Энтони Бёрджесс ЗАВОДНОЙ АПЕЛЬСИН[35] Фрагмент

Энтони Бёрджесс

ЗАВОДНОЙ АПЕЛЬСИН[35]

Фрагмент

7

Я не верил своим usham. Казалось, меня держат в этом поганом meste целую вечность и будут держать еще столько же. Однако вечность целиком уместилась в две недели, и наконец мне сказали, что эти две недели кончаются: «Завтра, дружок, на выход», да еще большим пальцем этак, словно показывая, где этот самый выход располагается. А потом и санитар, который toltshoknul меня, но продолжал носить мне на подносе zratshku и провожать на ежедневную пытку, подтвердил:

– Последний тяжелый день тебе остался. Вроде как выпускной экзамен, – и гаденько при этом zauhmylialsia.

В то утро я ожидал, что меня, как обычно в пижаме и тапочках, поведут в этот их кинозал. Но нет. Мне вернули мою рубашку, нижнее belljo, боевой костюм и govnodavy, причем все вычищенное и наглаженное. Отдали мне даже опасную бритву, которой я вовсю пользовался во дни веселых выступлений. Так что, одеваясь, я только озадаченно хмурился, но nedonosok в белом лишь ухмылялся, ничего не объясняя, бллин.

Меня вполне вежливо проводили туда же, куда всегда, но там кое-что изменилось. Киноэкран задернули занавесом, а под отверстиями для проекторов никаких матовых стекол уже не было – их, видимо, подняли или раздвинули в стороны, как дверцы шкафа. Там, где когда-то были только звуки – kashl-kashl-kashl – и неясные тени, теперь открыто восседала публика, и в этой публике кое-какие litsa были мне знакомы. Присутствовал комендант Гостюрьмы, присутствовал капеллан – священник, или свищ, как мы его между собой называли, присутствовал начальник охраны и присутствовал тот самый важный и шикарно одетый vek, который оказался министром то ли внутренних, то ли нутряных дел. Остальных я не знал.

Там же были и доктор Бродский с доктором Браномом, правда уже не в белых халатах – теперь они были одеты так, как и положено одеваться inteliam, достаточно преуспевающим, чтобы следить за модой. Доктор Браном стоял молча, а стоящий рядом с ним доктор Бродский, обращаясь к собравшимся, что-то им по-ученому втолковывал. Увидев меня в дверях, он произнес:

– А-аа! Теперь прервемся, джентльмены, чтобы познакомиться с самим объектом. Как вы сами можете убедиться, он здоров и прекрасно выглядит. Он выспался, хорошо позавтракал, наркотиков не получал, гипнотическому воздействию не подвергался. Завтра мы уверенно выпустим его в большой мир, и будет он добр, как самаритянин, всегда готовый на помощь словом и делом. Не правда ли, разительное превращение – из отвратительного громилы, которого Государство приговорило к бессмысленному наказанию около двух лет назад и который за два этих года ничуть не изменился. Не изменился, я сказал? Это не совсем так. Тюрьма научила его фальшивой улыбке, лицемерным ужимкам, сальной льстивой ухмылочке. Она и другим порокам обучила его, а главное – утвердила в тех, которым он предавался прежде. Но, джентльмены, довольно слов. Дела свидетельствуют вернее. А потому – за дело. Смотрите же!

Я был слегка ошеломлен всем этим govoritingom, никак не мог взять в толк, каким боком это касается меня. Потом везде погас свет и зажглись вроде как два прожектора, светивших из проекционных отверстий, причем один из них осветил вашего скромного многострадального повествователя. А в круг, очерченный другим, вступил какой-то здоровенный dylda, которого я раньше не видел. У него была жирная усатая haria и жиденькие, будто наклеенные, волосы на лысеющей голове. На вид ему было что-нибудь лет тридцать, или сорок, или пятьдесят – не важно, одним словом – stari kashka. Он двинулся ко мне, и вместе с ним двинулся луч прожектора, пока оба луча не слились в один яркий световой круг. Отвратительно ухмыльнувшись, он сказал мне: «Привет, дерьма кусок. Фуу, да ты, видно, не моешься, судя по запаху!» Потом он, вроде как пританцовывая, отдавил мне ногу – левую, потом правую, потом пальцем щелкнул меня по носу, uzhasno больно, у меня даже слезы на glazzja навернулись, потом крутанул мне uho, будто это телефонный диск. Из публики донеслось хихиканье, а пару раз кто-то даже громко хохотнул. У меня ноги, нос и uho разболелись как bezumni, и я сказал:

– Зачем ты так делаешь? Я ведь ничего плохого тебе не сделал, koresh!

– Я, – отозвался этот vek, – это делаю, – (тресь-тресь опять меня по носу), – и вот это делаю, – (снова жгучая боль в скрученном uhе), – и вот это, – (бац мне опять каблуком на правую ногу), – потому что ненавижу таких гадов, как ты. А если хочешь со мной за это посчитаться, давай начинай!

Я уже знал, что britvu надо выхватить очень быстро, пока не накатила убийственная тошнота, которая превратит радость боя в ощущение близости собственной uzhasnoj кончины. Однако, едва лишь моя рука нащупала в кармане britvu, перед моим внутренним оком пронеслась картина того, как этот merzavets, захлебываясь кровью, вопит и просит пощады, и сразу за этой картиной нахлынули ужасная тошнота, сухость в горле и боль, так что мне стало ясно: надо skorennko менять свое отношение к этой skotine, поэтому я похлопал себя по карманам в поисках сигарет или babok, но ведь, бллин, – ни того ни другого. И я плаксивым таким голосом говорю:

– Я бы угостил тебя сигаретой, koresh, да только нету их у меня.

А тот в ответ:

– Ах-ах-ах! Уй-юй-юй! Поплачь, поплачь, сосуночек! – И снова он – тресь-тресь-тресь мне своим поганым черепаховым ногтем по носу, отчего зрители в темном зале, судя по доносящимся звукам, пришли в буйный восторг. А я, уже в полном отчаянии пытаясь умаслить этого отвратительного и настырного vekа, изо всех сил старался не дать повода к тому, чтобы нахлынули тошнота и боль.

– Пожалуйста, позволь мне что-нибудь для тебя сделать, – взмолился я, роясь в карманах и не находя там ничего, кроме своей верной britvy, поэтому я вынул ее и, подав ему, проговорил: – Прошу тебя, возьми, пожалуйста, вот это. Маленький презент. Пожалуйста, возьми себе… – На что он ответил:

– Нечего совать мне свои паршивые взятки. Этим ты меня не проведёшь. – И он ударил меня по руке, отчего britvа полетела на пол. А я говорю:

– Прошу тебя, я обязательно должен что-нибудь для тебя сделать. Можно я почищу для тебя ботинки? – И тут, бллин, – отрежьте мне мои bejtsy, если вру, – я опустился на колени, высунул мили на полторы красный язык и принялся лизать его griaznyje вонючие башмаки. А он за это хрясь мне сапогом в rot, правда, не слишком больно. В этот миг мне подумалось, что, может быть, тошнота и боль не настигнут меня, если всего лишь обхватить его как следует руками за лодыжки и дернуть, чтобы этот подлый vyrodok свалился на пол. Так я и поступил, и он, к несказанному своему изумлению, с грохотом рухнул под хохот всех этих svolotshej, сидевших в зале. Однако, едва лишь я увидел его на полу, сразу ужас и боль охватили меня с новой силой, и в результате я протянул ему руку, чтобы он поскорее встал. После чего он изготовился врезать мне зубодробительный toltshok в litso, но доктор Бродский остановил его:

– Хорошо, спасибо, хватит. – А этот гад вроде как поклонился и танцующей походкой комедианта ушел со сцены, на которой зажегся свет, выставивший меня на всеобщее обозрение в самом пакостном виде: полные слез глаза, перекошенный плаксивый morder и т. д. К публике обратился доктор Бродский:

– Наш объект, как видите, парадоксально понуждается к добру своим собственным стремлением совершить зло. Злое намерение сопровождается сильнейшим ощущением физического страдания. Чтобы совладать с этим последним, объекту приходится переходить к противоположному модусу поведения. Вопросы будут?

– Как насчет выбора? – пророкотал глубокий грудной бас. То был знакомый мне голос тюремного свища. – Ведь он лишен выбора, не так ли? Только что нами виденный чудовищный акт самоуничижения его заставили совершить боязнь боли и прочие своекорыстные соображения. Явно видна была его неискренность. Он перестает быть опасным для окружающих. Но он также перестает быть существом, наделенным способностью нравственного выбора.

– Это все тонкости, – чуть улыбнулся Бродский. – Мотивациями мы не занимаемся, в высокую этику мы не вдаемся. Нам главное – сократить преступность и.

– И, – подхватил щеголеватый министр, – разгрузить наши отвратительно переполненные тюрьмы.

– Болтай, болтай… – обронил кто-то вполголоса.

Тут разгорелся спор, все заговорили разом, а я стоял, совершенно забытый всеми этими подлыми недоумками, так что пришлось подать голос:

– Э-э-э! А что же со мной? Мне-то теперь как же? Я что теперь, животное какое-нибудь получаюсь, собака? – И от этого все зашумели, в мой адрес полетели всякие раздраженные slova. Я опять в kritsh, еще громче: – Я что, по-вашему, заводной апельсин? – Не знаю, что побудило меня произнести эти слова, бллин, они вроде как сами собой возникли у меня в голове. На минуту-другую воцарилось молчание. Потом встал один тощий профессорского вида kashka с шеей, похожей на сплетение проводов, передающих энергию от головы к телу, и сказал:

– Тебе не на что жаловаться, мальчик. Ты свой выбор сделал, и все происшедшее лишь следствие этого выбора. Что бы теперь с тобой ни случилось, случится лишь то, что ты сам себе избрал.

И тут же голос тюремного свища:

– О, как трудно в это верится! – Причем комендант тут же бросил на него взгляд, в котором читалось: все, дескать, все твои надежды высоко взлететь на поприще тюремной религии придется тебе похоронить. Шумный спор разгорелся снова, и тюремный свищ кричал наравне со всеми что-то насчет Совершенной Любви, которая Изгоняет Страх и всякий прочий kal. Тут с улыбкой от uha до uha заговорил доктор Бродский:

– Я рад, джентльмены, что вы затронули тему любви. Сейчас мы увидим на практике то поведение, которое считалось невозвратно исчезнувшим еще со времен средневековья. – Тут свет погасили, и опять зажглись прожекторы, один из которых направили на меня, бедного и исстрадавшегося вашего друга и повествователя, а в другой бочком вступила молодая kisa, причем такая, красивее которой – я клянусь – вам в жизни, бллин, не приходилось видеть. То есть, во-первых, obaldennyje grudi, выставленные прямо напоказ, потому что платье у нее было с таким низким-низким вырезом. Во-вторых, божественные ноги, а походка такая, что прямо в кишках sverbit, и вдобавок litso красивое и детски невинное. Она подошла ко мне в луче прожектора, свет которого показался мне сиянием Благодати Господней, которую, как и весь прочий kal, она вроде как несла с собой, и первой промелькнувшей у меня в голове мыслью было, что нехудо было бы ее тут же на полу и оформить по доброй старой схеме sunn-vynn, но сразу же откуда ни возьмись нахлынула тошнота, будто какой-то подлый мент из-за угла все подглядывал, подглядывал да вдруг как выскочит и сразу тебе руки за спину. Даже vonn ее чудных духов теперь заставляла меня лишь корчиться, подавляя рвотные позывы в желудке, так что пришлось мне постараться подумать о ней как-нибудь по-другому, пока меня окончательно не раздавили вся эта боль, сухость во рту и ужасающая тошнота. В отчаянии я закричал:

– О красивейшая из красивейших devotshek, я бросаю к твоим ногам свое сердце, чтобы ты его всласть потоптала. Если бы у меня была роза, я подарил бы ее тебе. Если бы шел дождь и на земле была сплошная грязь и kal, я подстелил бы тебе свою одежду, чтобы ты не запачкала изящные ножки. – И вот я говорю все это, а сам чувствую, как дурнота вроде как съеживается, отступает. – Позволь мне, – заходясь в kritshe, продолжал я, – позволь мне поклоняться тебе и быть твоим телохранителем, защищать тебя от этого svolotshnogo мира. – Тут я немного задумался, подыскивая слово, нашел его и, проговорив: – Позволь мне быть твоим верным рыцарем, – вновь пал на колени и стал бить поклоны, чуть не стукаясь лбом об пол.

И вдруг я почувствовал себя shutom каким-то, посмешищем: оказывается, это опять была вроде как игра, потому что вновь загорелся свет, а devotshkа улыбнулась и ускакала, поклонившись публике, которая разразилась рукоплесканиями. При этом glazzja у всех этих griaznyh kashek прямо чуть не на лоб вылезли, до того похотливыми взглядами они ее, бллин, провожали.

– Вот вам истинный христианин! – воскликнул доктор Бродский. – Он с готовностью подставит другую щеку; он взойдет на Голгофу, лишь бы не распинать других; при одной мысли о том, чтобы убить муху, ему станет тошно до глубины души. – И он говорил правду, бллин, потому что, когда он сказал это, я подумал о том, как убивают муху, и сразу почувствовал чуть заметный наплыв тошноты, но тут же справился, оттолкнул и тошноту, и боль тем, что стал думать, как муху кормят кусочками сахара и заботятся о ней, будто это любимый щенок, padla этакая. – Перевоспитан! – восторженно выкрикнул Бродский. – Господи, возрадуются уповающие на Тебя!

– Главное, – зычно провозгласил министр внутренних дел, – метод работает!

– Да-а, – протянул тюремный свищ вроде как со вздохом, – ничего не скажешь, работает. Господи, спаси нас всех и помилуй.

(Пер. с англ. В. Бошняка)

Цит. по: Бёрджесс Э. Заводной апельсин. СПб.: Азбука, 2000.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.