ПОСЛАНИЕ ЧЕХОВА («Студент»)

Лучшим своим произведением Чехов считал рассказ «Студент», написанный в 1894 году. В этом трехстраничном рассказе нет ни критики нравов, ни типических характеров, ни событий – ничего не происходит, кроме внезапной перемены в настроении героя. Герой – сын дьячка, студент Духовной академии Иван Великопольский, холодным вечером накануне Пас-хи возвращается с охоты, останавливается погреться у костра, разложенного двумя женщинами-огородницами, рассказывает им евангельскую историю об отречении Петра, потом идет дальше своей дорогой. И все.

Чехов умел «в одном мгновенье видеть вечность». Через мимолетный эпизод он высказал свое самое заветное – размышления над смыслом человеческого бытия. Что оно, для чего оно, имеет ли высшую цель? – этот вечный вопрос, которым задавались и великие умы, и рядовые люди, ставится во многих произведениях Чехова. Ответ загадан, чаша весов колеблется между «да» и «нет». «Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звезды на небе… Или знать, для чего живешь, или же все пустяки, трын-трава», – говорит Маша в «Трех сестрах» (С., 13,147). «Если бы знать, если бы знать!» – задумчиво повторяет старшая сестра Ольга (С., 13, 188). Если в жизни трех сестер и во всей человеческой истории нет «общей идеи», нет высшего назначения – тогда напрасны их страдания, бесплодна их любовь, не нужны усилия мысли, остается чебутыкинское «тарарабумбия, сижу на тумбе я». Голос сердца и интуиция художника противятся бессмысленной тарарабумбии, но все же рассудок ее не отбрасывает; поставленный вопрос предстает как антиномия, допускающая равную вероятность противоположных суждений.

Только в рассказе «Студент» антиномия снята. Она разрешается мгновенным счастливым озарением в душе Ивана Великопольского.

В нем нет ни одной необязательной фразы, нет лишних слов – каждое необходимо в ритмической структуре повествования, а через ритм уясняется и смысл. Ритм, тон, мелодический рисунок вообще составляют важный элемент поэтики Чехова (недаром Рахманинов положил на музыку рассказ «На пути»), а здесь их роль первостепенна. «Студент» построен музыкально, как бы в сонатной форме, на сопоставлении и чередовании двух контрастных тем, мрачной и радостной. Последняя побеждает и мощно, торжественно звучит в финале.

Композиция рассказа трехчастная. Первая часть начинается с резкого перелома погоды, застигшего студента в лесу: внезапно налетает холодный ветер, темнеет, кажется, что в природе нарушены порядок и согласие. Студент, продрогший, проголодавшийся, идет пустынным лугом домой, где его не ждет ничего отрадного, безотрадны и его мысли. Он думает, «что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод, такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета, – все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше» (С., 8, 306). Вот первая тема: она идет с нарастанием, звучит все безнадежнее, думы молодого студента словно бы спускаются, ступень за ступенью, в глубокую яму. На дне ямы – беспощадный приговор жизни.

Мысленный монолог студента обрывается коротенькой фразой: «И ему не хотелось домой» (С., 8, 306). Она завершает первую часть и образует переход ко второй, уже иной по тональности, смягчающей гнетущее настроение первой. Мрак, холод, безлюдье отступают перед огнем костра, перед присутствием живых людей, которые приветливо здороваются с путником. Женщины у костра – две вдовы, старуха Василиса, когда-то служившая в няньках у господ, и ее дочь Лукерья, деревенская баба, забитая мужем, молчаливая, словно глухонемая. Студент рассказывает им, что происходило с апостолом Петром в такую же холодную неприютную ночь, как эта. Женщины эту историю уже слышали в церкви, но студенту хочется пересказать ее еще раз, от себя, заново пережить и тоску Иисуса в Гефсиманском саду, и тоску Петра, трижды отрекшегося от любимого Учителя.

Рассказ студента составляет содержание второй части. Рассказчик нигде не отступает от евангельского текста, но говорит так, будто сам был свидетелем, сопереживавшим Петру. «Ах, какая то была страшная ночь, бабушка! До чрезвычайности унылая, длинная ночь! <…> Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой, понимаешь ли, не выспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдет что-то ужасное, шел вслед… Он страстно, без памяти любил Иисуса и теперь видел издали, как его били…» И потом, во дворе первосвященника, Петр грелся у костра («как вот я теперь»), а работники смотрели на него подозрительно и сурово спрашивали – не он ли был с Иисусом, и Петр не выдержал и трижды отвечал, что не знает Его. А когда раздался крик петуха, Петр вспомнил предсказание Иисуса («не пропоет сегодня петел, то есть петух, как ты трижды отречешься, что не знаешь Меня»). «Вспомнил, очнулся, пошел со двора и горько-горько заплакал <…> Воображаю: тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва слышатся глухие рыдания…» (С., 8, 307–308)

Слушая студента, Василиса, не переставая вежливо улыбаться, заплакала, а Лукерья глядела на рассказчика неподвижно, и «выражение у нее стало тяжелым, напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль» (С., 8, 308).

Так заканчивается вторая, срединная часть, из которой общий смысл еще неясен, но уже предчувствуется некий катарсис. Студент, пожелав женщинам спокойной ночи, идет дальше, все под тем же ледяным ветром, в сгущающихся потемках, но направление его мыслей меняется. Теперь он думает, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, значит, происходившее с Петром девятнадцать веков назад имеет какое-то отношение к ним, и к нему самому, и ко всем людям. Значит, Петр им близок. «И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух» (С., 8, 309). Тема радости вторгается подобно тому, как в церковной службе Страстной субботы, в полночь, после минутного затишья, победно звучит пасхальный тропарь «Христос воскресе из мертвых» и разливается все шире и громче. «"Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого". И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой» (С., 8, 309).

Затем следует финал, уподобленный ликующему песнопению. Он занимает двенадцать строк непрерывного текста, без точек, как бы на одном дыхании. Это вновь поток сознания, но если в первой части он изливался по нисходящей, то здесь взмывает ввысь, все время идет crescendo и завершается сильным аккордом. Поднимаясь на гору, в свою родную деревню, студент «думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы, – ему было только 22 года, – и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла» (С., 8, 309). Здесь конец.

Такого гимна жизни, пропетого в полный голос, нет ни в одном другом сочинении Чехова.

Можно бы возразить: ведь автор все это произносит не от себя, а передает чувства вымышленного воспитанника Духовной академии, которому 22 года, он молод, здоров, силен, а Чехову было тогда 34 года, и здоров он не был. (Видимо, как раз тогда он, как врач, убедился, что болен очень серьезно.) Так вправе ли мы приписывать Антону Чехову состояние духа Ивана Великопольского? Тем более что сам Чехов всегда предостерегал против отождествления мыслей его героев с авторскими.

Но «Студент» – случай особый; в нем, как в лирическом стихотворении, слышится нечто очень личное. Не чувствуется отстранения автора от героя, они едины, их голоса сливаются. Кажется только, что внутренние коллизии, перепады в мыслях и настроениях, которые автор переживал в течение многих лет, здесь, в образе его лирического героя, спрессованы во времени, равном всего одному вечеру.

Если бы герой рассказа не был тайным alter ego автора, Чехов не мог бы сказать Бунину: «Какой я „хмурый человек“, какая я „холодная кровь“, как называют меня критики? Какой я „пессимист“? Ведь из моих вещей самый любимый мой рассказ – „Студент“…»[82]

Если подходить к рассказу с чисто рационалистической меркой, не вслушиваясь в его музыку, то переворот в сознании Ивана Великопольского, пожалуй, может показаться слишком скоропалительным и логически необоснованным. Ну, поговорил студент со вдовами; ну, рассказал историю, им и так известную, – ну и что? Старуха заплакала – да ведь у старых женщин слезы всегда наготове, мало ли отчего они плачут; следует ли отсюда, что правда и красота направляют человеческую жизнь? Вот если бы эти женщины на глазах у собеседника совершили какой-нибудь акт человеколюбия или хотя бы изрекли что-нибудь по-народному мудрое – тогда оптимизм рассказчика был бы понятнее.

Но тогда был бы тривиальный, сентиментально-дидактический рассказ, каких Чехов не писал.

Вообще сдвиги в сознании и перемены в чувствах чеховских героев вызываются не изменениями внешних обстоятельств, а чем-то другим, и подчас выглядят неожиданными, спонтанными, даже загадочными. Почему Юлия (героиня повести «Три года») после трех лет замужества полюбила прежде нелюбимого мужа, хотя он за это время не изменился? Почему Лаевский, («Дуэль») вместо того чтобы осудить жену за неверность, просит у нее прощения? Почему учитель словесности вдруг проникается отвращением к своей благополучной семейной жизни? Почему народоволец, поступивший лакеем к сыну своего политического врага с целью покончить с ним, от этого намерения отказывается? В этих и подобных случаях прямых причин для поворота на 180 градусов как будто нет или они недостаточны.

По Чехову, перелом в сознании есть плод внутренней духовной работы, в результате которой человек начинает замечать прежде незамечаемое и видеть привычное в новом свете. Такого рода открытия можно сравнить с известным анекдотом о яблоке Ньютона: Ньютон будто бы открыл закон всемирного тяготения, глядя на падающее с дерева яблоко. Если это и выдумка, то как притча она хороша. Ньютон мог сто раз видеть, как падают яблоки, и не придавать этому никакого значения, но в сто первый раз яблоко подсказало уму ученого формулу мирового закона. Для этого ум должен быть настроен на поиск истины, а яблоко может оставаться все тем же.

Примерно так происходит с чеховскими правдоискателями, ищущими истину в социальной и нравственной сфере: давно известное поворачивается к ним новой гранью, и наступает прозрение. Студент и раньше был знаком со своими собеседницами, а они и раньше слышали рассказ о Петре, нового ничего не случилось, но и они, и он глубже проникли в суть вещей. Иногда Чехов раскрывает перед читателем весь процесс предшествующего труда души – так в «Дуэли». Но чаще, особенно в коротких новеллах, этот процесс больше подразумевается, чем описывается, а показан только результат – и этого оказывается достаточно. Взамен обстоятельных мотивировок и разъяснений – почему герои поступают и чувствуют так, а не иначе – писатель создает общую атмосферу рассказа, она сама направляет читательское внимание в нужное русло и проясняет логику поведения персонажей. В создании атмосферы играют роль место и время действия, картины природы, отдельные детали, как будто случайно замеченные, промелькнувшие, а на самом деле полные значения. И наконец – музыкальный строй чеховской прозы. «Студент» воздействует прежде всего музыкальностью: читателя, не лишенного эстетической восприимчивости, она побуждает верить автору, не требуя дополнительных объяснений, ведь музыка в них не нуждается.

Но не только музыкальным построением и звучанием создается поэтическая атмосфера рассказа. Действие не случайно приурочено к дням Страстной недели. Как ни сетовал Чехов на формально-религиозное воспитание, полученное им в детстве, когда отец заставлял его и братьев петь на клиросе, а они чувствовали себя «маленькими каторжниками», все же большие церковные праздники, особенно Пасха, всегда сохраняли для него свое очарование. Как говорит одна из его героинь («На пути»): «На Пасху, Троицу и на Рождество в воздухе пахнет чем-то особенным. Даже неверующие любят эти праздники» (С., 5,468).

Еще в 1887 году написан рассказ «На Страстной неделе», где восьмилетний мальчик Федя вспоминает свои пасхальные впечатления. Впечатления вполне детские, но сильные, и, что примечательно, он тоже переживает перелом – от подавленности к доброму и веселому настроению. Сначала его удручает сознание греховности, своей и окружающих; он смотрит на икону распятия, и ему страшно жаль Иисуса, Богоматерь, Иоанна, кажется, что нет людей, способных облегчить их горе, – все злые, мелкие, грешные. Феде становится легче, когда священник отпускает ему грехи. «На другой день, в четверг, я просыпаюсь с душой ясной и чистой <…> В церкви все дышит радостью, счастьем и весной <…> кажется, все прошлое предано забвению, все прощено» (С., 6, 145). Даже своего врага Митьку, с которым он накануне чуть не подрался в церкви, Федя находит похорошевшим и приглашает его к себе играть в бабки.

Рассказ, несомненно, основан на личных детских воспоминаниях Чехова. В первоначальном варианте в конце упоминается «мой отец, большой любитель церковного пения» и сказано: «…Несколько мальчиков и я стоим на клиросе и поем» (С., 6,511). При подготовке собрания сочинений Чехов эти упоминания снял – очевидно, из-за их слишком явной автобиографичности. Как видно, маленький Федя, он же Антоша, хранил не только плохую память о своем религиозном воспитании, было и что-то светлое, позже заслоненное воспоминаниями другого рода. Нужно думать, не само пение на клиросе его тяготило, а то, что оно было принудительным, из-под палки; «любитель церковного пения» нещадно порол своих сыновей. Отвращение к насилию, пронесенное Чеховым через всю жизнь, брало начало отсюда. Но, как показывает рассказ «На Страстной неделе», не забывались и ростки искреннего религиозного чувства, пережитого в детстве. Неповторимый аромат пасхального праздника ощутим и в других произведениях – «Святою ночью», «Архиерей».

В «Студенте» сама внезапность перехода от уныния к радости имеет скрытую аналогию с церковной службой Страстной недели, символически воссоздающей смерть и воскресение Сына Человеческого. В Великую пятницу – погребение Христа: посреди храма ставится плащаница с изображением Его в гробу, над ней читаются погребальные стихи, царит настроение траура. Для учеников Иисуса это день не только скорби, но и глубокого разочарования: умер позорной смертью Тот, от Кого ждали спасения Израиля, а Он оказался бессилен. В субботу ученики бездействуют и безмолвствуют; тихо и в церкви, но чувствуется ожидание великого события. И вдруг (здесь тоже «вдруг») – торжественный звон колоколов, храм ярко освещается, священники в светлых ризах обращаются к прихожанам с возгласом «Христос воскресе!», звучит ликующая песнь воскресения.

Переживания Ивана Великопольского с идеей воскресения напрямую не связаны, но эмоционально созвучны пасхальному циклу, возникают и сменяются в той же последовательности, с тем же ощущением радостного открытия после великой печали. Вероятно, Чехов сознательно ввел эту аналогию.

На исходе Страстной пятницы молодой студент открывает для себя ту истину, что история человеческая не набор случайностей и не бессмысленное круговращение, как ему только что думалось, но путь, имеющий направление и цель. Для него это истина, равносильная вести о воскресении Христа, которую первыми приносят ученикам Иисуса женщины. Женщины – Василиса и Лукерья – приносят весть и студенту, не произнеся ни единого слова, одной своей душевной сопричастностью тому, что происходило давным-давно, в далекой стране, где все так не похоже на их деревню, на их судьбу. Если им, обыкновенным русским крестьянкам, внятны духовные драмы двухтысячелетней давности, значит, есть и духовное единство всего человеческого рода.

К мысли этой Чехов потом возвращался в рассказе «По делам службы». Молодой следователь приезжает в глухую деревню на вскрытие трупа самоубийцы. То, что он там видит, кажется ему несвязными осколками жизни. Непонятно, почему покончил с собой, сидя в земской избе за самоваром, страховой агент Лесницкий; непонятно, зачем старик сотский («цоцкай», как он называет свою должность) тридцать лет ходит и разносит никому не нужные бумаги… В тяжелом сне, под вой метели следователю снится, что самоубийца и сотский идут в поле по снегу, поддерживая друг друга, и поют «Мы идем, мы идем, мы идем…» Проснувшись, следователь думает: «Какая-то связь невидимая, но значительная и необходимая, существует между обоими, даже между ними и Тауницем, и между всеми, всеми; в этой жизни, даже в самой пустынной глуши, ничто не случайно, все полно одной общей мысли, все имеет одну душу, одну цель, и, чтобы понимать это, мало думать, мало рассуждать, надо еще, вероятно, иметь дар проникновения в жизнь, дар, который дается, очевидно, не всем». Дается тому, «кто и свою жизнь считает частью этого общего и понимает это» (С., 10,99).

У следователя такого дара нет: он может только рассуждать, смутно чувствовать свою вину перед самоубийцей и сотским, которые «взвалили на себя самое тяжелое и темное в жизни» (С., 10, 100), но он им посторонний, чужой, он «барин», он мечтает о жизни в столице, о том, как будет красноречиво выступать в суде, ужинать в хорошем ресторане, как сделает блестящую карьеру.

Мечтает о счастье и студент Иван Великопольский, но мы понимаем, что это другие мечты о другом счастье. Он-то действительно сознает свою жизнь частью общей жизни, ему близки и женщины-огородницы, и апостол Петр. Вера его не слепа, мысль напряженно работает, собственные наблюдения Ивана над убогим бытом своих односельчан, своей семьи, раздумья над русской историей вселяют сомнения в высоком смысле бытия. Но вера в него возрождается с новой силой, когда он всем своим существом, а не только рассудком постигает внутреннее единство человеческого мира. Он воочию видит цепь, связующую времена, ведущую сквозь века к познанию истины, – видит и даже прикасается к ней («дотронулся до одного конца, как дрогнул другой») (С., 8, 309). Отвлеченные идеи не удовлетворяют до конца, пока остаются отвлеченными: чтобы овладеть чувством, они должны предстать как зримый образ – мировое древо, голубь мира, лестница Иакова. Лестница, привидевшаяся во сне Иакову, – образ связи человека с небом. Цепь, воображенная студентом, стелется по горизонтали, уходит вдаль – это образ связи людей друг с другом.

Перед студентом еще долгая жизнь, может быть, с новыми поисками и новыми разочарованиями, но этого пасхального откровения он уже никогда не забудет.

Но почему сигналом к прозрению послужило отречение Петра, почему писатель выбрал именно этот эпизод Евангелия? Симон Петр в момент проявленного им малодушия – разве это лучший пример правды и красоты, направляющих человеческую жизнь?

Г.К. Честертон в эссе «Вечный человек» замечал, что в деяниях Христа, как они описаны евангелистами, есть много для нас загадочного. Например, имя Петр, означающее «камень», Он дал тому, кто с обычной точки зрения, скорее, подобен тростнику, колеблемому ветром, – подвержен сомнениям (эпизод хождения по водам) и обыкновенному страху, заставившему отречься от Учителя, Которого так сильно любил. Однако именно ему Христос завещал: «Паси овец Моих» – и вручил ключи от райских врат[83].

Чехов, кажется, не усматривал в том никакого противоречия. Собственно богословских вопросов он не касался, позднейшие апокрифы и сказания о подвигах апостола Петра им не упоминаются. Образ Петра у Чехова – только человеческий. Он близок сердцу обыкновенного человека, близок и неспокойному уму, пробивающемуся к истине через подъемы и падения, через страдания и ошибки.

Людям, не знающим сомнений, Чехов никогда не сочувствовал. Кто уверен в своей непогрешимости, тот, в глазах Чехова, человек тяжелый, деспотический и бездарный. Бездарный нравственно, то есть неспособный понимать других, а потому непригодный ни для творчества, ни для дел милосердия, ни для семейной жизни. К породе самодовольных принадлежат доктор Львов (персонаж драмы «Иванов»), архитектор Полознев («Моя жизнь»), профессор Серебряков («Дядя Ваня»), энергичная земская деятельница Лида («Дом с мезонином»). Вина Лиды совсем не в том, что она устраивает библиотечки и аптечки – это вещи полезные, Чехов и сам их устраивал, – но в безграничной самоуверенности, с какой она присваивает себе право распоряжаться чужими судьбами и презирать художника за то, что он думает иначе, чем она. Люди такого типа действуют и в политике. Притязания маленьких деспотов на монопольное обладание истиной создают питательную почву для действий больших деспотов, когда те приходят к власти.

Люди, которых Чехов любит, имеют смелость признать, что «никто не знает настоящей правды» (С., 7, 453). Они способны вникать в переживания других людей, поэтому умеют прощать. Они и сами совершают ошибки, за них расплачиваются, их искупают. Христос основал Свою Церковь на любви, а любовь, по словам апостола Павла, «долготерпит, милосердствует… не превозносится, не гордится». Кто же способен на это, как не тот, кто сам прошел через искушения, кто по опыту узнал, как трудно противостоять «власти тьмы» и побороть зло в самом себе? Вот почему самый впечатлительный, порывистый, но и самый любящий из учеников Иисуса возвеличен Им, наречен краеугольным камнем Его Церкви.

Моралисты фарисейского склада сурово осудили бы Петра за малодушное поведение во дворе Кай-афы. (Как доктор Львов осудил Иванова.) Кто-то злорадно сказал бы: «Ага, струсил». Кто-то стал бы доказывать, что Петр, значит, не любил Христа, если отрекся от Него. Кто-то уличил бы его в обмане: обещал идти за Учителя на смерть, а сам старался спасти себя. Обвинения, может, и верны с позиций формальной этики, но, как все формальное, лишены глубины. Христианская этика исходит из сочувственного внимания к чужой душе и сознания собственной небезгрешности. Простым сердцам деревенских женщин доступно смятение и горе Петра. И образ Христа сильнее всего трогает их, когда Он, как подлинный Сын Человеческий, в ночь перед казнью просит Небесного Отца, если можно, пронести мимо Него чашу сию. И они понимают, почему Он простил Петра.

«Студент» недаром был любимым рассказом Чехова. Это его message, его главное послание будущему.