5
5
Разговор о душе — пронзительнейшее место повести Б.Агеева, ее центр, ее высота.
Деду все хотелось бы узнать у своего ученого друга — будет ли изобретен когда-нибудь прибор для «измерения души» — ведь если ничего не болит, а человеку больно, значит, что и душа имеет какую-то субстанцию. Впрочем, Деду уже давно от старых людей известно, что «душа при жизни обретается у жалости». В понимании Деда это значило — прежде каждый был самостоятелен и состоятелен сам в себе, был отдельной душой, учтенной Богом. А потом «все друг с другом в народном хозяйстве перетертые и перепутанные оказались», превратились в «душу населения», на единицу которой производились трактора и яйца, пальто и ботинки… Алексей Михайлович понял тоску Деда как исчезновение боли за человека. Для Агеева население — это некое переходное состояние от народа к «гражданскому обществу». Быть может дружба Деда и А.М. потому и возможна, что и горожанин, ученый друг видит наше «подсолнечное обиталище» в его природной сущности. И оба они сойдутся на главном праве человека — «праве быть в естестве». И Дед тут же захочет эту мысль друга «утвердить собственным опытом». Это момент принципиально важный в повести — наличие в человеке этой способности к утверждению мысли опытом. Им обоим доступна деликатность в дружбе, как и знание о такой «простоте, от которой дрожь пробирает». Тема природности и цивилизации еще раз зазвучит в повести: А.М. полагает, что человек мыслящий боится облика «чистого необработанного вещества», оно кажется ему опасным. Хочется эту естественную простоту переиначить, отшлифовать разумом, спрятать «строптивое ядро природы».
Между русскими вопросами о городе и деревне, о культуре и цивилизации всегда стоит вопрос о душе, изнутри которой и рассматривается эта самая цивилизация и культура. «А душа, — думал агеевский Дед, — не принадлежит ни президенту, ни правительству, ни Организации Объединенных Наций. Она не подвластна секретной службе, налоговой инспекции и не дается пощупать ее даже переписчикам душ. Если задать любой встреченной душе вопрос: ты горе мытаешь, але без дела лытаешь? То становится ясно по ответу, какая душа бесцельная, а какая со смыслом. Без дела лытать — жить в пустоту. А горе мытать — и есть жить со смыслом. Без горя душа пуста, горе выявляет суть каждой души. Ее закон…»
Если есть душа, то есть и Бог — «иначе кому она (душа — К.К.) нужна»? Борис Агеев с неизбежной для него естественностью присоединил тут свой голос к стержневой направляющей силе нашей национальной литературы — но соль в том, что сделал это талантливо и убедительно, исходя из внутренних духовных сил своего народного героя, которого он видит все еще действующим лицом нынешней нашей жизни. Героя красивого и мощного — рядом с ним все разрушители и исказители образа человека выглядят жалкими клеветниками. Но именно потому, что последних так много, мы и должны понять и поддержать писателя. Ведь им проделан колоссальный утвердительный труд. Пожалуй, самым ярким цветом горит в повести картина-описание встречи Деда с А.М. в Великдень, в Пасху. У Алексея Михайловича вышла книга: «Расточительность дара. Статьи о цивилизации». Дед, сообразив, что держит в руках «умственные труды своего друга, от этого соображения даже оробел», но все же с почтительностью принял и разделил его мысли. Цивилизация, — толковал А.М., — связана с «отказом от миссии особого понимания Бога». Тогда-то народ и превращается в население. Место «права быть в естестве» занимается «правом на мелкие грехи, что повсеместно признается за ресурс свободы». Происходит удешевление человека — он становится тоже товаром. «Последним резервом была деревня, теперь остается население городов. Жизнь в мегаполисах подготовила его к новой роли товара». Итог и выход — отказ от излишних потребностей. «Менялы изгоняются из храма, иначе менялы изгонят из храма молящихся».
…И важно в этой встрече друзей было все, а не только общие мысли. И то, как приоделись они в чистое да праздничное для встречи друг с другом, и как прибрал Дед стол, изъеденный угольной пылью, и как расставлял свечи да кулич. А уж сама шахматная партия, Дедовы словесные описания всякого хода — роскошная сцена, вольная! Тут как раз, между друзьями, и случилась та «расточительность дара», которая — единственная — оправдана, но и прямо противоположна безумной расточительности цивилизации.
Душа главного героя Бориса Агеева так устроена и так настроен ее «оптический аппарат», что она способна видеть течение и глубину жизни. Нет никакой нужды указывать на редкое для современного героя, носящегося по миру чаще всего в поисках перемен удовольствий, — указывать на это качество созерцания-понимания-проникновения. Но душа, имея метафизическую природу (о чем Деду сказал его ученый друг), живет ведь и в конкретном человеческом обличье. А потому никакая «душа» была бы не проявлена, если бы читатель не знал о множестве обстоятельств жизни агеевского героя. Например о том, что Деду не скучно делать свою работу кочегара. И как сильно звучит в повести это утверждение глубокой радости от труда, простой работы! Деду не скучно потому, что у печи всегда тепло и отогрелся он ее теплом «за всю жизнь». Ему не скучно делать свою работу на совесть, несмотря на то, что даже и в административно-законодательном плане у кочергарки не было хозяина. Она была буквально ничья, но ее тепло грело всю слободу. А сам процесс топки автор описывает не просто с реальной точностью, но с какой-то силой густоты — ведь Дед был искусным истопником, владеющим силой огня, да еще и своего рода художником — занимался мастерским обжигом дерева, из которого получались в результате красивые и ценные доски.
Борис Агеев высоко ставит человека, но и очень ясно, очень просто, основательно и правильно.
Агеевский Дед живет в единстве с другими людьми — и тут тоже его душа себя проявляет: не просто о соседстве ведет речь прозаик, а о естественной человеческой переплетенности-ответственности, в основание которой так давно была положена заповедь о любви. Повесть так и стоит, что все герои друг другом держатся (хотя и центром ее остается Дед). Не случайно прозаик оговаривает, — переселившись с северов на родину, дед не просто устроился рядом с котлом «Универсал», который держал в своем повиновении, но и рядом «с чужим семейным очагом». Причем, молодые соседи его, очаг этот держали прочно, вселяя и в самого Деда «долговременную уверенность в устоях жизни». А потом случилось горе — родилась больная девочка, стали прятать беду, а Дед, словно чувствуя вину свою, тоже прятался от нечаянного соучастия в семейной драме и последовавшем разладе. Все отношения Деда с другими героями повести прописаны удивительно точно — они как-то всегда очень индивидуальны, складываются наособинку, полны человеческой деликатности и основательности. Вслушайтесь, как Агеев рассказывает о сопереживании Дедом короткой жизни и смерти «нежизнеспособной девочки» соседей: «Жалеть можно было виноватых и грешных, безвинные же являются, чтобы посветить людям незапятнной душой, выставить укор живым, и когда они уходят, этого жалеть нельзя. Но как об этом ни думай, и чего там ни гадай о высшей воле, живое страдает болью, которую трудно перенести. Помимо желания Деда, слезы тяжелили ему сердце». Чужое ему — не в обузу. Прозаик прямо указывает на готовность своего героя быть с другими в меру необходимости этими другими и определенной. Вообще этот такт, эти внутренние «весы» поражают в герое: тут глубоко природное, от натуры человеческой, уважение к другим людям, к трудам человеческим, явленным ли в резных наличниках или в памяти культуры, в хлебном поле или в игре в шахматы.
В своем герое Борис Агеев вывел цельного и ясного русского человека, в котором как-то таинственно, от начала, не было податливости на соблазны времени, в котором душа «отвечает» за душевное, а ум не перепрыгивает через богоданные ему возможности и обязанности. Как будто Дед изначально знал — что ему делать, как и зачем. И делал то, что нужно ему, что должно быть сделано именно им.
Как-то, в споре, Н.Н.Страхов сказал, что русские люди знали, как им жить, и как им умирать. Вряд ли наш современник Борис Агеев помнил об этих точных страховских словах, когда писал свою повесть. Но подлинное чудо продления правды о человеке в русской литературе и состоит в этой интуитивной угаданности самой ее сердцевины. Речь идет о человеке в достоинстве, каким написан Дед у Агеева — он не печется о своем предназначении, но точно знает, как ему жить.
Вообще жизнь на русской земле очень похожа — как курская крестьянка, так и северная проживали, в сущности, по одним законам похожести. Как агеевский Дед, так и мой сибирский дед Дмитрий (тоже кочегар на старости лет) жили той самой жизнью по необходимости, которой не выдержит умаянный готовым разнообразием человек, которому даже зубочистки и зубные щетки цивилизация предлагает в сотне разных упаковок. Этому закону переизбыточности, ненужной, излишней телесно-материальной плоти мира и противостоит агеевский Дед, который «на земле был лишь домохозяином, владельцем стола, шкафа и кровати», а вот крыша над его головой уже была казенная. Ведь и впрямь в избыточности есть разница качества: переизбыток «внутреннего» сегодня все чаще мешает (высокий уровень образования в России не нужен для будущего разделения мирового труда, высокая культура мешает своей излишней ответственностью и серьезностью). Вообще проблема переизбыточности просто нагрянула к нам во всей своей трагедийности и шаржевости одновременно: переизбыток души в человеке глушится пьянством, переизбыток образования — реформами, переизбыток культуры — фиглярами и подельщиками.
По Деду же «не имеет значения, когда живешь». Если жить честно, — то, значит, жить в правде. А жить в правде можно всегда, независимо от времен на дворе. И такая независимость понятна лишь тем, кто «прямо ходит». Но если, как нынче, «об золоте додумали, а об человеке нет», то неизбежен рост несчастных и обиженных. Дед же всегда оставался прямоходящим, даже и после тюрьмы (заключен в нее был потому, что грех родных взял на себя). Он сумел на жизнь свою не обидеться, а выглядеть достойно всегда — и когда «голодал… холодал, и севера обогревал». Он снял с себя нечестивое обвинение суда — для того и вернулся на родину: «Он не искал в мире источников зла, жертвой которого мог бы себя считать, и никого ни в чем не обвинял. Но за этим миром знал один ущерб — собственное неправедное обвинение. И снял его, перешагнув ручьи и реки человеческих условностей, которые люди называли законами. Снял через закон же и на том самом языке, который их всех разъединял — на русском. Что-то было в нем детское, от хуторского паренька из его побасенок, наивное и прямое, что в конечном счете и помогло ему порубить в куски змея огненного…»
Совсем-совсем последние слова повести («это там трубы поют») как-то утешают, дают нам надежду, что Дед и лучшем мире будет там, где тепло, где «Божешка в золотом величии сияния». И небесный огонь словно возводит к совершенству отполированный топочный дедов огонь… А на земле все те же глубина неба, и те же далекие звезды, на которые в начале повести смотрел Дед, знавший один-единственный закон мужчины — честь.
***
И Петр Краснов, и Сергей Щербаков, и Борис Агеев хотят тишины. Потому как только в сосредоточенной тишине можно услышать «мотив человека» — всего мира человеку не вместить в себя. Всех песен не перепеть, всей земли не обойти, всех пирогов не переесть! Так быть может это «вмещение» и не нужно, и не было задумано изначально? Быть может человеку и его пониманию себя нужна земная заповедная граница, в пределах которой мир может быть понят и принят — как свой. Быть может суть проста и крепка, как красный угол в душе, свидетельствующий о непоруганном и непорушенном? Суть проста…
2006 г.