «Последний день Помпеи». Выдающееся значение этого полотна он видит в том, что мастер сумел в центре избранного им трагического сюжета поставить не хаос и разрушение, не ужас и содрогание, а вечное торжество жизни и красоты. «… У Брюллова является человек, чтобы показать всю красоту свою, все верховное изящество своей природы»; несмотря на трагизм событий, «нет ни одной фигуры у него, которая бы не дышала красотою, где бы человек не был прекрасен» (VIII, 111).

Взгляды Гоголя на искусство отличаются пока еще романтической патетикой. Суждения его резки, оценки — прямолинейны. Во всем этом угадывалась свойственная молодости запальчивость, отнюдь не всегда учитывавшая сложность и противоречивость явления. Гоголю импонирует яркость и контрастность красок романтической поэзии и живописи. Его увлекает возможность внезапной сменой красок потрясти зрителя или читателя, произвести эффект.

Уместно бы здесь еще раз напомнить слова Гоголя об «истинном эффекте, который заключен в резкой противоположности», и красоте, которая «никогда не бывает так ярка и видна, как в контрасте» (VIII, 64).

Романтическое сознание молодого Гоголя отличалось резко выраженной гражданственностью. Рано возникшее в писателе ощущение трагической неустроенности жизни толкало его к раздумьям о причинах повсеместно торжествующей дисгармонии, вечного «раздора» между мечтой человека о счастье и невозможностью ее осуществить. Гоголь страстно искал путей к гармонии земного существования и видел в художественном творчестве мощный рычаг к ее достижению. Свойственное романтизму восторженное поклонению искусству, убеждение в его безграничных возможностях содействовать очищению человеческой души от всей скверни и дроби повседневной антипоэтической действительности — все это весьма импонировало Гоголю и вполне соответствовало его собственному мироощущению.

Романтический идеал Гоголя формируется на основе критического отношения к современной действительности и вступает с ней в непримиримый конфликт. Поэтизация личности вела к утверждению культа художника-творца, пекущегося о благе всех людей. Образ поэта-художника предстает воплощением нравственной силы, душевной стойкости, гуманизма. Эстетическая сфера и социальная всегда у Гоголя взаимосвязаны. Искусство осознавалось им как очень сильное орудие нравственного воспитания людей, способное отвратить их от зла, от пошлости и мелочного практицизма, а также возбудить в них порыв к самосовершенствованию, к красоте, к идеалу.

Разделяя в первой половине 30-х годов некоторые принципы романтизма, Гоголь вместе с тем остался чужд тому пафосу субъективизма и отрешенности от объективной действительности, который был характерен для многих романтиков, русских и западноевропейских. Он восторженно оценивает «чудную, магическую силу» романтических поэм «необъятного» Пушкина, «напитанных Кавказом, волею черкесской жизни и ночами Крыма» (VIII, 51), но с серьезными оговорками принимает поэзию И. И. Козлова. Отмечая несомненную одаренность этого поэта, Гоголь, однако же, корит его за чрезмерную сосредоточенность на малом мире своей собственной души, за отрешенность его творчества от большого мира «внешней жизни». «Он весь в себе», — пишет Гоголь. И эта самоизоляция имеет своим следствием неотвратимое обеднение и истощение всей художественной плоти его стихотворчества: «Лица и герои у него только образы, условные знаки, в которые облекает он явления души своей» (VIII, 154). Гоголь воспринимал романтизм не безоговорочно, он тонко и точно улавливал не только сильные его стороны, но и слабые, мешавшие художнику в полной мере раскрыть многообразие и противоречия реального мира.

В формировании эстетических взглядов Гоголя, как и Белинского, большую роль сыграл Пушкин — художник и критик. Статья Гоголя «Несколько слов о Пушкине», которую он начал писать в 1832 или 1831 году, представляет огромный интерес. В этом выдающемся теоретическом выступлении Гоголя не только впервые раскрывается общенародное значение творчества Пушкина, но и затрагивается ряд важнейших вопросов эстетики: реализма и народности, формы и содержания.

Прежде всего по-новому ставится в статье проблема отношения искусства к действительности. Само понятие действительности приобретает уже у Гоголя конкретное общественное содержание. Художник должен, по мнению Гоголя, изображать жизнь такой, какова она есть. Достоинство поэм Пушкина Гоголь видит в том, что поэт «предался глубже исследованию жизни и нравов своих соотечественников». Величие произведения искусства и обусловливается тем, в какой мере художнику удалось выразить «дух народа». Отсюда и знаменитое определение народности (национальности — в терминологии Гоголя): «… истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами» (VIII, 51).

Белинский назвал статью Гоголя «замечательной» и часто цитировал эти строки. В статье «Русская литература в 1841 году» он писал о них: «Я не знаю лучшей и определеннейшей характеристики национальности в поэзии, как ту, которую сделал Гоголь в этих коротких словах, врезавшихся в моей памяти…» (V, 558).

Еще в предшествующих критических выступлениях Гоголь отстаивал положение об активном воздействии искусства на жизнь, на формирование характера человека. В статье о Пушкине эта мысль получает дальнейшее развитие.

В черновом варианте статьи есть интересное рассуждение Гоголя, не вошедшее, вероятно, по цензурным причинам, в окончательный текст, напечатанный в «Арабесках»: «И если сказать истину, то его (Пушкина. — С. М.) стихи воспитали и образовали истинно благород<ные> чувства, несмотря на то, что старики и богомольные тетушки старались уверить, что они рассеивают вольнодумство…» (VIII, 602). Действительность, по мнению Гоголя, является источником, из которого художник черпает содержание для своих произведений. В свою очередь искусство влияет на действительность, на развитие общества. Но плодотворным это влияние может быть лишь в том случае, если произведение выражает «благородные чувства».

Активная направленность эстетики Гоголя особенно ярко выражена в его полемике против «светской» критики, толкавшей писателей на идеализацию действительности, на изображение лишь «необыкновенных» ее явлений.

В той же статье «Несколько слов о Пушкине» Гоголь сопоставляет «чинного заседателя» и «дикого горца», зарезавшего своего врага, и при этом замечает, что горец «более поражает, сильнее возбуждает в нас участие, нежели наш судья в истертом фраке, запачканном табаком, который невинным образом, посредством справок и выправок пустил по миру множество всякого рода крепостных и свободных душ». Однако не только романтический горец, но и прозаический судья имеет право на внимание писателя, поскольку оба они — «явления, принадлежащие к нашему миру». Больше того, подлинный поэт должен был бы прежде всего изобразить судью, представляющего собой явление повседневное, «обыкновенное» и потому особенно нетерпимое. На эту повседневность, столь мучительную для простого человека, и должно с негодованием обрушиться искусство.

Гоголь вместе с Белинским, хотя и независимо от него, реабилитировал «низкую», «обыкновенную» натуру. Борясь с реакционной романтической эстетикой, писатель как бы снимал с пьедестала поэзию «необыкновенного», снижал ее и неизменно подчеркивал, что внимание художника должно быть сосредоточено прежде всего на «предмете обыкновенном». Этот эстетический принцип служил теоретической основой критического осмысления действительности. Он проходит через всю творческую жизнь Гоголя — писателя и критика. Позднее, в седьмой главе «Мертвых душ», Гоголь, формулируя свое эстетическое кредо, с иронией упоминает современный суд, который не признает, что «равно чудны стекла, озирающие солнцы и передающие движенья незамеченных насекомых», и не способен понять, что «много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл создания». К этой теме обращается Гоголь и во второй редакции «Портрета», изданной почти одновременно с «Мертвыми душами». Старик художник благословляет своего сына, начинающего самостоятельную жизнь в искусстве, и завещает ему истину, которую он постиг в итоге многолетнего труда, ценой тяжких ошибок и неудач: «Нет… низкого предмета в природе. В ничтожном художник-создатель так же велик, как и в великом; в презренном у него уже нет презренного, ибо сквозит невидимо сквозь него прекрасная душа создавшего, и презренное уже получило высокое выражение, ибо протекло сквозь чистилище его души» (III, 135).

В эстетическом мышлении Гоголя времен «Арабесок» совмещались различные, порой противоречивые тенденции. Восприняв некоторые элементы романтической эстетики, он вместе с тем во многом противостоял ей — и как теоретик и, особенно, как художник, к середине 30-х годов все более уже тяготевший к реализму.

Но и собственно романтические тенденции гоголевской эстетики отличались своеобразием. Западная, в частности немецкая, романтическая эстетика утверждала в качестве непреложного закона извечный конфликт между действительностью и искусством — конфликт безысходный, из которого, как правило, выхолащивалось общественное содержание. Художественное творчество рассматривалось как некая самостоятельная, независимая от действительности, область духовной жизни человека. Для Гоголя характерен был взгляд на искусство как на моральную силу, способную оказать великие услуги обществу. Он вообще верил в магическую силу морального воздействия на человека. Гоголь видел неразрывную и плодотворную связь искусства и жизни.[122] В этом «контрапункте» как бы скрещивались разнородные тенденции его эстетики, в которой совмещались элементы романтизма (особенно в начале пути) и реализма.

Гоголь был проникнут сознанием величайшей ответственности писателя перед народом, перед историей. Вслед за Пушкиным и Белинским он содействовал утверждению взгляда на литературу как на общенациональное дело.