Статья IV-я и последняя
Статья IV-я и последняя
Цикл новогородских поэм очень не обширен: их всего четыре. Две из них посвящены одному герою, другие две – другому герою; следовательно, четыре поэмы воспевают только двух героев. Бедность поразительная! Но, вникнув в их дух и содержание, мы увидим, что перед ними бедна вся остальная сказочная поэзия русская; увидим мир новый и особый, служивший источником форм и самого духа русской жизни, а следовательно, и русской поэзии. Новгород был прототипом русской цивилизации и вообще форм общественной и семейной жизни древней Руси. Все это яснее можно видеть из новогородских поэм; почему и приступаем немедленно к изложению их содержания, которое должно снабдить нас данными для суждений и выводов.
* * *
Во славном Великом Новеграде, а и жил Буслай до девяноста лет, с Новым городом жил, не перечился, со мужики новогородскими поперек словечка не говаривал. Живучи Буслай состарелся, состарелся и переставился; после его веку долгого оставалося его житье-бытье и все имение дворянское; оставалася матера вдова Амелфа Тимофеевна и оставалося чадо милое – молодой сын Василий Буслаевич. Будет Васинька семи годов, отдавала матушка родимая учить его во грамоте, а грамота ему в наук пошла; присадила пером его писать, письмо Василью в наук пошло; отдавала петью учить церковному, – петье Василью в наук пошло. А и нет у нас такого певца во славном Новегороде супротив Василья Буслаева. Повадился ведь Васька Буслаевич со пьяницы, со безумницы, с веселыми удалыми добры молодцы, допьяна уж стал напиватися, а и ходя в городе уродует: которого возьмет он за руку, из плеча тому руку выдернет; которого заденет за ногу, то из … ногу выломит; которого хватит поперек хребта, тот кричит, ревет, окарачь ползет. Пошла-то жалоба великая: а и мужики новогородские, посадские, богатые, приносили жалобу великую матерой вдове Амелфе Тимофеевне на того на Василья Буслаева. А и мать-то стала его журить, бранить, журить, бранить, его на ум учить, – журьба Ваське не взлюбилася; пошел он, Васька, во высок терем, садился на ременчат стул, писал ярлыки скорописчаты – от мудрости слово поставлено: «Кто хощет пить и есть из готового, валися к Ваське на широкий двор – пей и ешь готовое и носи платье разноцветное». А втапоры поставил Васька чан середи двора, наливал чан полон зелена вина, опущал он чару в полтора ведра. Во славном было во Новеграде, грамотны люди шли, прочитали те ярлыки скорописчаты, пошли к Ваське на широкий двор, к тому чану, зелену вину. Вначале был Костя Новоторженин: Василий тут его опробовал – стал его бити по буйной голове червленым вязом во двенадцать пуд: стоит тут Костя не шевельнется, и на буйной голове кудри не тряхнутся. И назвал Васька его, Костю, своим братом названыим – паче брата родимого. А и мало время позамешкавши, пришли Лука и Моисей – дети боярские, а Василий молодой сын Буслаевич тем молодцам стал радошен и веселешенек. Пришли тут мужики Залешана (?) – и не смел Васька показатися к ним. Еще тут пришло семь братов Сбродовичи – собиралися, сходилися тридцать молодцов без единого, – он сам Василий тридцатый стал. Какой зайдет – убьют его, убьют его, за ворота бросят. Послышал Васинька: у мужиков новогородскиих канун варен, пива ячные; пошел Василий с дружиною, пришел во братчину в Никольщину. «Не малу мы тебе сыпь{152} (?) платим: за всякого брата по пяти рублев»{153}. А и тот-то староста церковный принимает их во братчину в Никольщину; а и зачали они тут канун варен пить, а и те-то пива ячные.
(Васька и его молодцы бросаются на царев кабак, – и все они возвращаются в Никольщину добре пьяны.)
А и будет день к вечеру; от малого до старого начали уж ребята боротися, а в ином кругу в кулаки бьются; от тое борьбы от ребячия, от того бою от кулачного началася драка великая; молодой Василий стал драку разнимать, а иной дурак зашел с носка, его по уху оплел; а и тут Василий закричал громким голосом: «Гой еси ты, Костя Новоторженин, и Лука, Моисей, дети боярские! уже Ваську меня бьют».
Васькины молодцы пошли на выручку: много народу перебили до смерти, больше того переуродовали. Тогда Васька вызывает новогородских мужиков на великий заклад: «Напущаюсь-де я на весь Новгород битися, дратися, со всею дружиною хораброю»; если возьмет сторона мужицкая, – Васька платит мужикам дани, выходы по смерть свою, на всякий год по три тысячи; буде же его сторона одолеет, – мужики платят ему такую же дань. И в том договоре руки они подписали. Василий Буслаев начал с своими молодцами одолевать противников; тогда мужики новогородские бросились с дорогими подарками к Васькиной матушке: «Уйми-де свое чадо милое, Василья Буслаевича». Тут является на сцену совершенно новое и до крайности странное лицо – девушка-чернавушка; по приказанию Амелфы Тимофеевны, прибежала девушка-чернавушка, сохватала Ваську за белы руки, притащила его к матушке на широкий двор; а и та старуха неразмышлена посадила его в погреба глубокие, затворяла дверьми железными, запирала замки булатными. Между тем дружина Васькина бьется с утра до вечера – и ей становится уж невмочь; увидев девушку-чернавушку, пошедшую на Волхов за водой, молодцы взмолились ей: «Не подай нас у дела ратного, у того часу смертного». И тут девушка-чернавушка бросала она ведро кленовое, брала коромысло кипарисово, коромыслом тем стала она помахивати по тем мужикам новогородскиим; перебила уж много до смерти; и тут девка запыхалася, побежала к Василью Буслаеву, срывала замки булатные, отворяла двери железные: «А и спишь ли, Василий, или так лежишь? твою дружину хорабрую мужики новогородские всех перебили, переранили, булавами буйны головы пробиваны». Ото сна Василий пробуждается, он выскочил на широкий двор, – не попала палица железная, что попала ось тележная, – побежал Василий по Новугороду, по тем по широким улицам;, стоит тут старец-пилигримища, на могучих плечах держит колокол, а весом тот колокол во триста пуд; кричит тот старец-пилигримища: «А стой ты, Васька, не попархивай, молодой глуздырь, не полетывай: из Волхова воды не выпити, в Новеграде людей не выбити; есть молодцов супротив тебя, стоим мы, молодцы, не хвастаем». Говорил Василий таково слово: «А и гой еси, старец-пилигримища! а и бился я о велик заклад со мужики новогородскими, опричь почестного монастыря, опричь тебя, старца-пилигримища; во задор войду – тебя убью!» Ударил он старца в колокол а и той-то осью тележною, – качается старец, не шевельнется; заглянул он, Василий, старца под колокол, а и во лбе глаз – уж веку нету! Пошел <молодец> по Волх-реке, завидели добрые молодцы молода Василья Буслаева, – у ясных соколов крылья отросли, у них-то, молодцов, думушки прибыло.
Мужики новогородские побиты – они покорилися и помирилися; насыпали чашу чистого серебра, а другую чистого золота; пошли ко двору дворянскому, к матерой вдове Амелфе Тимофеевне, бьют челом, поклоняются: «О сударыня матушка, принимай ты дороги подарочки, а уйми свое чадо милое, молода Василья со дружиною; а и рады мы платить на всякий год по три тысячи, на всякой год будем носить: с хлебников по хлебину, с калачников – по калачику, с молодиц – повенечное, с девиц – повалешное, со всех людей со ремесленных, опричь попов и дьяконов…»
Амелфа Тимофеевна посылает девушку-чернавушку привести Василья с дружиною; бежавши та девка запыхалася, нельзя пройти девке по улице, что полтеи{154} (?) по улице валяются тех мужиков новогородскиих. Прибежала девушка-чернавушка, сохватила Василья за белы руки, а стала ему рассказывати, что-де мужики новогородские принесли к его матушке дороги подарочки и записки крепкие. Повела девка Василья со дружиною на тот на широкий двор, привела-то их к зелену вину, а сели они, молодцы, во един круг, выпили ведь по чарочке зелена вина, со того уразу молодецкого от мужиков новогородскиих. Вскричат тут ребята зычным голосом: «У мота и у пьяницы, у молода Василья Буслаевича, не упито, не уедено, вкрасне хорошо не ухожено, а цветного платья не уношено, а увечье навек залечено». И повел их Василий обедати к матерой вдове Амелфе Тимофеевне; втапоры мужики новогородские – приносили Василью подарочки, вдруг сто тысячей, – и затем у них мирова пошла; а и мужики новогородские покорилися и сами поклонилися.
* * *
Не говоря уже о том, что в этой поэме очень много – по крайней мере сравнительно с прежними – поэзии и силы в выражении, – в ней есть еще не только мысль, но и что-то похожее на идею. Эту поэму должно понимать как мифическое выражение исторического значения и гражданственности Новагорода. История Новагорода не могла дать содержания для чисто исторической поэмы; или, лучше сказать, государственная идея Новагорода не могла выразиться в историческо-поэтической форме и по необходимости должна была ограничиться смутными, неопределенными и дикими мифическими полуобразами, очерками и намеками. Точность и определенность – одни из главнейших и необходимейших качеств и условий истинной поэзии; но эти качества зависят от одного содержания: чем содержание существеннее, действительнее, субстанциальнее, тем и форма точнее и определеннее, образы яснее, живее и полнее. Всякая народная поэзия начинается мифами; но и мифы могут иметь свою ясность, определенность и, так сказать, прозрачность: только для этого необходимо, чтоб выражаемое ими содержание было общечеловеческое и заключало в себе возможность дальнейшего диалектического развития, а следовательно, и возможность служить содержанием для поэзии, развившейся и возросшей до своей апогеи – до художественности. Новогородская жизнь была каким-то зародышем чего-то, по-видимому, важного; но она и осталась зародышем чего-то: чуждая движения и развития, она кончилась тем же, чем и началась – чем-то, а что-то никогда не может дать определенного содержания для поэзии и по необходимости должно ограничиться мифическими и аллегорическими полуобразами и намеками. Новгород, вероятно, был колониею Южной Руси, которая была первоначальною и коренною Русью{155}. Колонии народов, находящиеся на низкой степени гражданственности, всегда бывают цивилизованнее своих метрополий: они составляются из самой предприимчивой части народа, которая, переселившись на новую почву и под новое небо, поневоле отрешается от ограниченности прежнего быта, открывает новые источники жизни, указываемые новою страною, и, удерживая много от духа прежней родины, много и изменяет в своем характере. Почва Новагорода бедная, болотистая, климат холодный; это обстоятельство, в соединении с соседством немцев, и направило поневоле деятельность новогородцев на торговлю: по невозможности быть земледельцами, они оторвались от общего славянского быта и сделались купцами; соседство же с немцами еще более способствовало развитию их предприимчивости. Но, сделавшись купеческим городом, Новгород отнюдь не сделался{156} муниципальным городом, – и новогородцы, сделавшись купцами, отнюдь не сделались гражданами торговой республики: у них не было цехов, не было определенного разделения классов, которые составляют основание торговых государств, не было ни малейшего понятия о праве личном, общественном, торговом. Там все были купцами случайно и торговали на авось да наудачу, по-азиатски. Дух европеизма всему определял значение, всему указывал место, все силился освободить от случайности и подвести под общие, неизменные и определенные условия необходимости; все подчинял системе, ремесло возвышал до искусства, из искусства делал науку. Ничего этого не было и тени в основах новогородской гражданственности. Внешние обстоятельства были причиною ее возникновения: внешние обстоятельства и докончили ее. Бессилие разъединенной Руси дало Новугороду укрепиться, а соединение Руси в одну державу, без борьбы и особенных усилий{157}, ниспровергло его. И если б Москва допустила существование Новагорода, – он пал бы сам собою и стал бы легкою добычею Польши или Швеции. Что не развивается, то не живет, а что не продолжает жить, то умирает: таков мировой{158} закон всех гражданских обществ. В Новегороде не было зерна жизни, не было развития, а потому, повторяем, из него ничего не могло выйти, и он никогда не был органически-историческим{159} обществом, у которого бы могла быть история, а следовательно, и поэзия.
Но, с другой стороны, нельзя не признать Новагорода весьма примечательным явлением, имевшим важное влияние даже на Московское царство. Торговля родила в Новегороде богатство, а богатство породило дух какого-то самодовольствия, приволья, удальства, отваги, молодечества. Вследствие этого в Новегороде образовался род какой-то странной и оригинальной гражданственности; явилась аристократия богатства, с особенными формами жизни, своим церемониалом, своими общественными нравами и обычаями, своею общественною исемейною нравственностию. Все это, вместе взятое, сделалось типом русского быта. Новгород был богат, силен и славен на Руси, в то время когда Русь была бедна и бессильна, когда в ней не было никакой общественности, никакой гражданственности, когда в ней было не до прохлады, не до роскоши, не до удальства и разгула: ее терзали сперва междоусобия, потом татары. Теперь очень понятно, что Новгород для тогдашней Руси был тем же, чем теперь Париж для Европы. Новгород был городом аристократии, в смысле сословия, которое, много имея денег, много и тратило их на свои прихоти: аристократия без денег нигде и никогда не бывала, и если выскочек называют мещанами в дворянстве, то бедных аристократов должно называть дворянами в мещанстве. Богатство родит множество нужд и прихотей, страсть к удобству и уважение к приличию, и если оно не в состоянии возвысить душу, от природы низкую, то всегда может смягчить внешнюю грубость, дать душе больший простор и полет в сфере житейского и общественного образования, потому что богатство освобождает человека от низких нужд, забот и работ жизни. И потому мы думаем, что русский этикет, свадебные и другие обряды образовались первоначально в Новегороде и оттуда, вместе с венецианскими и немецкими товарами, разлились и распространились по всей Руси. Мы здесь разумеем собственно Северную Русь, бедную и грубую, центром которой был сперва Владимир на Клязьме, а после Москва. Северная Русь резко отделилась от Южной, превратившейся впоследствии в Малороссию; Червонная Русь, более близкая к Киевско-Нерниговской, также не имела ничего общего с Северною. Явно, что тип общественного быта Северной Руси образовался и развился в Новегороде. Лучшим доказательством этому могут служить все поэмы, в которых упоминается о великом князе Владимире и которые мы разбирали в предыдущей статье: в них нет ничего, принадлежащего и свойственного южнорусской поэзии, в них нет ничего общего ни в изобретении, ни в колорите с «Словом о полку Игореве». Напротив, в них все новогородское: и изобретение, и выражение, и тон, и колорит, и замашка, и, наконец, эти герои-богатыри из купцов, как Иван Гостиный сын и другие. «Василий Буслаев» явно новогородская поэма – в этом не может быть ни малейшего сомнения; но сличите эту поэму со всем циклом богатырских сказок времен Владимира, – и увидите, что как та, так и другие как будто сочинены одним и тем же лицом. Это показывает, что они все действительно сложены в Новегороде, – и богатырские сказки о Владимире Красном солнышке были не чем иным, как воспоминанием новогородца о своей прежней родине. Изменившись и выродившись, из земледельца или ратника Южной Руси, став новогородским купчиною, новогородец воскресил смутные предания о первобытной родине по идеалу современного ему быта своей новой и настоящей отчизны. И потому из предания он взял одни имена и некоторые смутные образы, – и Владимир Красно солнышко является у него таким же смутным воспоминанием, как и Дунай сын Иванович, берега которого тоже были некогда его отчизною. Но Дунай и остался в его песнях мифическим воспоминанием; а Владимир великий князь киевский стольный превратился в поэмах новогородца в какого-то купчину, гостя богатого, и по речам, и по манерам, и по складу ума. Оттого же и княгиня Апраксеевна, равно как и все героини киршевых поэм, так похожи на купчих: их иначе и нельзя представить, как в жемчугах, с повязанными головами, разбеленных, нарумяненных, с черными зубами и с чарами зелена вина в руках; они по двору идут – будто уточки плывут, а по горенке идут – частенько ступают, а на лавицу садятся – коленцо жмут, – а и ручки беленьки, пальчики тоненьки, дюжина из перстов не вышли все…
Но не по одному этому влиянию на Русь замечателен Новгород: он и сам по себе есть интересное явление с своим меньшим братом, Псковом. Это какой-то неразвившийся, но большой зародыш чего-то, какая-то неудавшаяся, но размашистая попытка на что-то. По преобладанию восточного элемента, все славянские народы являли собою одни зачатки жизни, которым не суждено было развиться во что-нибудь действительное и определенное из самих себя, собственною самодеятельностию, не приняв в себя общечеловеческих элементов европейского духа. Повторяем: Новгород был не республикою, как думают некоторые из наших так называемых историков, а скорее карикатурою на республику. Ничем нельзя так хорошо охарактеризовать Новагорода, как его же собственным прозванием, простодушным и бессознательным, но метким и верным: новогородская вольница. Где нет права и закона, нет развившихся из жизни государственных постановлений, там пет и свободы, нет граждан, а есть вольность и вольница, которые, в отношении к личной безопасности и независимости индивидуумов, ничем не лучше азиатского деспотизма, если еще не хуже: известно, что вече великого господина Новгорода часто оканчивалось кровавым самоуправством невежественной черни, а спокойствие города нередко нарушалось самыми бессмысленными мятежами. В Новгороде не было представительности: толпа невежественная и дикая безусловно владычествовала на вече. Но Новгород был богат и знал это; новогородцы были полны отваги и удали и говорили: «Кто против бога и великого Новагорода!» Святая София была его покровительницею, и в ее храме хранилась грамота Ярослава. Новогородцы по-своему любили Новгород и гордились им. Вечевой колокол – символ их политического значения, был для них дорог, и, рыдая, провожали они его в Москву… Новгород не был государством, но в нем были зачатки государственной жизни, – и потому он был явлением неопределенным, странным чем-то и в то же время ничем; это был инфузорий государственной жизни, но не государство. Проблескивало в его жизни что-то и размашистое и грандиозное, но только проблескивало и, мгновенно поразив зрение, тотчас же исчезало, подобно миражам и блуждающим огням…
Такова была историческая действительность Новагорода; такова и его поэзия: никакие летописи, никакие исторические изыскания не могут так верно выразить смутного его существования, как его поэзия. Начнем с «Василья Буслаева»: это – апофеоза Новагорода, столь же поэтическая, удалая, размашистая, сильная, могучая и столь же неопределенная, дикая, безобразная, как и он сам. С самого начала поэмы вы видите существование в Новегороде двух сословий – аристократии и черни, которые не совсем в ладу между собою. Как бы в похвалу Буслаю, отцу Василья, говорится, что он «с Новым городом жил, не перечился, со мужики новогородскими поперек словечка не говаривал». Да и как не хвалить за это: из чего же и ссориться было сему благородному дворянину со мужики новогородскими? В Риме вражда между патрициями и плебеями имела свои важные причины:{160} первые возникли и образовались из племени завоевателей, вторые – из племени побежденного и завоеванного:{161} вот первый исходный пункт вражды двух сословий. Далее: патриции образовывали собою правительственную корпорацию; в их руках была высшая государственная власть; они были полководцами и сенаторами, из них преимущественно выбирались консулы и диктаторы; вообще, сословие патрициев пользовалось большими правами, которые составляли часть коренных государственных законов, владели большими имениями: а народ был беден и правами и полями, ему предоставлено было только лить кровь за отечество и повиноваться его законам. Наконец, патриций считал себя существом высшим плебея и гнушался вступить с ним в родство или допустить его в свое общество. Патриций оскорблял плебея и самым превосходством своим в образовании. Все это поддерживало борьбу, бывшую источником римской истории и причиною ее колоссального развития. Но в Новегороде дворянам и боярам не из чего было перечиться с мужиками, а мужикам не из чего было враждовать против дворян и бояр: при равенстве прав, или совершенном отсутствии прав с той и другой стороны, и при равенстве образования, или при совершенном отсутствии всякого образования с той и другой стороны, там только бедный мог завидовать богатому, а не мужик дворянину, ибо там и мужик мог быть богаче боярина и потому больше его иметь весу на вольном вече. Но тут была боярская бессмысленная спесь, которая основывалась не на превосходстве образования, общественного или умственного, не на праве заслуги, а на пергаментных грамотах; спесь с одной стороны вызывала вражду с другой; а как неважные причины родят неважные следствия, то вражда и разрешалась кулачными боями и телесным увечьем. Василий Буслаев есть представитель аристократической партии в Новегороде: он человек превосходно образованный – умеет читать, писать и петь: чего же больше?.. Повадился он со пьяницы, со безумницы; но быль молодцу не укора, тем более что общественная нравственность Новагорода отнюдь не презирала этих господ, потому что они были не только пьяницы, безумницы, но и «веселые, удалые добры молодцы». Костя Новоторженин должен быть не из дворян, а из купчин; выдержав экзамен Васьки, то есть удар по голове червленым вязом во двенадцать пуд, он делается его братом названыим: вот вам и символ единства и родства высшего и низшего сословий в политической организации Новагорода! Лука и Моисей – два боярченка; Василий особенно «стал радошен и веселешенек» их приходу: это своя братия – аристократы… Но что за мужики Залешана, не раз упоминаемые в киршевых поэмах, – неизвестно; и почему Васька, никого не трусивший, не посмел им показаться, хоть они и пришли к нему на двор, где он беседовал за чаном зелена вина с своею ватагою, – тоже темно и неопределенно. Не менее загадочны и братья Сбродовичи, не раз упоминавшиеся и в прежних поэмах: о них, как и о мужиках залешанах, можно сказать с достоверностию только, что они – новогородцы. Что за братчина Никольщина, где на складчину пьют канун варен и пива ячные, – тоже загадка{162}. Драка началась не из ссоры: побывав в кабаке, молодцы Василья начали «боротися, а в ином кругу в кулаки битися»; начали за здравие, а свели за упокой, по русской пословице; следовательно, не вражда между сословиями, а то, что руки расчесались и плечи расходились – произвело нецивилизованную драку. Вызов Васьки мужиков новогородских на бой с его дружиною о велик заклад прекрасно характеризует новогородскую удаль и молодечество; в его условии с ними, к которому были «подписаны руки» с обеих сторон, промелькивает коммерческая цивилизация Новагорода. В жалобе мужиков, приносимой к матери Васьки, и скорой расправе матери с сыном вполне выражается патриархально-семейное основание гражданского быта того времени; а «дороги подарочки», представленные матерой вдове Амелфе Тимофеевне при жалобе на сына, показывают ясно, что и в новогородской республике без «подарочков» никакая просьба не обходилась. Девушка-чернавушка упоминается и в некоторых других русских сказках; следовательно, она должна иметь какое-нибудь значение, но какое именно – нельзя понять. Для нас эта девушка-чернавушка, которая хватает Ваську за белы руки и, как ребенка, тащит в погреба глубокие, а потом кипарисовым коромыслом побивает мужиков новогородских, сшибает замки булатные, ломает двери железные и освобождает Василья, – для нас она не имеет никакого смысла. Замечательно, что эта девушка-чернавушка явно держит сторону Василья и его молодцов, и только в качестве служанки его матери, обязанной повиноваться своей госпоже, действует она против Василья. Встреча освобожденного из подвала Василья с старцем-пилигримищем есть лучшее место в поэме. Этот старец-пилигримище есть поэтическая апофеоза Новагорода, поэтический символ его государственности. Старец держит на могучих плечах колокол в триста пуд; он холодно и спокойно, как голос уверенного в себе государственного достоинства, останавливает рьяность Буслаева: «Из Волхова воды не выпити, в Новегороде людей не выбити: есть молодцов супротив тебя, стоим мы, молодцы, не хвастаем». В ответе Василья видны привилегии духовного сословия и уважение Буслаева к идее Новагорода, однако же побеждаемое неукротимостию его молодечества: «Бился я о велик заклад со мужики новогородскими, опричь почестного монастыря, опричь тебя старца-пилигримища; во задор войду – и тебя убью!» Васька ударяет тележною осью по голове старца: качается{163} старец, не шевельнется; заглянул он, Василий, старца под колокол: а и во лбе глаз – уж веку нету… Хоть слова качается и не шевельнется и кажутся противоречием друг другу, однако в них нет противоречия, а только неточность выражения: слово качается должно относить к колоколу, а не шевельнется – к старцу, образу Новагорода. А и во лбе глаз – уж веку нету – указывает на мистическую древность исторического существования Новагорода. Вообще, этот образ Новагорода дышит какою-то грандиозностию, силою и поэзиею; но в то же время он странен, дик, неопределен, – словом: самый верный портрет исторического Новагорода, поэтический инфузорий, огромный взмах без удара…
Теперь мы докончим историю мота и пьяницы, молода Василья Буслаевича, пересказав содержание другой новогородской поэмы, представляющей Буслаева в новом положении.
* * *
Под славным, великим Новым городом, по славному озеру по Ильменю плавает, поплавает сер селезень, как бы ярый гоголь поныривает: а плавает, поплавает червлен корабль как бы молода Василья Буслаевича со его дружиною хораброю: Костя Никитин корму держит, маленький Потаня на носу стоит, а Василий-то по кораблю похаживает, таковы слова поговаривает: «Свет, моя дружина хорабрая, тридцать удалых добрых молодцов! ставьте корабль поперек Ильменя, приставайте, молодцы, ко Новугороду!»
Вышед из корабля, Василий идет к своей матушке, матерой вдове Амелфе Тимофеевне, просит у нее благословения великого «идти в Ерусалим-град, господу помолитися, святой святыне приложитися, во Ердане-реке искупатися». Мать отвечает: «Коли ты пойдешь на добрые дела, тебе дам благословение великое; коли ты, дитя, на разбой пойдешь, я не дам благословения великого, а и не носи Василья сыра земля». Камень от огня разгорается, а булат от жару растопляется, материно сердце распущается; и дает она много свинцу, пороху, и дает Василью запасы хлебные, и дает оружье долгомерное. «Побереги ты, Василий, буйну голову свою».
Поехал Буслай со дружиною по Ильменю-озеру во Ерусалимград; плывут они уже другую неделю (какое огромное озеро!); встречу им гости корабельщики: «Здравствуй, Василий Буслаевич! куда, молодец, поизводил погулять?» Отвечает Василий Буслаевич: «Гой еси вы, гости корабельщики! А мое-то ведь гулянье неохотное: смолоду бито много, граблено, под старость надо душа спасти; а скажите вы, молодцы, мне прямого путя ко святому граду Иерусалиму». Корабельщики отвечают, что если ехать прямым путем – то семь недель, а если окольною дорогою – полтора года; и что на славном Каспийском море, на Куминском острову стоит застава крепкая – атаманы казачие, не много не мало их – три тысячи, грабят бусы, галеры (?), разбивают червлены корабли. «А не верую я, Васинька, ни в сон, ни в чох, а и верую в свой червленый вяз; а бегите вы, ребята, прямым путем». И завидя Буслай гору высокую, скоро приставал ко круту бережку и походил на ту гору Сорочинскую, а за ним летит дружина хорабрая. Будет Василий в полугоре, попадается ему пуста голова, человеческая кость; пнул Василий тое голову с дороги прочь; провещится пуста голова человеческая: «Гой еси, Василий Буслаевич! ты к чему меня, голову, побрасываешь? Я молодец не хуже тебя был; умею я, молодец, валятися, – и где лежит пуста голова молодецкая, и будет лежать голове Васильевой». Плюнул Василий, прочь пошел: «Али, голова, в тебе враг говорит, али нечистый дух?»
На вершине горы, на самой сопке, стоит камень, а на нем написано, что-де кто у каменя станет тешиться, забавлятися, вдоль скакать по каменю – сломить буйну голову. Василий тому не верует и стал с молодцами тешиться, забавлятися, поперек того каменю поскакивати, а вдоль-то его не смеют скакать.
Наскакавшись вдоволь, молодцы едут далее и достигают заставы казачьей; и скочил-то Буслай на крут бережок, червленым вязом подпирается. Атаманы сидят, не дивуются, сами говорят таково слово: «Стоим мы на острову тридцать лет, не видали страху великого: это-де идет Василий Буслаевич; знать-де полетка соколиная, видеть-де поступка молодецкая». Василий спрашивает их о пути в Иерусалим, а они просят его «за единый стол хлеба кушати». Втапоры Василий не ослушался, садился с нидш за единый стол, наливали ему чару зелена вина в полтора ведра, принимает Василий единой рукой и выпил чару единым духом, и только атаманы тому дивуются: а сами не могут и по полуведру пить. Когда Василий собрался в путь, атаманы казачие дали подарки свои: перву мису чиста серебра и другу красна золота, третью скатного жемчуга. Просит он у них до Иерусалима провожатого; тут атаманы Василью не отказали, дали ему молодца провожатого. По Каспийскому морю молодцы прибежали прямо во Ердань-реку и пошли в Ерусалим-город. Пришел Василий во церкву соборную, служил обедню за здравие матушки и за себя, Василья Буслаевича; и обедню с панихидою служил по родимом своем батюшке и по всему роду своему, на другой день служил обедни с молебнами про удалых добрых молодцов, что смолоду бито много, граблено. И ко святой святыне приложился он, и во Ердане-реке искупался. И расплатился Василий с попами, с дьяконами, и которые старцы при церкви живут, дает золотой казны не считаючи. Пошел он на червлен корабль, а дружина его хорабрая купалася во Ердане-реке; приходила к ним баба залесная (?!), говорила таково слово: «Почто вы купаетесь во Ердане-реке? А некому купатися, опричь Василья Буслаевича, – во Ердане крестился сам господь Иисус Христос; потерять его вам будет большого атамана Василья Буслаевича». И они говорят таково слово: «Наш Василий тому не верует ни в сон, ни в чох». И мало времени поизойдучи, пришел Василий ко дружине своей; выводили корабли из Ердань-реки, подняли тонки парусы полотняны, побежали по морю Каспийскому. У острова Куминского атаманы казачие Василью кланялись и «здорово ли съездил во Ерусалим-град?» его спрашивали. Много Василий не байт с ними, подал Василий письмо в руку им, что много трудов за них положил, служил обедни с молебнами за них молодцов. Едут молодцы неделю-другую, доехали до горы Сорочинской, и Василью вздумалось опять потешиться, позабавиться, несмотря на вторичное зловещее предсказание головы. Только на этот раз ему вздумалось поскакать вдоль камени; разбежался, скочил вдоль по каменю, и не доскочил только четверти, и тут убился под каменем. Где лежит пуста голова, там Василья схоронили. Приехав в Новгород, молодцы пошли к матерой вдове Амелфе Тимофеевне, пришли и поклонилися все, письмо в руки подали; прочитала письмо матера вдова, сама заплакала, говорила таковы слова: «Гой вы еси, удалы добры молодцы! у меня ныне вам делать нечего; подите в подвалы глубокие, берите золотой казны не считаючи». Девушка-чернавушка сводила их в подвалы глубокие, брали они казны по малу числу, кланялись матерой вдове, что «поила, кормила, обувала и одевала добрых молодцов». Затем матера вдова велела девушке-чернавушке наливать по чарке зелена вина, подносить удалым добрым молодцам: они выпили, сами поклонилися и пошли, кому куда захотелося.
* * *
Отпуская Буслаева, мать дает ему благословение только на добрые дела, а за разбой заклинает землю не носить его. Когда Василья корабельщики спрашивают о цели поездки, он отвечает: «А мне-то ведь гулянье неохотное: смолоду бито много, граблено, под старость надо душа спасти». Оставляя в стороне странное понятие возможности так легко сложить с себя кровавые преступления, обратим внимание на самые преступления. Это не был разбой в прямом смысле: разбойник тот, кого отвергло общество, или кто сам отвергся общества и принялся за нож, как за средство к существованию, кто режет и грабит с полным сознанием преступности подобного промысла. Не таков наш Василий Буслаевич: как ни важны его преступления, но они только шалости, плод невежественного понятия о молодецкой удали и широком размете души. Такое дурное проявление бурного бушевания крови и неукротимой рьяности души есть порождение полудикой гражданственности, лишенной всякого духовного движения и развития. Сильная натура непременно требует для себя широкого, размашистого круга деятельности. И потому, лишенная нравственной сферы, она бешено и дико бросается в безумное упоение удалой жизни, разрывает, подобно паутине, слабую ткань общественной морали. В Риме сильная натура являлась в колоссальных образах Коклесов, Сцевол, Кориоланов, Гракхов; в Новегороде она могла являться только в образе буйных и диких Буслаевичей и Костей Никитичей. Сама общественная нравственность того времени видела только молодечество и удальство в том, что в других странах было буйством и разбойничеством. Новогородцы целыми шайками отправлялись в Пермь и Вятку, резали, жгли и грабили по Каме. На них жаловались московским царям, – и они иногда являлись с повинною головой, как чересчур задурившиеся удальцы, а не как воры и разбойники. Их вызывали на подобные подвиги не бедность, не нищета, не разврат и кровожадность, а жажда какой бы то ни было деятельности, лишь бы сопряженной с опасностями, отвагою и удалью. Новгород можно смело назвать гнездом русской удали{164}, и теперь составляющей отличительную черту характера русского народа, но уже такую черту, которая, благодаря успехам цивилизации, делает ему честь, а не бесчестье. Дурно направленная сила души дурно и действует, а хорошо направленная и действует хорошо; но срам и горе народу, у которого нет того, что бы могло дурно или хорошо быть направляемо! И потому Васька Буслаев, мот и пьяница, право, был лучше многих тысяч людей, которые тихо и мирно прожили век свой: он был мотом и пьяницей от избытка душевного огня, лишенного истинной пищи, а те жили тихо и мирно по недостатку силы. Заметьте, что наш Буслаевич говорит слова: смолоду бито много, граблено, как будто мимоходом, без пояснений, без сентенций, без самообвинения и как будто с каким-то хвастовством; можно поручиться, что гости-корабельщики выслушали его без удивления, без ужаса, но с тою улыбкою, с какою пожилой человек выслушивает любовные похождения юноши, воспоминая о своих собственных во время оно. Да и почему не пошалить, если поездка в Иерусалим могла загладить все шалости…
И Буслаевич поехал совсем не смиренным пилигримом: удальство и молодечество заглушают в нем всякое другое чувство, если только было что заглушать в нем… Узнав, что прямая дорога сопряжена с опасностию, он выбирает ее, говоря, что «не верует он, Васинька, ни в соп, ни в чох, а верует в свой червленый вяз». Не доезжая до казачьей заставы, он видит гору: ему надо побывать на ней – а зачем? – да так, из удали. Роковое предвещание мертвой головы и надпись на камне не только не отвращают его от безумного желания «тешиться, забавлятися, поперек того каменю поскакивати», но вызывают на эту потеху. Что такое эта Сорочинская гора, мертвая голова и камень с надписью, и почему можно было скакать только поперек его, а не вдоль, – все это имеет смысл разве того пошлого мистицизма, который видит таинственное и глубокое во всем, что, за отсутствием здравого смысла, непонятно рассудку. Скачи поперек, а вдоль не скачи: это так нелепо, что простому, неразвитому размышлением и наукою уму непременно должно было показаться необыкновенно таинственным и глубоко знаменательным, подобно мистическим числам семь, девять, двенадцать, подобно молодому месяцу с левой стороны, зайцу, перебежавшему дорогу, и другим предрассудкам. Замечательно, впрочем, что, несмотря на прямой путь из Ильменя в Каспийское море, а из него прямо в реку Иордан, есть в поэме и признаки географической достоверности: на вершине Сорочинской горы находится сопка – явление, возможное на юго-западном берегу Каспийского моря.
Страх, а вследствие его и уважение, обнаруженные казаками к герою поэмы, указывают на славу Василья Буслаева, как удальца из удальцов, как человека, с которым плохи шутки. Баба залесная, которая предсказывает купающейся в Ердане дружине Василья о гибели его, – одно из тех чудовищных порождений лишенной всякого содержания фантазии, которыми особенно любит щеголять русская народная поэзия. Смерть Василья выходит прямо из его характера, удалого и буйного, который как бы напрашивается на беду и гибель. Слова матери Василья к его осиротелой дружине не отличаются особенною материнскою нежностию; однако видна истинная грусть по безвременно погибшем сыне в выражении: у меня ныне вам делать нечего. Есть также что-то глубоко грустное в умеренности молодцов Василья, которые «брали казны по малу числу»; они были и сильны, и могучи, и удалы, и веселы только с своим лихим предводителем, а без него на что им и золота казна? При нем они составляли дружину и братчину, а без него – «пошли добры молодцы, кому куда захотелося»… Так бывает не в одних сказках, так бывает и в действительности: сильный и богатый дарами природы дух собирает вокруг себя кружок людей, способных понимать его, и соединяет их между собою союзом братства; но нет его – и осиротелый круг, лишенный своего центра, распадается сам собою…{165}
* * *
Теперь мы должны перейти к другому герою, по преимуществу новогородскому. Это уже не богатырь, даже не силач и не удалец в смысле забияки и человека, который никому и ничему не дает спуску, который, подобно Васиньке Буслаевичу, не верует ни в сон, ни в чох, а верует в свой червленый вяз; это и не боярин, не дворянин: нет, это сила, удаль и богатырство денежное, это аристократия богатства, приобретенного торговлею, – это купец, это апофеоза купеческого сословия.
* * *
По славной матушке Волге-реке а гулял Садко молодец тут двенадцать лет; никакой над собою притки и скорби Садко не ведывал, а все молодец во здоровьи пребывал. Захотелось молодцу побывать в Новегороде, отрезал хлеба великий сукрой, а и солью насолил, его в Волгу опустил: «А спасибо тебе, матушка Волга-река! А гулял я по тебе двенадцать лет, никакой я притки, скорби не видывал над собой и в добром здоровьи от тебя отошел; а иду я, молодец, в Новгород побывать». Проговорит ему матка Волга-река: «Гой еси, удалой добрый молодец! когда придешь ты во Новгород, а стань ты под башню проезжую, поклонися от меня брату моему а славному озеру Ильменю». Правил Садко Ильменю-озеру челобитье великое: «А и гой еси, славный Ильмень-озеро! Сестра тебе Волга челобитье посылает двою»{166} (?). Приходил тут от Ильмень-озера удалой добрый молодец и спрашивал Садку: «Гой еси, с Волги удал молодец! как-де ты Волгусестру знаешь мою?» А и тот молодец Садко ответ держит: «Чтоде я гулял по Волге двенадцать лет, с вершины знаю и до устья ее, а и нижнего царства Астраханского». А и стал тот молодец наказывати, который послан от Ильмень-озера, чтоб Садко просил бошлыков закинуть в Ильмень три невода: будет-де ему. Садке, божья милость. Первый невод к берегу пришел: и тут в нем рыба белая, белая ведь рыба мелкая; и другой-то ведь невод к берегу пришел: в том-то рыба красная; а и третий невод к берегу пришел: в том-то ведь рыба белая, белая рыба в три четверти. Перевозился Садко молодец на гостиный двор с тою рыбою ловленою, навалил ею три погреба глубокие, запирал те вогребы накрепко, ставил караул на гостином на дворе и давал тем бошлыкам за труды их сто рублев. А не ходит Садко на тот на гостиный двор по три дни, на четвертый день погулять захотел; заглянет он в первый погреб – котора была рыба мелкая, те-то ведь стали деньги дробные; заглянул он в другой погреб, где была рыба красная – очутились у Садки червонцы лежат; в третьем погребу, где была рыба белая, – а и тут у Садки все монеты лежат. Втапоры Садко купец, богатый гость, сходил он на Ильмень-озеро, а бьет челом поклоняется: «Батюшко мой, Ильмень-озеро! поучи меня жить в Новегороде». Ильмень дает ему совет поводиться со людьми со таможенными, да позвать молодцов посадских людей, а станут-де те знать и ведати. Позвал к себе Садко людей таможенных и стал водиться с людьми посадскими. Сходилися мужики новогородские у того ли Николы Можайского, во братчину Никольщину, пить канун, пива ячные; Садко бил челом, поклоняется принять его во братчину Никольщину, сулит им заплатить сыпь немалую и дает им пятьдесят рублев. Когда молодцы напивались допьяна, а и с хмелю тут Садко захвастался: велит припасать товаров в Новегороде, он-де те товары все выкупит, не оставит ни на денежку, ни на малу разну полушечку: а не то – заплатит казны им сто тысячей. И ходит Садко по Новугороду, выкупает все товары повольной ценой, не оставил ни на денежку, ни на малу разну полушечку. Вложил бог желанье в ретиво сердце: а и шед Садко божий храм соорудил, а и во имя Стефана архидьякона: кресты, маковицы золотом золотил, он местны иконы изукрашивал, изукрашивал иконы, чистым жемчугом усадил, царские двери вызолачивал. На второй день он опять выкупил все товары в Новегороде и соорудил церковь во имя Софии премудрыя. По третий день по Новугороду товару больше старого, всякиих товаров заморскиих: он выкупил товары в половину дня и соорудил божий храм во имя Николы Можайского. А и ходит Садко по четвертый день, ходил Садко по Новугороду, а и целой день он до зечера, не нашел он товаров в Новегороде ни на денежку, ни на малу разну полушечку. Зайдет Садко он во темный в ряд, и стоят тут черепаны, гнилые торшки, а все горшки уже битые; он сам Садко усмехается, дает деньги за те горшки, сам говорит таково слово: «Пригодятся ребятам черепками играть, поминать Садку гостя богатого, что не я, Садко, богат – богат Новгород всякими товарами заморскими и теми черепанами, гнилыми горшки!»
* * *
В этой поэме ощутительно присутствие идеи: она есть поэтическая апофеоза Новагорода, как торговой общины! Садко выражает собою бесконечную силу, бесконечную удаль; но эта сила и удаль основаны на бесконечных денежных средствах, приобретение которых возможно только в торговой общине. Русский человек во всем удал и во всем любит хвастнуть своею удалью. У нас и теперь всякий проживает вдвое больше того, что получает: исключения редки{167}. В этом отношении русские – совершенный контраст с немцами. Садко выкупает товары в Новегороде не по расчету, не по нужде, а потому что он расходился и ему море по колено. Он хочет насладиться чувством своего золотого могущества: черта чисто русская! Русский человек любит похвастаться чем бог послал: и кулаком, и плечами, и речами, и безрассудною удалью, которая может стоить ему жизни. Что же до денег – известное дело, что у него последняя копейка ребром. Копит он иногда деньгу целый год, живет скрягой, во всем себе отказывает – и для чего все это? – чтоб под веселый час все разом спустить. Когда расходится, – он добр и тороват: вали к нему на двор званый и незваный, пей и ешь сколько душе угодно; нейдет в душу, – лей и бросай на пол. Тут он уже и не торгуется – дает без счету, сколько руки захватили; а завтра – хорошо, если осталось, чем опохмелиться{168}, и на пищу святого Антония, не жалея, не раскаиваясь, без вздохов и охов – до нового праздника… Конечно, в этом есть нечто дикое, если хотите, но в форме, а не в сущности: в сущности это – черта благородная, признак души сильной, широко разметывающейся.
Но Садко обязан своим богатством не себе, а Волге да Ильменю, да Новугороду Великому. Волга прислала с ним поклон брату своему Ильменю; Ильмень разговаривает с Садкою в виде удалого доброго молодца; это олицетворение имеет великий смысл: реки и озера судоходные – божества торговых народов. Превращение рыбы в деньги – тоже не без смысла: это язык поэзии, выразивший собою прозаическое понятие о выгодном торговом обороте. Садко выкупил все товары в Новегороде; остались только битые горшки – и те надо скупить: пусть играют ребятишки да поминают Садку гостя богатого. Новгород унижен, оскорблен, опозорен в своем торговом могуществе и величии: частный человек скупил все его товары, и все остался богат, а товаров больше нет… Но этот Садко стал так богат благодаря Новугороду же, – и потому пусть ребятишки играют битыми черепками да поминают Садку гостя богатого, что не Садко богат – богат Новгород всякими товарами заморскими и теми черепанами, гнилыми горшки…
Итак, Садко велик и полон поэзии не сам по себе, но как один из представителей Великого Новагорода, в котором всего много, все есть – от драгоценнейших заморских товаров до битых черепков. Последние слова, выставленные нами курсивом, удивительно замыкают собою поэму, дают ей какое-то художественное единство и полноту, делают осязательно ясною скрытую в ней идею. Вся поэма проникнута необыкновенным одушевлением и полна поэзии. Это один из перлов русской народной поэзии.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.