ГЛАВА III. РУССКИЙ РОМАН ПЕРВОЙ ЧЕТВЕРТИ XIX ВЕКА. ОТ СЕНТИМЕНТАЛЬНОЙ ПОВЕСТИ К РОМАНУ (Е. Н. Купиянова — §§ 1–6, Л. Н. Назарова — §§ 7–9)
ГЛАВА III. РУССКИЙ РОМАН ПЕРВОЙ ЧЕТВЕРТИ XIX ВЕКА. ОТ СЕНТИМЕНТАЛЬНОЙ ПОВЕСТИ К РОМАНУ (Е. Н. Купиянова — §§ 1–6, Л. Н. Назарова — §§ 7–9)
1
Развитие русской литературно — общественной мысли от просветительства XVIII века к декабризму, от сентиментального культа чувства к поэзии гражданского романтизма и далее — к реалистическому творчеству Пушкина было обусловлено процессом формирования антикрепостнической идеологии.
Пробуждение чувства личности, интерес к ее внутреннему миру, признание ее ценности и права на духовную независимость от норм сословной морали и официальной идеологии абсолютизма было явлением, сопутствовавшим возникновению национального самосознания, одним из его необходимых составных элементов.
Эстетическим выражением антифеодальных сдвигов, происходивших в русской общественно — литературной мысли, явились и ее сентименталистские устремления. На сентименталистском этапе ее развития пути русской литературы вполне органически входят в основное русло литературной жизни передовых европейских стран. Вместе с тем остро встает вопрос о национальном самоопределении русской литературы, о ее месте в ряду других национальных литератур Европы.
Пробуждение и рост самосознания личности вели как в русской, так и в западных литературах к постепенному разрушению эстетики классицизма, в том числе и его жанровой системы. Эстетика классицизма опиралась на рационалистическое представление о неизменности человеческой природы и общности для всех людей различных психологических «свойств» этой «естественной природы». На их иерархию («высокого» и «низкого», трагического и комического, героического и интимного) была ориентирована жанровая система классицизма, возглавлявшаяся «высокими» жанрами трагедии и эпопеи.
Русский и западноевропейский сентиментализм, несмотря на созданный ими культ «чувства», не смогли преодолеть рационализма в области эстетики. Но по сравнению с классицизмом они углубили унаследованное ими рационалистическое представление о неизменной человеческой природе, поставив вопрос о своеобразии ее проявлений в психологии отдельной личности, дакларировав понятие о личности и о ее ценности. Это понятие сентименталисты в основном только декларировали, поскольку они понимали личность как механическую комбинацию различных сосуществующих в ней общечеловеческих свойств — рассудка, чувств, «страстей». Тем не менее именно личность, индивидуальный человек, а не единая и неизменная человеческая природа и ее различные свойства, составляет основной жанрообразующий принцип в литературе сентиментализма и прежде всего западноевропейского романа XVIII века.
В последние десятилетия XVIII века в России появилось огромное для того времени количество переводов западноевропейских романов и сентиментальных повестей. По далеко не полным подсчетам, число их к концу века превысило шестьсот названий, что не могло не оказать своего влияния на характер развития русской прозы не только XVIII, но и начала XIX века, вплоть до войны 1812 года (с 1801 по 1811 год включительно появилось около четырехсот переводных произведений).
Благодаря потоку переводов русский читатель, независимо от знания иностранных языков, получил возможность ознакомиться буквально со всеми лучшими образцами западного романа, начиная от романов Лесажа, Стерна, Прево и кончая романами Фильдинга, Ричардсона, Гольдсмнта, Руссо и Гете. Качество этих переводов в силу неразработанности русского прозаического языка и вольного обращения переводчиков с оригиналами было часто чрезвычайно низко, а потому и влияние переводной литературы на эстетическое сознание широких слоев читателей было недостаточно глубоким. Но всё же благодаря этим переводам третьестепенный в жанровой системе классицизма «романический род» получил в русской литературе права гражданства. Вместе с тем получает признание и право писателя на изображение частной, обыденной жизни обыкновенных людей, что уже само по себе сближало литературу с жизнью, знаменовало известную демократизацию эстетических вкусов и интересов.
Утверждению и дальнейшему развитию тех же тенденций способствовали наряду с переводами и многочисленные переделки западных романов на русский лад. Несмотря на то, что они сводились в основном к руссификации заглавий, имен, географических названий и бытовых деталей, сама эта руссификация свидетельствовала об актуальности идейнохудожественной проблематики западного романа для русского читателя. Наряду с переделками появляются во второй половине XVIII века и многочисленные подражания западным образцам, всякого рода «Российские Памелы», «Розаны и Любимы», «Несчастные Никаноры», «Приключения русского Картуша, Ваньки Каина» и т. п. При всей наивности такого рода подражаний, осуществлявшихся путем перенесения сюжетных и образных калек с западных романов на русский бытовой фон, они явились первыми попытками осмысления отечественной действительности в ее отношении к явлениям европейской действительности, а тем самым и шагом к осмыслению национального своеобразия русской жизни. Выражением в конечном счете тех же тенденций явилось и обращение русских прозаиков второй половины XVIII века к мотивам и материалам национальной старины и русского фольклора. Они также не пошли дальше наивной стилизации «под старину», чисто воображаемую, и ее идеализации, но тем не менее сыграли свою роль в становлении национального самосознания русской литературы.
2
Отсталость русского литературного, особенно прозаического, языка
XVIII века, его неспособность к адекватному выражению идей и представлений, созвучных передовым элементам русского и западноевропейского литературного движения, выдвинули проблему «слога» в число важнейших проблем русской литературной жизни конца XVIII — начала
XIX века. Она была решена H. М. Карамзиным, и этим в значительной мере объясняется как степень, так и характер его влияния на русскую прозу первых двух десятилетий XIX века.
Огромное значение осуществленной Карамзиным реформы русского литературного языка состояло в том, что она обогатила русскую литера туру и прежде всего прозу средствами выражения самого строя мыслей и чувств русских людей и в первую очередь тех русских писателей, которые стояли на уровне европейской образованности и на этом уровне стремились ставить и решать национальные проблемы русской культуры. Первым из таких писателей был Карамзин.
Языковая реформа Карамзина была ограничена тем, что он ориентировался на нормы разговорного языка светского дворянства и прошел мимо богатств русской народной речи. Но его историческая задача заключалась в преодолении книжной затрудненности и искусственности форм русского литературного языка, отражавших феодальную отсталость страны. Для этого нужно было сблизить литературный язык с разговорным языком образованного общества, приблизить его к формам сознания передовых западноевропейских стран. При осуществлении этого только одна тогдашняя русская народная речь не могла дать Карамзину необходимый материал. Реформа Карамзина способствовала подъему русского литературного языка на общеевропейский уровень, и этим она подготовила язык Пушкина и последующих русских романистов. «Державин, — писал Белинский, — был гениальный поэт по своей натуре, но если он не явился таким же по своим творениям, — это потому именно, что прежде его был только Ломоносов, а не Карамзин, тогда как для Пушкина было большим счастием явиться уже на закате дней Карамзина».[102]
Реформа Карамзина была не только лингвистическим, но и широким культурно — историческим преобразованием. На этом справедливо настаивал Белинский, указывая, что главная заслуга Карамзина в том, что он познакомил «русское общество с чувствами, образом мыслей, а следовательно, и с образом выражения образованнейшего (т. е. французского, — Е. К.) общества в мире». «Если бы, — писал далее Белинский, — Карамзин был только преобразователем языка (не будучи прежде всего ново- вводителем идей),… он не был бы создателем современного нового языка».[103]
Осуществленная Карамзиным реформа языка была от начала до конца подчинена и отвечала насущным нуждам национального развития и самоопределения русской культуры в ряду других европейских культур. «… Язык и словесность, — говорил Карамзин, — суть не только способы, но и главные способы народного просвещения,… богатство языка есть богатство мыслей. успехи же языка и словесности свидетельствуют о превосходстве народа, являя степень его образования, ум и чувствительность к изящному».[104]
В свете ближайших культурно — исторических задач национального развития русской литературы конца XVIII — начала XIX века проза Карамзина оказалась наивысшим достижением русского дворянского сентиментализма. «Письма русского путешественника» (1791–1801) и сентиментальные повести Карамзина, созданные еще в 90–е годы XVIII века, стали важнейшим не только собственно эстетическим, но и культурным фактором русской литературной жизни первых двух десятилетий XIX века, оказали существенное влияние на формирование ее прогрессивных тенденций. В этом смысле художественная проза Карамзина конца XVIII века принадлежит XIX веку.
Произведения Карамзина в 1800–1810–е годы пользовались широчайшей популярностью не только в образованном кругу московского и пе тербургского дворянства, но и завоевали себе много читателей среди купечества, городского мещанства и провинциального дворянства. Тем самым Карамзин, говоря словами Белинского, «создал в России многочисленный в сравнении с прежним класс читателей, создал, можно сказать, нечто вроде публики, потому что образованный им класс читателей получил уже известное направление, известный вкус, следовательно, отличался более или менее характером единства».[105] Иначе говоря, Карамзин содействовал преодолению сословной ограниченности и разобщенности литературных вкусов различных слоев грамотного населения, приобщив их к передовой для того времени литературной культуре.
Самое капитальное из произведений Карамзина 90–х годов
XVIII века — «Письма русского путешественника» явилось связующим звеном между сентиментальной прозой этого века и прозой первых и последующих десятилетий XIX века. «Письма русского путешественника» — это своего рода «окно», прорубленное Карамзиным для русского читателя в культурно — историческую жизнь западноевропейских стран. Правда, «окно» это находилось на относительно невысоком уровне интеллектуальных интересов и возможностей образованного дворянства того времени. Тем не менее «Письма русского путешественника» значительно расширили культурные горизонты русского литературного сознания и вооружили его новыми формами художественного выражения. «„Письма русского путешественника“, — писал Белинский, — в которых он (Карамзин, — Е. К.) так живо и увлекательно рассказал о своем знакомстве с Европою, легко и приятно познакомили с этою Европою русское общество. В этом отношении „Письма русского путешественника“— произведение великое, несмотря на всю поверхностность и всю мелкость их содержания…».[106] Следует, однако, заметить, что для своего времени содержание «Писем» было не так уж мелко, каким оно казалось в 40–е годы XIX века. Новое и весьма значительное содержание получает в них прежде всего образ автора, уже не только «чувствительного», но и русского, и при этом европейски образованного «путешественника». Его сентиментальные «чувствования» уже не являются самоцелью художественного изображения, а становятся, как и в «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищева, эстетической формой изображения и оценки реальных явлений действительности, только не непосредственно русской, как у Радищева, а европейской. При этом важно отметить, что, в отличие от Радищева, явления общественной и культурно — исторической жизни воспринимаются и осмысляются «путешественником» Карамзина в разрезе их не столько социальной, сколько национальной специфики.
Карамзин стремится в «Письмах русского путешественника» обрисовать прежде всего национальное своеобразие общественной жизни и культуры каждой из увиденных им европейских стран, охарактеризовать национальный характер немецкого, французского, английского и других европейских народов. Но в этих пределах Карамзин не только описывает западноевропейскую действительность, не только восхищается многими из ее сторон и явлений, но часто и критикует их с позиций русского дворянского просвещения. И что особенно важно, изображение и осмысление европейской жизни у Карамзина внутренне соотнесено с русской действительностью, и по большей части в завуалированной форме, а иногда и явно содержит в себе критику отечественных порядков. Так, например, восторженное описание конституционных основ политической жизни Англии, «законности» английского судопроизводства само по себе оттеняло антиобщественный, самодержавно — полицейский режим полити-ческой жизни России и азиатские формы крепостнического судопроизводства. То же по сути дела критическое по отношению к русской действительности значение имело и изображение «благоденствия» швейцарских крестьян, чувства национального достоинства англичан и многое другое. Короче говоря, из «Писем русского путешественника» русские читатели конца XVIII — начала XIX века имели возможность впервые узнать многие из тех преимуществ прогрессивных форм европейской общественной жизни, с которыми будущие декабристы познакомились воочию во время заграничных походов русской армии в 1813–1815 годах.
Образом автора, «русского путешественника», непосредственностью его восприятия мотивируется в «Письмах» их стилистическое своеобразие. Они написаны в форме непринужденной и живой беседы с читателем, с нарочитой установкой на естественную легкость, даже небрежность, но в то же время и живость, непосредственность разговорной речи. Всё это вместе взятое обогащало русскую литературу новыми формами Изображения действительности, утверждало право личности на индивидуальное восприятие и осмысление жизни и их объективную ценность. Иначе говоря, образ автора, каким он дан в «Письмах русского путешественника», важен, как новая форма художественного выражения и оценки действительности в свете убеждений и опыта мыслящей личности. В этом отношении «Письма русского путешественника», будучи произведением типично сентименталистского эпистолярного жанра, намечают один из жанрообразующих принципов реалистического русского романа, его ярко выраженной «субъективности», как ее понимал Белинский.
Реализация этого принципа была делом будущего. Непосредственное же влияние «Писем русского путешественника» на русскую прозу конца XVIII — начала XIX века хотя было и довольно широко, но не особенно глубоко.
В подражание «Письмам» Карамзина появляется в 1800–е годы целая литература сентиментальных «Путешествий». Таковы «Путешествие в полуденную Россию» (1800–1802) В. В. Измайлова, «Путешествие по всему Крыму и Бессарабии» (1800) и «Досуги крымского судьи, или Второе путешествие в Тавриду» (1803–1805) П. И. Сумарокова, «Россиянин в Лондоне, или Письма к друзьям моим» (1803–1804) П. И. Макарова, «Путешествие в Казань, Вятку и Оренбург в 1800 году» (1803) М. И. Невзорова, «Путешествие в Малороссию» (1803) и «Другое путешествие в Малороссию» (1804) П. И. Шаликова и некоторые другие.
В отличие от «Писем» самого Карамзина, все эти «Путешествия» довольно бедны познавательным содержанием. Элементы формы и содержания «Писем» Карамзина как бы меняются в них местами. Сентиментальные и часто слезливые до приторности (Шаликов) «чувствования» путешественника становятся здесь главным предметом изображения, а явления реальной действительности только внешним поводом для внутренних переживаний. Тем не менее сентиментальные «Путешествия» 1800–х годов по — своему отвечали карамзинской тенденции сближения литературы с жизнью, утверждая, хотя еще и в чисто внешней, механической форме, единство субъективного переживания авторской личности с окружающим ее реальным миром. Но сами эти переживания остаются в кругу традиционных чувствований и лишены тем самым всякого подлинного индивидуального содержания. Что же касается хотя и внешней, но тем не менее всё же наличествующей познавательной тенденции «Путешествий», то она по преимуществу направлена еще не на типические, общие явления русской жизни, а на национальную, местную экзотику быта, нравов, в особенности же природы южных, а отчасти и северных окраин России. Более глубоким и плодотворным было влияние «Писем русского путешественника» на «Путешествия» и «Письма» писателей декабристской ориентации. Но здесь оно перекрещивается с влиянием «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева, о чем будет сказано ниже.
3
Наиболее распространенным жанром русской прозы 1800–х годов остается возникший еще в XVIII веке «романический род» и прежде всего сентиментальная повесть, иногда приближающаяся к жанровым очертаниям романа. Однако этот «род» претерпевает под влиянием повестей Карамзина существенные видоизменения по сравнению с повестями и романами XVIII века.
Одно из самых значительных достижений Карамзина — повествователя состояло в том, что повести его были первыми опытами художественного анализа закономерностей и некоторых противоречий внутреннего мира человека. Тем самым они перенесли изображение явлений «нравственности» из области абстрактных моральных «истин» и столь же отвлеченного, абстрактного нравоучения, как это имело место в сентиментальных повестях и нравоучительных романах XVIII века, в сферу рассмотрения психологии конкретного человека. «Карамзин, — говорит Белинский, — первый на Руси начал писать повести…, в которых действовали люди, изображалась жизнь сердца и страстей посреди обыкновенного повседневного быта».[107]
Новаторство повестей Карамзина заключается не в их сюжетах (мало оригинальных, а иногда и прямо заимствованных из повестей Мармонтеля или близких к сюжетам романов Жанлис), а в попытках психологического раскрытия героя, попытках, еще далеко не совершенных, но открывающих новую страницу в истории русской прозы, русской литературы вообще, намечающих одну из существенных особенностей русского реалистического романа — его гуманистический психологизм.
В этом отношении примечателен уже образ Эраста, героя первой повести Карамзина «Бедная Лиза» (1792), в то время как образ ее героини не так нов и оригинален. По своим сюжетным функциям образ Эраста примыкает к традиционной для сентиментальной прозы галерее образов соблазнителя, родоначальником которой является Ловелас Ричардсона. Но всё дело в том, что Эраст это отнюдь не коварный соблазнитель, а человек, запутавшийся в противоречиях своих чувств и желаний и вопреки своей воле погубившей любящую его, а в какой?то мере и любимую им еще женщину. Рисуя по — своему «диалектику» искреннего, но кратковременного увлечения Эраста Лизой, Карамзин сопровождает это изображение следующим авторским обращением к герою: «Безрассудный молодой человек! знаешь ли ты свое сердце? всегда ли можешь отвечать за свои движения? всегда ли рассудок есть царь чувств твоих?» (VI, 20). В сущности, этим вопросом формулируется и психологическая проблематика «Бедной Лизы» и других повестей Карамзина, и ее рационалистическая ограниченность.
Несмотря на небольшие размеры и простоту фабулы, по своей психологической насыщенности повести Карамзина тяготеют к жанру романа. Особенно показательна в этом отношении повесть «Юлия», написанная в 1794 году и имевшая не меньший успех у современников, чем «Бедная Лиза».
Говоря языком эпохи Карамзина, повесть посвящена изображению «противоречий женского сердца». Их жертвой является, на этот раз, муж, преданно любящий свою отнюдь не развратную, но неуравновешенную, нравственно нетвердую жену. Сюжет повести охватывает всю историю их совместной жизни и намечает психологические ситуации и коллизии, которые впоследствии будут обрисованы и получат значительно более глубокое истолкование в целом ряде русских повестей и романов, начиная от некоторых прозаических замыслов Пушкина и кончая «Анной Карениной» Толстого.
Действие повести протекает в условиях повседневной жизни русского светского общества, нравы которого даны также не в моралистически- поучительном, а в психологическом аспекте. Можно сказать, что «Юлия» — это первый, хотя и очень еще бледный прообраз русского психологического романа, данный, однако, в форме повести. И это имеет свои объяснения в стилистических особенностях творчества Карамзина. Одной из основных норм выработанного Карамзиным «точного и ясного слога» была краткость, сжатость изложения. Она требовала в свою очередь ясности и четкости мыслей. Осуществляя это требование, Карамзин стремился к максимально концентрированному изображению психологии своих героев и в конечном счете ограничивался ее легким рисунком. Да и рационализм мышления Карамзина ограничивал его возможности в этом отношении. Тем не менее принципиальный характер и новаторское значение психологического содержания повестей Карамзина этим не снижается.
Весьма интересна в этом отношении «Моя исповедь», написанная в форме «Письма к издателю журнала» в 1802 году. С одной стороны, этот этюд является пародией на нравственно — сатирические романы типа романа А. Е. Измайлова «Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества» (1799–1801) и одновременно — попыткой решить его тему в ином, психологическом разрезе. Карамзин иронизирует над присущим нравственно — сатирическому роману дидактическим методом характеристики героя, как правило законченного мерзавца, с психологически непостижимой, ничем не мотивированной откровенностью саморазоблачающегося перед автором и читателем. В противоположность этому Карамзин следующим образом мотивирует автобиографическую форму и заглавие своего этюда: «…всего легче быть автором исповеди. Тут не надобно ломать голову; надобно только вспомнить проказы свои, и книга готова». В то же время, отрицая идейную и художественную ценность такого рода «книг», Карамзин, «в противность всем исповедникам», предупреждает, что его «признания» «не имеют никакой нравственной цели», что он пишет просто «так». Посредством этого «просто так», являющегося «девизом» жизни героя и «автора» «Моей исповеди», они и соотносятся пародически с героями и авторами нравственно — сати- рических романов. Кроме того, Карамзин иронизирует над растянутостью этих романов и их нравоучительным пустословием. «Еще и другим, — говорит он, — отличусь от моих собратий — авторов, а именно, краткостию. Они умеют расплодить самое ничто: я самые важные случаи жизни своей опишу на листочке» (VII, 190). И действительно, хотя и не «на листочке», а на нескольких страницах своей небольшой повести — очерка Карамзину удалось дать квинтэссенцию отрицательных черт и признаков традиционного героя нравственно — сатирического романа, во всяком случае героя романа А. Е. Измайлова. Карамзин отбросил все отягощающие такого рода романы натуралистические подробности и вместо механического нагромождения многочисленных, внутренне не связанных эпизодов, характеризующих граничащую с прямым «злодейством» «безнравственность» героя, дал четкую и ясную линию развития героя из забалованного родителями барчука в беспутного, беспринципного человека. Он отнюдь не «злодей», не скопище самых разнообразных «пороков», а только легкомысленный человек, который поступает по примеру многих и подобно многим «никогда не давал себе отчета ни в желаниях, ни в делах своих» (189). В силу этого герой «Моей исповеди», сохраняя все характерные аморальные качества героя сатирических нравоучительных романов, получает известную психологическую мотивировку, а вместе с тем и качество типичности. То и другое подчеркивается заключительными строками его «исповеди»: «Правда, что некоторые люди смотрят на меня с презрением и говорят, что я остыдил род свой, что знатная фамилия есть обязанность быть полезным человеком в государстве и добродетельным гражданином в отечестве. Но поверю ли им, видя с другой стороны, как многие из наших любезных соотечественников стараются подражать мне, живут без цели, женятся без любви, разводятся для забавы и разоряются для ужинов! Нет! нет! я совершил свое предопределение и подобно страннику, который, стоя на высоте, с удовольствием обнимает взором пройденные им места, радостно воспоминаю, что было со мною, и говорю себе: так я жил» (208). Следует подпись: «Граф N. N.».
Таким образом, как само неприглядное поведение героя «Моей исповеди», так и ее откровенность психологически мотивируются тем, что он ни в какой мере не осознает порочности, безнравственности своих поступков, своего отношения к жизни и окружающим. В этом и состоит его принципиальное отличие от обычного героя нравственно — сатирических романов (вплоть до романов Булгарина), откровенно творящего зло, сознательно попирающего все правила нравственности и смеющегося над «добродетелью». Против подобного понимания и изображения «порока» и направлена «Моя исповедь». В ее основе, как и в основе всех других попыток Карамзина психологического, а уже не абстрактноморалистического истолкования поведения героев, лежит просветительский гуманизм, просветительская вера в «доброе», светлое начало «естественной» природы человека. Непосредственно об этом Карамзин в «Разговоре о счастии» (1797) говорит так: «Люди делают много зла — без сомнения — но злодеев мало; заблуждение сердца, безрассудность, недостаток просвещения виною дурных дел… Совершенный злодей или человек, который любит зло для того, что оно зло, и ненавидит добро для того, что оно добро, есть едва ли не дурная пиитическая выдумка, по крайней мере чудовище вне природы, существо неизъяснимое по естественным законам» (187–188).
Эти мысли, недвусмысленно направленные и против нравоучительных романов, выражают новый в русской литературе, опирающийся на Стерна и Руссо принцип понимания человеческого поведения и постулируют необходимость его психологического истолкования. И несмотря на то, что, как об этом уже говорилось выше, в творчестве самого Карамзина этот новый принцип получил ограниченное применение, он оказался одним из исторически — плодотворных элементов его художественной системы и, в частности, его прозы. Психологизм Карамзина был одним из зародышей психологического метода русского реалистического романа, вплоть до романов Толстого с его концепцией «текучести» внутреннего мира человека.
О тяготении Карамзина к роману свидетельствует также его незаконченный роман «Рыцарь нашего времени» (1802–1803). В его замысле уже отчетливо намечается перерастание собственно психологической проблематики сентиментальных повестей в проблематику социально — психологическую. Задуманный в виде «истории приятеля» автора и во многом опирающийся на автобиографические факты, «Рыцарь нашего времени» представляет собою первую в истории русской литературы попытку создания развернутого психологического портрета русского дворянского интеллигента того времени, детального анализа «противоречий»
йго «сердца». В этом отношении замысел «Рыцаря нашего времени», минуя традиции русского романа XVIII века, во многом восходит к «Исповеди» Руссо и носит следы ее прямого влияния. Ряд страниц, посвященных детским годам жизни героя, впечатлительного мальчика, растущего в провинциальной дворянской семье, в частности, его неосознанному роману с взрослой и прекрасной соседкой по имению, в известной мере перекликается с некоторыми эпизодами детства Руссо и с описанием его сложного юношеского романа с госпожой де Варане. Самый метод изображения, фиксирующий тончайшие, часто неосознанные до конца и противоречивые душевные движения, также восходит к Руссо. Но тем не менее «Рыцарь нашего времени» — это не подражание, а вполне самостоятельная попытка анализа нравственного становления «современного» и притом русского человека. О том, что образ Леона был задуман Карамзиным как образ типический, говорит заглавие романа, которое через сорок лет было подхвачено и переосмыслено Лермонтовым.
Таким образом, в повестях Карамзина, созданных на рубеже XVIII и XIX веков, еще в зачаточном виде, но уже явственно намечаются психологические тенденции последующей русской реалистической прозы. Этим и определяется место повестей Карамзина в предыстории русского классического романа, справедливо отмеченное Белинским. Указывая, что повести Карамзина «ложны в поэтическом отношении», Белинский подчеркивал, что они «важны по тому обстоятельству, что наклонили вкус публики к роману как изображению чувств, страстей и событий частной и внутренней жизни людей».[108]
В повестях Карамзина нашла свое наиболее яркое выражение одна из основных тенденций развития всей литературы конца XVIII — начала XIX века — интерес к внутреннему миру человека, попытка противоречиями этого внутреннего мира объяснить противоречия реальной действительности. При всем своем идеалистическом характере она всё же была плодотворна для своего времени, так как, хотя в неправильной, перевернутой форме, по — своему ставила вопрос о взаимодействии субъективного и объективного, искала путей к познанию объективного мира. Кроме того, социальное познается реалистическим искусством также и в его психологическом выражении, в той форме, в какой оно проявляется через психологию человека. Глубоко проникая в противоречия внутреннего мира человека, художник приближается также и к познанию противоречий и закономерностей реальной жизни. Тем самым сентиментальный психологизм конца XVIII — начала XIX века расчищал пути, которые через романтическое понимание личности вели к реалистическому искусству.
Повести Карамзина не только окончательно утвердили «романический род» на правах самого популярного прозаического жанра. Они способствовали его новому осмыслению. Так, в статье «О сказках и романах» читаем: «…человеческое сердце есть собственный предмет романиста; он должен раскрыть, так сказать, оное, обнаружить тайные его побуждения. Изображение внешних происшествий служит ему только средством для изображения внутренности». Последнее замечание направлено против авантюрных романов, их внешней, лишенной психологического содержания развлекательности. Романист, говорится далее, «никогда не должен… забыть, что внутренний человек есть главная цель его изображений». Воспитательное же значение романов и «сказок» (т. е. повестей) состоит, по мнению автора статьи, не в нравоучительных сентенциях и примерах, а в «правильном расположении» «внешнего с внутренним», в верности изображения «характеров», «хода идей и чувствований», «игры страстей». «Что может быть наставительнее знания самого себя?» — восклицает критик.[109] Таким образом, нравоучительное значение «романического рода» формально еще признается, но выводится уже из его познавательных, психологических задач и возможностей.
Карамзин способствовал утверждению подобного понимания «романического рода» и его значения не только как автор сентиментальных повестей нового типа, но и как критик. Приведенные слова являются пересказом его мыслей, выраженных в статье 1802 года «О книжной торговле и любви ко чтению в России».
Однако реальных предпосылок для полноценного и всестороннего решения новых задач, выдвинутых Карамзиным перед художественной прозой, в русской жизни и литературе начала XIX века еще не было, так как не было еще достаточно развитого для этого сознания личности. Вот почему большое количество сентиментальных повестей, появившихся в 1800–е и еще появлявшихся в 1810–е годы под прямым и несомненным влиянием Карамзина, остаются еще в очень узком кругу традиционных сентиментально — любовных сюжетов и «чувствований», лишенных индивидуального своеобразия, а тем самым и подлинного психологического содержания. Таковы повести П. Ю. Львова, Н. П. Брусилова, А. Ф. Кропо- това, И. Свечинского и ряда других прозаиков 1800–х годов. Они проникнуты чуждой Карамзину слащавостью, хотя и написаны в близкой ему стилистической манере. То и другое, часто доведенное до нелепых крайностей, служило оружием против Карамзина в руках его противников и немало способствовало дискредитации его творчества в глазах потомков.
Связующим звеном между задачами, выдвинутыми сентиментальной прозой начала XIX века, и прежде всего прозой Карамзина, с одной стороны, и их решением реалистическим русским романом, с другой, была лирика Жуковского и Батюшкова. Идя от идейно — художественной проблематики сентиментальных повестей Карамзина, поэзия Жуковского и Батюшкова значительно расширила представление о богатстве и многообразии внутреннего мира человека, хотя так же, как и проза того времени, не нашла еще путей к передаче психологического своеобразия личности, а давала изображение только отдельных ее эмоциональных состояний. Тем не менее лирика Жуковского, уже преодолевшая во многом рационализм сентименталистского понимания человека (как совокуп- ности отдельных «чувствований»), подготовила почву для романтической поэзии 20–х годов, той поэзии, центральной эстетической категорией которой стала именно отдельная личность, а центральной проблемой — конфликт личности и общества. Тем самым эта поэзия выходила уже за пределы возможностей психологизма лирики Жуковского и Батюшкова, ее малых лирических форм. Она требовала большой повествовательной формы, какой явилась романтическая поэма с ее «мятежным», разочарованным, байроническим героем. Первое национальное самобытное осмысление героя такого типа и одновременно его социальная конкретизация в «Евгении Онегине» Пушкина знаменовало рождение русского реалистического романа (хотя еще и романа в стихах).
Карамзин не остался чужд и преромантическим веяниям эпохи. Он отдал им дань в повестях «Сиера Морена» (1793) и «Остров Борнгольм» (1793). Их сюжеты, в отличие от сюжетов остальных повестей Карамзина, исполнены романтической таинственности. Герои являются здесь не обыкновенными людьми, а носителями бурных и роковых страстей. На-званные повести свидетельствовали о широте творческих интересов Карамзина, но не оказали заметного влияния на дальнейшее развитие русской прозы.
4
Постановка в «Евгении Онегине» специфически национальных жизненных проблем с учетом высших достижений мировой культуры была тем новым идейно — эстетическим качеством, которое в своем дальнейшем развитии определило глубину и широту социально — психологической проблематики русского реалистического романа. Оно явилось одной из- предпосылок его международного значения.
Однако процесс национального самоопределения русской литературы начался задолго до Пушкина и декабристов, в творчестве которых он получил свое завершение. Из предшественников Пушкина и декабристов; одно из первых мест в этом отношении принадлежит Карамзину. Карамзин первый заговорил во весь голос о роли литературы в деле формирования национального сознания русского общества. Тот же вопрос решался Пушкиным и декабристами неизмеримо глубже и во многом принципиально иначе, чем Карамзиным, но на основе сделанного им.
В первый период литературной деятельности Карамзина «общечеловеческое» превалировало в его сознании над «национальным». Центральными психологическими проблемами в повестях Карамзина были в это время характер частного человека и его личное этическое поведение. Но уже с начала 1800–х годов положение меняется. В центре внимания Карамзина оказывается теперь проблема исторического характера, т. е. характера общественного деятеля, обычно — деятеля русской истории. Вместе с тем возрастает и внимание Карамзина к вопросам национальной самобытности русской истории и культуры, что не мешает ему и в этот период выступать в борьбе с реакцией в качестве защитника европеизма.
В замечательной для своего времени статье «О любви к отечеству и народной гордости», напечатанной в 1802 году в «Вестнике Европы», Карамзин писал: «… физическая и нравственная привязанность к отечеству, действие натуры и свойств человека не составляют еще той великой добродетели, которою славились греки и римляне. Патриотизм есть любовь ко благу и славе отечества и желание способствовать им во всех отношениях. Он требует рассуждения — и потому не все люди имеют его» (VII, 129). «Требует рассуждения», понимания того, что нужно для блага отечества, т. е. определенного уровня гражданского сознания, а не слепой преданности ко всему «своему». И это гражданское сознание мыслится Карамзиным прежде всего как национальное самосознание, свободное от слепого преклонения перед всем иностранным, присущего русскому дворянству того времени. Против некритического подражания иностранным образцам в быту и в литературе Карамзин и протестовал, когда в той же статье писал:
«Я не смею думать, чтобы у нас в России было не много патриотов; но мне кажется, что мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве — а смирение в политике вредно…, станем смело наряду с другими, скажем ясно имя свое и повторим его с благородною гордо- стию» (130–131).
Перечисляя затем славные страницы русской истории, события, связанные с освободительной борьбой против разного рода иноземных захватчиков, Карамзин, хотя и отдает дань своим монархическим убеждениям, но вместе с тем подчеркивает решающее значение в этой борьбе национального чувства широких кругов русского народа. «Надлежало только быть на престоле решительному, смелому государю, — говорит он о ниспровержении владычества татар, — народная сила и храбрость, после некоторого усыпления, громом и молниею возвестили свое пробуждение» (133).
Гражданский патриотизм Карамзина, сложившийся в 1800–е годы, был заострен не только против дворянской галломании, но и против охранительных идей писателей типа А. С. Шишкова и С. Н. Глинки. В противоположность последним, их безоговорочному отрицанию и порицанию всего «иноземного», Карамзин признает закономерность и плодотворность усвоения русской литературой идейных и эстетических ценностей западноевропейской культуры, но настаивает на том, что процесс этот уже завершился и привел к результатам, достаточным для дальнейшего, национального самобытного развития русской литературы на достигнутом ею европейском уровне:
«Есть всему предел и мера: как человек, так и народ начинает всегда подражанием; но должен со временем быть сам собою, чтобы сказать: я существую нравственно! Теперь мы уже имеем столько знаний и вкуса в жизни, что могли бы жить, не спрашивая: как живут в Париже и в Лондоне?.. Патриот спешит присвоить отечеству благодетельное и нужное, но отвергает рабские подражания в безделках, оскорбительные для народной гордости» (138, 139).
В противоположность А. С. Шишкову, G. Н. Глинке и другим идеологам дворянской реакции, видевших национальное своеобразие русской литературы в ее феодальных, церковнославянских традициях, Карамзин понимал, что национальное определение русской литературы является делом будущего и возможным только на европейском уровне ее развития. В этом, в частности, и состояло принципиальное разногласие Карамзина и Шишкова, карамзинистов и шишковистов в знаменитом споре о «старом» и «новом» слоге.
Ближайшими задачами современной ему русской литературы Карамзин с начала 1800–х годов считал пробуждение и воспитание в русском обществе чувства национального достоинства и национальной гордости. Этому делу служили постоянные у Карамзина параллели между русской и западноевропейской действительностью, между русской историей и историей Европы — древней и новой, между русскими историческими и культурными деятелями и деятелями иностранными. Смысл такого рода сопоставлений состоял в демонстрации богатства исторического прошлого России «характерами» и «происшествиями», по своему значению и яркости красок не уступающими прославленным деятелям и событиям всемирной истории. Нужно принять во внимание, что в эпоху Карамзина история Запада была известна русским людям неизмеримо больше, чем история своей страны. Поэтому для исторических параллелей Карамзин и привлекал факты именно западноевропейской истории, величие или значение которых служило средством эстетической оценки величия и значения сопоставляемых с ними событий и «характеров» русской истории.
Ту же задачу пробуждения народной гордости и чувства национального достоинства преследовали и многочисленные обращения Карамзина (еще до его работы над «Историей государства Российского») к сюжетам и «характерам» русской истории в целом ряде его произведений — в повестях, публицистических статьях, исторических очерках. Наряду с замечательной для своего времени исторической повестью «Марфа Посадница, или Покорение Новгорода» (1802) к ним относятся: «Известие о Марфе Посаднице, взятое из жития св. Зосимы» (1803), «Исторические воспоминания и замечания на пути к Троице» (1803), «О московском мятеже в царствование Алексея Михайловича» (1803), ряд других более мелких статей того же характера и, наконец, статья «О случаях и харак терах в российской истории, которые могут быть предметом художества» (1802). Одним из описанных в ней «случаев» воспользовался Пушкин в «Песне о вещем Олеге». Вообще призыв Карамзина к художественной разработке сюжетов русской истории, летописных источников и памятников древней письменности, в том числе и прежде всего «Слова о полку Игореве», получил широкий и достойный отклик только после войны 1812 года, в условиях вызванного ею национального подъема, в творче — стве писателей и поэтов декабристской ориентации. В своем известном «Рассуждении о причинах, замедляющих успехи нашей словесности» Н. И. Гнедич во многом повторил сказанное Карамзиным в статье «О любви к отечеству и народной гордости». Говоря, что «слава… земли российской должна наполнить и возвеличить наши сердца тою благородною гордостию, должна вселить в нас навеки то уважение к самим себе и к языку своему, которое одно составляет истинное достоинство народа»,[110] Гнедич не только развивал в новых исторических условиях мысли Карамзина, но и пользовался его фразеологией. На карамзинскую фразеологию, на его прием культурно — исторических параллелей опиралась и система исторических применений и аллюзий, получившая столь широкое распространение в декабристской поэзии и прозе и служившая целям гражданской агитации.
Необходимо со всей решительностью подчеркнуть, что пропагандируемые Карамзиным идеи национального богатства русского исторического прошлого, его программа национального определения русской литературы и обращение к историческим сюжетам, подхваченные и развитые декабристами, получили в их эстетике и творчестве существенно иное, чем у Карамзина, новое, революционное содержание. У самого же Карамзина они служили средством отнюдь не революционного, хотя всё же гражданского «просвещения». Основное содержание гражданского пафоса деятельности Карамзина — реформатора языка, новеллиста, публициста, журналиста, критика и историка состояло в воспитании национального сознания, способного «в просвещении стать с веком наравне». Европеизм Карамзина органически сочетался с идеями гражданского патриотизма. Европейское было для Карамзина необходимой, уже созревшей формой полнокровного проявления национального, и он сознательно прокладывал в литературе пути тому и другому, идя к их синтезу, начиная от «Писем русского путешественника» и «Бедной Лизы» и кончая «Историей государства Российского».
5
По канонам эстетики классицизма художественный вымысел выражал не сущее, а должное и логически возможное. Тем самым он строился по законам «правдоподобия», а не самой жизненной правды. Под последней же в эту эпоху разумелась лишь «истинность» событий и лиц, реально когда?либо происходивших и живших, засвидетельствованных «историей» или «преданием». Поэтому романический «вымысел» резко противопоставлялся в эстетике классицизма исторической «истинности» сюжетов и героев трагедии и эпопеи. В эстетике сентиментализма эти грани постепенно стираются, но всё же еще существуют. Существуют они и для Карамзина. Но он уже ищет пути к сближению художественного вымысла, созданных авторским «воображением» характеров и происшествий с эмпирически понимаемой реальностью. Таким образом, ощупью Карамзин подходил к проблеме типического содержания художественного вымысла.
Но она оставалась для него еще по преимуществу проблемой соотношения «баснословности» авторского вымысла и несомненности реальных фактов жизни. Поиски решения этой проблемы и были тем собственно эстетическим путем, который привел Карамзина к различным формам исторического повествования, предопределил литературно — художественное своеобразие «Истории государства Российского».
«Бедная Лиза» начинается лирическими воспоминаниями автора о богатом историческом прошлом Симонова монастыря. Переходя затем в повествование о печальной судьбе «бедной Лизы», это лирическое вступление ставит ее судьбу как бы в ряд с когда?то протекавшими здесь историческими, т. е. реально бывшими событиями, служит художественной, хотя и очень еще наивной мотивировкой подлинности героев и всего того, что с ними произошло. Однако об эффективности этой мотивировки для своего времени свидетельствует паломничество читателей к Симонову монастырю, к близлежащему пруду, в котором «утопилась» Лиза. Установка на ощущение реальности ее судьбы подчеркнута и восклицанием повествователя: «Ах! для чего пишу не роман, а печальную быль?» (VI, 29). Она лишний раз свидетельствует о той пропасти, которая отделяла в сознании Карамзина и его современников «романический вымысел» от конкретной «правды» жизни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.