О Чонхи Вечерняя игра Перевод Марии Солдатовой
Такое ощущение, будто я вся нараспашку, до самых внутренностей. Я терла следы убежавшего риса сначала мокрой, потом сухой тряпкой, чувствуя себя незащищенной и виня в этом так называемую новую планировку, при которой кухня переходит в гостиную. Возле горелки застарелые пятна. Наверное, отец прошлой зимой не уследил за своим варевом. Помню, как он поставил на огонь смесь корня дудника и черной фасоли, жира жаб и лягушек-жерлянок, а когда забурлила коричневая пена, добавил меда и, аккуратно помешав, получил черную киселистую массу, которую пил всю зиму, утверждая, что она очищает кровь и помогает от запоров. Отец, в домашней одежде, помешивавший в армейском котелке длинными палочками черную, как деготь, густую жижу, был похож на средневекового алхимика.
Пока варилось это снадобье, неприятный терпкий запах пропитывал дом: мясо и кости лягушек источали ядовитый пар, который оседал вокруг тяжелым липким налетом. Задыхаясь от анемии и отвращения, я разглядывала в зеркале морщинки на своей запаршивевшей сухой коже. Пятна, въевшиеся в нержавеющую сталь, продержатся дольше, чем воспоминания.
Наконец все было в порядке. Часы на кухонной полке показывали половину шестого, рис подходил, аппетитно пахла рыба, поджаренная до золотистой корочки.
Косые лучи, проникшие сквозь западное окно, сделали заметной грязь в тонких порезах на разделочной доске и, преломившись в раковине, высветили мутный осадок в воде.
Так же как в любой другой день, можно было, даже не вставая на цыпочки, увидеть через невысокое продолговатое окно колонну воспитанников исправительной школы, которые, отбыв трудовую повинность, возвращались обратно через пустырь.
Все они, человек семьдесят или восемьдесят, были одеты в серые, словно вылинявшие, робы и такого же цвета шапочки, и я, в силу то ли ассоциаций, связанных с тюремной одеждой, то ли ощущения, что на пустыре гуляет ветер, неизменно испытывала жалость, будто чувствовала загрубелость их тел, покрытых под мешковатыми робами гусиной кожей. Медленно движущаяся колонна колыхалась, словно неровно откромсанный ветхий лоскут, напоминая мне размеренно и грузно катящееся бетонное колесо, а еще бесконечный свист в ре миноре.
На шаг впереди и на шаг позади колонны шли мужчины в ветровках, судя по всему, надзиратели.
Если бы я прежде не видела эту процессию вблизи, скользнула бы по ней равнодушным взглядом, решив, что где-то рядом находятся военные казармы, и уж точно не стала бы, стоя на цыпочках, предаваться ребяческим фантазиям о медленно катящемся бетонном колесе, слетевшем с оси, или о жерновах адской мельницы кармы, бесконечно вращаемых невидимой рукой.
Впервые я встретила их, когда однажды вечером пошла выгуливать собаку. Я невольно вскрикнула и, вспомнив про расположившуюся на ближайшем холме исправительную школу, мотнула головой, но тут же, смутившись, резко натянула поводок и отвернулась. Из колонны на меня смотрело совсем юное лицо. Взгляд мальчишки, возраст которого трудно было определить, казался изумительно ясным. Может быть, меня поразила свежесть его униформы, а может быть, все из-за того, что при виде румянца на его круглых щеках я вдруг осознала, что некрасива и уже немолода.
Вместе с остальными он прошел мимо меня. Потом я никак не могла вспомнить его лицо. Даже если бы можно было выстроить их всех в ряд, чтобы хорошенько разглядеть, я все равно, наверное, не опознала бы его. В моей памяти остался только его ясный взгляд, и теперь каждый день, в одно и то же время, я тщетно пыталась высмотреть того мальчишку в кухонное окно.
Они почти пересекли пустырь, когда в середине колонны произошло легкое замешательство. Один из мальчишек нагнулся, притворившись, что поправляет слетевший ботинок. Колонна встала, и к виновнику тут же приблизился шедший позади мужчина в ветровке. Мне показалось, мальчишка поднял с земли что-то блестящее и быстро засунул в рукав. Или в ботинок. Не успел мужчина подойти, а он уже распрямился и отряхнул ладони. Они наверняка что-то говорили друг другу, но мне издалека казалось, что объяснялись жестами.
Мужчина вернулся на свое место, и все сразу зашевелились, заполняя образовавшиеся зазоры. Ничего там, наверное, не было. И в самом деле, что могло сверкать на земле, если солнце уже клонилось к закату!
Они прошли мимо холма, потом мимо новостроек, в которых в преддверии холодов в спешке велись отделочные работы, и исчезли из поля зрения. Вместе с ними исчезли и свист, и громоздкое колесо.
Я вытащила из раковины пробку. С удовлетворением отметила, что вода моментально слилась, пузырясь и закручиваясь. Сегодня днем приходил слесарь, прочистил сток. Сток в раковине забился, и стало подванивать. В результате прокачки вантузом на поверхность были извлечены разложившиеся стебли овощей и клубки волос. Отец, незаметно подойдя сзади, наблюдал, на лице у него было написано: «Что я тебе говорил!».
Скоро шесть. Я положила на кухонный стол три пары палочек, но, быстро спохватившись, убрала одну пару обратно в ящик. Не из-за чего теперь поднимать шум. Я положила лишние палочки по привычке, прекрасно понимая, что брат и сегодня не вернется.
— В какую сторону кричит сорока?
В ответ на вопрос отца я взглянула на высокий тополь, росший на том самом пустыре, с которого исчезли мальчишки. Там, на самой верхушке, между начавших желтеть листьев, сидела сорока.
— Я сняла линзы, — ответила я, гремя посудой. Отец знал, что без контактных линз я практически слепа, но упрямо продолжил:
— Плюнь в ту сторону, в которую кричит сорока. Услышать вечером сороку — не к добру.
— Да говорю же, не вижу.
— А с линзами что случилось? Опять потеряла? Я же тебе велел… Держи их в воде, если не носишь.
Я соврала. Через плотно прилегавшие к зрачкам линзы я отчетливо видела черные, блестящие в вечернем свете, будто смазанные маслом, перья сороки, которая кричала именно в нашу сторону, видела, как шевелятся ее крылья, крепкие, словно стальные.
Я нахмурилась, взглянула на отца, устроившегося в кресле в мрачной гостиной, из которой ушел солнечный свет, и включила стоявший на полке магнитофон. На самом деле, я не злилась на отца. В голове у меня вертелось вступление к услышанной днем симфонии Кодая. Лента, перематываясь, тихо шуршала. Я засомневалась, записалось ли вообще что-нибудь, но тут заиграла музыка.
Днем был концерт по заявкам. Когда из приемника полилась знакомая мелодия, у меня вдруг возникло желание записать ее. Магнитофон принадлежал брату, старенький «Сони». Пока я доставала этот убранный подальше магнитофон, которым давным-давно никто не пользовался, смахивала с него пыль, да потом еще рылась в ящике в поисках чистой кассеты, вступление закончилось. Радиозапись оказалась старой, шипения было больше, чем звука. Не выключила посередине только потому, что было лень. Симфония закончилась, не заняв и одной стороны шестидесятиминутной кассеты.
А сейчас, послушав минут десять, я выключила магнитофон и сказала твердым голосом:
— Ужин готов.
Раздались знакомые звуки: это отец почиркал о большой палец ногтем мизинца, которым ковырял в ухе, а потом с трудом встал с кресла.
Через тонкую стену ванной донесся скрип открываемого крана, потом шум бегущей воды, и я лишний раз вытерла тряпкой совершенно чистый стол.
— Полотенце есть?
Отец вошел на кухню, тряся руками, с которых капала вода.
— А чем тебе не нравится то, что в ванной?
— Оно грязное и мокрое.
Это неправда. Полотенце, которым днем вытирался слесарь, прочищавший раковину, я заменила на свежее. Сорока все еще надрывалась с верхушки тополя. Может быть потому, что ее крик начал действовать отцу на нервы, он, глядя в окно, пробурчал себе под нос:
— Кухня неудачно расположена. Плохо, что солнце вечером светит.
После того как два года назад отцу удалили больше половины желудка, он стал есть очень подолгу. Как ни старалась я жевать помедленнее, всегда заканчивала прежде, чем он успевал съесть хотя бы половину своей тарелки.
Солнечные лучи понемногу отступили, и, наконец, только у двери осталась тоненькая полоска света. Но и она вскоре исчезла, будто впиталась.
Я с жалостью смотрела на растворявшиеся в сумерках вялые складки на шее отца, на его челюсть, которая, когда он жевал, ритмично выдвигалась вперед.
Осенью дни коротки: только заметишь, что солнце садится, а уже темно.
— Включить свет? — спросила я, пододвигая поближе к отцу рыбу, из которой успела вынуть кости.
— Суп остыл.
Я зажгла газ и поставила кастрюлю с супом на плиту. Голубое пламя, ровно горевшее во мраке кухни, представлялось мне каким-то волшебным огнем. Потрескивает… Пламя без жара, холодное, как отблеск металла.
В полутьме лицо отца казалось мрачным, а нос со слегка отвислым кончиком — еще более вытянутым. Мысль о том, что мое лицо выглядит точно так же, была неприятна.
Я поставила разогретый суп на стол, спокойно поднялась и включила магнитофон. При звуках виолончелей и скрипок, будто соперничающих между собой, отец вскинул было голову, но снова опустил. Началась третья часть, анданте. Отец медленно ел суп, гоняя его во рту, словно жвачку.
Музыка доиграла, но пустая лента продолжала перематываться. Вот домотается, и кнопка сама подскочит.
— Налей воды, — отец закончил есть и, рыгнув, протянул мне свой стакан.
Моя рука с кружкой, полной воды, внезапно застыла в воздухе, и отец резко обернулся. Из гостиной, где никого не было, отчетливо слышался хриплый низкий голос, огрубевший от постоянного курения по ночам…
…У него не было никаких особенных увлечений или интересов, если что и доставляло ему радость, то это был пистолет. Дождавшись, пока все живое уснет, он раздевался догола и приставлял к виску пистолет, заряженный пятью пулями, просто из любви к свободе. А впрочем нет, не к свободе — к риску. Положив палец на курок, он понимал, что, независимо от реальных намерений, мог теперь невольно выстрелить, если бы заметил чей-то взгляд, или комар вдруг ужалил бы его в бок — и мозг его пронизывал заряд в тысячи вольт…
Визитер внезапно исчез. Мы с отцом одновременно взглянули на место, пустовавшее у рассчитанного на троих стола. Дальше опять зашуршала чистая лента. Я вылила в стакан отца остатки воды.
Только через некоторое время до меня дошло, что это был голос брата.
Вот так, значит, оживают звуки? Голос брата пробивался к нам, будто дух покойника, издалека, но странно настойчиво.
У брата была привычка записывать на пленку то, что он сочинял, а потом прослушивать. Однако под конец он непременно все стирал — я и представить не могла, что что-то сохранилось.
— Включить свет? — поморгав, глазами во внезапно сгустившейся темноте, осторожно спросила я у отца, когда лента наконец домоталась и кнопка на магнитофоне с щелчком подскочила.
Под свет лампы — с плафоном, словно от керосинки, — вдруг выпрыгнул стол, а холодильник, полки и покрытые холстиной стены скрылись в тени, как будто произошла смена декораций.
Прополоскав рот, отец отправился к себе в комнату и вскоре появился с колодой карт. Не дожидаясь, пока я уберу со стола, он начал нервно тасовать их.
Под округлой лампой его плечи, которые пушистый свитер делал объемнее, отбрасывали на стену огромную тень.
— Стемнело, куда уже гадать-то? — бросила я, гремя посудой.
— Ну и что, что стемнело, ведь это еще не конец?
Не конец! О чем это он? Спрашивала я себя, понимая, что смешно выискивать скрытый смысл в пустых фразах.
Я поставила мытую посуду в буфет, сняла фартук и вернулась к столу, отец собрал разложенные карты.
— Что выпало?
— Гость, — равнодушно фыркнул отец.
— Нарезать фруктов?
— Лучше кофе выпью.
В обращенном на меня взгляде отца мелькнуло нетерпение. Он хотел, чтобы я побыстрее села. Я поставила чайник на плиту и опустилась напротив.
— Начнешь?
— Нет, бросим жребий.
Отец протянул мне карты, и я решительно сняла. Выпала пятиочковая слива. Отец вытащил черный клевер и пододвинул колоду ко мне. Сорок восемь распухших карт заняли всю мою ладонь. Старые-престарые карты, которые когда-то были так приятны на ощупь и пересыпались с легким хрустом, теперь, засалившись, прилипали к рукам.
— Хорошенько перетасуй. Я ведь гадал на них… идут, наверное, подряд… Хватит, будешь слишком долго тасовать, они снова соберутся!
Отец, не отрывавший взгляда от моих рук, легонько, для проформы, коснулся верхней карты.
Я стала сдавать по одной, пытаясь рассеять его безосновательные опасения, что карты собрались по мастям.
— Вода закипела.
Отец не переворачивал карты, пока не получил все десять положенных.
В носике чайника забулькали пузыри.
Я оставила карты на столе и налила воды в две заранее приготовленные чашки. Отец наверняка подсмотрит в эти карты, пока я буду делать кофе.
— Мне с сахарином.
— Да, конечно.
Я прекрасно помнила, что ему нельзя сахар. Отец знал это, просто хотел отвлечь внимание от своих рук, тянувшихся к моим картам.
Отец был серьезно болен, ему требовались регулярные инъекции инсулина. Всю зиму он принимал свое хитрое снадобье, однако по утрам в унитазе неизменно пенилась желтая, с повышенным содержанием глюкозы моча, в которую он с озабоченным видом совал лакмусовую бумажку.
Увидев, что я, вернувшись с чашками за стол, взяла карты, отец подобрал свои и аккуратно развел их по одной, словно развернул старый веер. Его губы тронула довольная улыбка. Восемь открытых карт лежали на столе во всем своем великолепии.
— Такие картинки на кону… А толку! Все равно ходить нечем…
Отец украдкой посматривал на мои карты. А я, вцепившись в них, пыталась заглянуть в карты занявшего боевую позицию отца. Только заглядывать было совершенно незачем. На самом деле, я легко различала карты по рубашкам. Да и отец, очевидно, тоже. Тут помятая по диагонали пятиочковая орхидея, там пион с истрепавшимся левым уголком, а вот эта, с расслоившимся правым краем, — кабан под красным клевером, десять очков. Мы настолько хорошо изучили рубашки карт, что с тем же успехом могли бы играть в открытую.
— Тан, як, семь ти, четыре кван — все считается.
— Разумеется.
Отец, державший в руках пятиочковый пион с синей полоской и десятиочковый клен, остановил взгляд на двадцатиочковой луне над горой. Скромно лежавшая наверху колоды карта, только и ждавшая, чтобы ее перевернули, была подходящей нулевой. Отец собирался сжульничать, но стеснялся сразу же выложить свою двадцатиочковую и перевернуть нулевую. Вечно он… После продолжительных раздумий он, сделав вид, что другого выхода просто нет, с убитым лицом выложил двадцатиочковую луну над горой и взял, что хотел.
— Сразу двадцать очков? Хорошо придумал, отец, претендуешь на четыре кван? — сказала я вместо «ни стыда ни совести». Отец, непосредственно, как ребенок, заулыбался во весь рот.
Я небрежно кинула карту и забрала пятиочковый красный клевер.
— Хочешь собрать семь ти?
— Пока что взяла только одну. Мало ли, что я хочу. Всякая ерунда попалась.
На самом деле я прикидывала, как бы не дать отцу собрать клены, но заставить его выложить пион с синей полоской — отказаться, что ли, от трех як…
— Играем до тысячи очков.
— Хорошо.
Чем ближе к зиме, тем вечера длиннее, скоро тысячей очков не отделаешься.
Над головой послышались размеренные шаги. А затем раздался плач ребенка и тихое, похожее на бормотание, пение женщины, пытавшейся его успокоить.
За окном, словно заклеенным копиркой, было черным-черно, и у меня возникло чувство, будто мы с отцом в круге света погружаемся в бесконечную тьму. Будто испокон веков мы играем в карты, сидя за столом друг напротив друга. Воспоминания о былом казались расплывчатыми и далекими, словно детские сны, в которых реальность перемежалась с фантазиями. Как игрок, который выходит в туалет, если расклад не в его пользу или игра не идет, мой брат улизнул, чтобы разложить свой собственный пасьянс.
— Нечего реветь по ночам, капризные дети навлекают на семью несчастье.
— Я тоже часто плакала? — спросила я отца, забирая нулевую хризантему.
«Спи, спи спокойно мой малыш, пока утро не заглянет в окошко».
— У твоей матери был хороший голос.
Это правда. Мать, работавшая воспитателем в детском саду, знала много песен и с удовольствием пела их своим приятным голосом.
«Баю-бай, спи мой малыш, мой золотой, мой серебряный, закрывай свои жемчужные глазки, уносись в царство снов».
— Моя очередь, — вдруг раздраженно бросил отец, а ведь он, однако, тоже заслушался. Над нами женщина, никуда не спеша, двигалась, словно метроном: взад-вперед, от перил до перил.
По пальцам можно было сосчитать, сколько раз я видела эту женщину, четыре месяца назад снявшую комнату на втором этаже. На второй этаж можно было подняться с улицы, и жильцы обычно пользовались боковой дверью, так что мы с ними почти не сталкивались. Однако этот неугомонный ребенок начинал реветь с раннего вечера — и до глубокой ночи, все то время, что мы играли в карты, женщина шагала над нами, успокаивая его своим тихим, монотонным голосом.
Дотронувшись до каждой из трех оставшихся у меня карт, я покосилась на нулевую павловнию в руке у отца и выкинула, якобы за ненадобностью, павловнию в десять очков. Отец, который именно этого и ждал, с радостью забрал ее.
— Только вот что хорошо начинается — завсегда плохо кончается…
— Да, с одной ложки сыт не будешь.
— Что-то свет стал слабеть, может, включим трансформатор?
— Это зрение у тебя стало слабеть.
Мы с отцом снова и снова играли одну и ту же пьесу по старому, бестолковому сценарию. Рассчитывая заполучить из колоды что-нибудь для укрепления наших боевых позиций, мы говорили о погоде, беспокоились о здоровье и благополучии знакомых, скорбели о мире, неполную и неточную информацию о котором черпали из газет и теленовостей.
— Что же я наделала… Все пропало, теперь даже за як с тобой не расплачусь…
Я протянула руку, чтобы сосчитать як, тан и все очки, которые набрал отец. Он отдернул руку.
— Нечего лезть в чужие карты, пока игра не закончилась. Я тоже еще не все собрал.
— Может хватит? Я сдаюсь.
Я выложила последнюю карту, и отец, решительно бросив сакуру в десять очков, сорвал банк.
— Если уж попались плохие карты, то, хоть первым ходи, хоть каким, толку не будет. Из колоды ничего не возьмешь.
Я записала счет на бумажку, собрала карты и пододвинула их к отцу. Пока он тасовал карты, я включила телевизор в гостиной. Изображение было мутным, в тумане посуетились и исчезли человеческие тени.
— Напряжения не хватает, вот ничего и не видно. Небось, опять что-нибудь случилось.
— Говорят, в детском саду был пожар, дети погибли…
— Проклятые убийцы, не думал, что доживу до такого, — разгорячился отец.
— Мы-то в чем виноваты? — Пытаясь угомонить его, ответила я чуть слышно. А может быть, мы и вправду были виноваты? «Малыш, мой малыш, золотой, серебряный». Мать пела, а в волосах у нее красовалась шпилька с цветком. Не следовало ей рожать стольких детей. Она была слишком слабой.
— Смотри, карта застряла! — резковато сказала я, показывая на карту, залезшую под виниловое покрытие другой, отставшее больше чем наполовину.
— Сколько же мы ими играем? Пора менять на новые. — отец, высвободив карту, удовлетворенно усмехнулся.
Говорили, что в нее вселился дух умершего ребенка. Какая ерунда. И незачем было помещать ее в ту сомнительную богадельню. Какой-то мужик — не пастор и не шаман — хлестал мать персиковыми ветками. Спаси, дочка, спаси меня, после возвращения домой мать так и не избавилась от страха перед персиковыми ветками.
Все из-за того, что твой отец вел беспорядочную жизнь, нараспев сказала мать моему брату, развитому не по годам школьнику, кивая на хрупкого младенца с раздувшейся, мягкой, словно бурдюк, головой. В тот день я вернулась из школы в дурном настроении — у ранца оторвалась лямка, — мать расчесывалась, поставив зеркало на освещенный солнцем подоконник. Как малыш? Я спросила, и, положив мне на шею холодные, как сосульки, пальцы, мать ответила. Я куплю тебе куклу. Когда приехал больничный фургон, мать забралась под стол. Дочка, я не хочу. Скажи им. Санитары тащили ее под руки, а она, вывернув голову, кричала, пока могла меня видеть. Ну и что ты улыбаешься, что улыбаешься? Тебе не кажется, что это было слишком жестоко? О чем это ты, что же оставалось делать? Ты была совсем маленькой, мало ли что еще она могла сотворить. Избавилась ведь она от новорожденного. Неужели ты меня упрекаешь в том, что произошло с твоей матерью? Нужно было внимательнее следить за ней. Твоей матери там вовсе не плохо. Там у нее подруги, а семья не так важна, как ты думаешь. Оно и к лучшему, что тебе не пришлось жить с ней, разве ты в глубине души так не считаешь? Наверняка мать свою винила в том, что помолвки расстраивались одна за другой. Я нахмурилась. Отец безуспешно пытался разгладить ногтем залом на карточной рубашке.
— Сдавай уже.
— Ладно, ладно, — отец раздал карты по одной. — Первые признаки появились после того, как ты родилась. Все шло хорошо только с твоим братом. Ничего не поделаешь, — отец, посмотрев на меня, перевернув двадцатиочковый дождь и подобрал к нему пару. — Было и сплыло…
Забрав сосну с журавлем, я вдруг замерла. Послышалось, будто с пустыря доносится свист. Вроде бы даже повеяло сухими цветами. Да нет, вряд ли. Я покачала головой.
— Что, безнадежно?
— Совершенно.
Он вызывал меня свистом, это было лет десять назад. А может быть, еще раньше, во сне. Поздними вечерами я на свист с пустыря открывала дверь и выходила к тому, от кого пахло сухими цветами. С тех пор как он перестал приходить, мне часто снилось, будто я шагаю бок о бок с ним, девятнадцатилетним, по краю рисового поля, за которым цветет астрагал. Обычно я выходила в ночной рубашке, подвязав волосы алой лентой, но непременно дул ветер, и откуда-то доносился еле различимый аромат цветов. Скользкая земля под моими босыми ногами шевелилась, как дождевые черви. Грустная песня жаворонка заставила его взор затуманиться, и он, проморгавшись, сказал мне. Тебе не идет эта лента. Да, мне уже поздно подвязывать волосы красной лентой. Я же не сумасшедшая и не проститутка. Стану ловить бабочек. Он смотрел на меня ясными глазами. Твоя мать была похожа на бабочку. Я наблюдала за сакурой, вертевшейся у отца между пальцев.
— Нам чужого не надо, но и свое не отдадим…
— Да ведь ты, безжалостный, все забрал, ничего мне не оставил!
Где теперь мой брат? Даже не заговаривай со мной об этом поганце. Отец разозлился. Все было нормально, пока этот поганец все не испортил. Не из-за того ли отец был недоволен отсутствием брата, что играть в карты вдвоем не так интересно, как втроем? Так нечестно! В один прекрасный день брат встал, резко отодвинув стол, будто отпустил свой конец туго натянутой веревки, — и треугольная конструкция разрушилась, и отдача сбила нас с отцом с ног.
Смогла бы я встать и уйти, как брат? Смогла бы сбежать, как в отчаянии сбегают, нацепив спасательный жилет, с тонущего корабля? Я снова посмотрела на напряженное лицо отца, решавшего, взять сливу или помешать мне взять семь ти. Узкое длинное лицо и кривой ястребиный нос, казалось, все больше вытягивались, по мере того как западали щеки. Забери меня, дочка. Здесь страшно и одиноко. Везде одинаково. Карта перекочевала из руки отца в мою.
— Туго тебе придется! — грубо, с недобрым видом подначил меня отец, выиграв два кона подряд.
Я тасовала карты быстро-быстро, стараясь не обращать внимания на их сыроватую теплоту. Руки у отца всегда были липкими от пота.
В довершение своего поражения я удрученно выбросила хризантему, и отец решительно забрал ее себе.
— Вот и все, четыре кван. Кто же так делает!
Я записала на бумажку выигрыш отца — бессмысленное число. По телевизору началась десятичасовая передача «О счастливчик!» Когда счет отца перевалил за тысячу, я собрала карты.
— Пора пить лекарства.
Покачнувшись, я уцепилась за край стола.
— В чем дело?
Отец, отложивший карты, выглядел таким старым и мрачным. Казалось, его нос почти касается верхней губы.
— Что-то голова закружилась.
Издалека доносился свист. Сосуды в моей голове время от времени пустели из-за злокачественной анемии, одним из симптомов которой были слуховые галлюцинации вроде этого свиста.
— Какой мерзавец рассвистелся посреди ночи? Проклятая жизнь! Быстрее бы достроили эти дома. А то шляется всякое хулиганье…
Отец машинально потянулся к картам. Заметив, что я наблюдаю за его рукой, он быстро отдернул ее и нехотя достал из кармана листок бумаги.
— Посмотри, несколько дней пролежало в почтовом ящике. Если не заплатим в срок, пеню начислят. Все надо делать вовремя, не то потом хлопот не оберешься. Не могу понять, почему так много насчитали за электричество. Электричество нужно экономить.
Отец снова припомнил, как однажды мы переплатили за электричество.
— Холодильник и так уже не работает, — понимая, что зря это делаю, возразила я отцу подрагивающим от злости голосом.
Отец из вредности сказал, что счет долго пролежал в почтовом ящике. Он этот ящик проверял как минимум раз по десять в день. Да и я сама — со смешанными чувствами сообщника, всегда готового предать, — разве не подглядывала украдкой, как отец производит бессмысленные манипуляции перед широко разевающим рот, вечно голодным почтовым ящиком, в который отродясь не залетало ничего, кроме ежемесячных счетов за электричество и воду?
Отец бросил счет на край стола и решительно взял карты. Принялся раскладывать их пирамидой. Я, подперев подбородок рукой, с другой стороны стола наблюдала, как отец по очереди переворачивает карты. Он знал все карточные игры, в которые можно было играть одному.
— Что выпало?
— Любовь и дорога.
Отец вдруг взглянул на меня тепло, но безрадостно.
— Голова все еще кружится? Выглядишь уставшей. Иди-ка спать.
Свист, доносившийся с пустыря, зазвучал отчетливее, пробившись сквозь темноту. В любом случае нужно будет обзавестись новой колодой — нет никакого интереса играть, зная все карты.
Ритмичные шаги женщины у нас над головой смолкли ненадолго, а потом удалились.
— Всю ночь будет таскать его на руках. Дурная привычка.
Я зевнула во весь рот и потерла глаза.
— Лягу пораньше. Не засиживайся допоздна. Вот лекарства. Дверь я сама запру.
Громко топая, я направилась в ванную. Открыла воду посильнее и долго-долго мыла руки. Прекрасно зная, что отец не станет оглядываться, я все же осторожно, по стеночке двинулась из кухни, избегая прямого света.
Входная дверь отворилась бесшумно. Перепрыгивая за раз через несколько плиток дорожки, я добралась до ворот. Я шла вдоль ограды, опасаясь, как бы меня не увидела женщина, которая все еще ходила по веранде второго этажа, напевая колыбельную.
Там, где заканчивался пустырь, у стройплощадки на хребте холма, горели костры: работы не прекращались и ночью. Спешили, наверное, доделать все до прихода зимы.
При виде костров и одиноких лампочек я ускоряла шаги.
Он стоял возле недостроенного дома, между огромными кучами песка и пеноблоков.
— Я ждал тебя. Ты поздно, — не поднимая глаз, наверное, еще издалека завидев меня, сказал он и пнул кучу песка носком ботинка.
— Как вчера, — проронила я тихо, словно из-под вуали.
— Я специально пораньше освободился, думал, что ты придешь.
От него пахло перегаром. Роса, что ли? Из кучи песка сочилась прохладная влага. Он взял меня за руку, как будто не знал, что еще сделать. Жесткие мозоли на его ладонях — как шляпки забитых гвоздей. Большие и крепкие руки. При свете дня они, наверное, выглядели грязными и грубыми.
— Здесь холодно. А в доме никого нет. Охрана чешет языками в баре.
Он явно был выпивши, и все-таки дрожал, от возбуждения, что ли.
Его ладонь начала потеть. Держась за руки, мы вошли в дом, ступая по обломкам пеноблоков и досок. Черт, он вульгарно сплюнул.
— Что?
— Проводка не закончена.
Внутри было не так уж темно: в двух стенах зияли огромные оконные проемы с только что установленными рамами, да и крыша просвечивала. Он расчистил место, раскидав ногами обломки досок и опилки. Его крепкая рука залезла мне под рукав. Он дрожал. И слишком торопился, стесняясь, видимо, своего возбуждения. Не справился со второй пуговицей и, выругавшись, просто задрал мне кофту. Я затаила дыхание, по ногам побежали мурашки. Я поежилась, цементный пол больно холодил мое обнаженное до самых подмышек тело. Он снял рабочую куртку и подложил мне под спину. С неба в просветах крыши свисали огромные, яркие звезды. В ночной тьме всегда пахнет сухими цветами. Андромеда, Орион, Кассиопея, Большая Медведица, какой у тебя знак? Скорпион. У тебя дом с толстыми стенами и маленькими окнами, ты любишь заниматься любовью в машине. Ты стеснительная и замкнутая, но при этом мечтаешь о романтической любви. Цветы тебе не идут. Мне уже поздно прикалывать цветы. Только сумасшедшие да проститутки прикалывают к волосам цветы.
— Холодает. Когда ударят морозы, здесь нельзя будет встречаться. Вообще-то работы закончатся только через полмесяца. Но заморозков до тех пор быть не должно. — сказал он, гладя меня по голове, как будто все это было в порядке вещей.
— Ненавижу холод, — хихикнула я.
— Любишь кое-что другое? Ты, случаем, не гулящая вдовушка? — он прыснул от смеха.
Издалека донеслась песня — несколько человек горланили хором.
— Уже идут.
Он встал, отряхнул куртку, которую подкладывал мне под спину, и набросил ее на себя.
— Придешь завтра? — спросил он, стоя между кучами песка и цементных блоков.
— Дай денег, если есть.
Он замер. Я настаивала:
— Плохо мне, нужны лекарства. Я ведь не прошу много.
Он сплюнул сквозь зубы и тихо выругался:
— То-то ты с самого начала показалась мне слишком податливой… Ремесло не очень прибыльное, зато налоги платить не надо.
Он достал сигарету, сунул ее в зубы. Сделав вид, что хочет прикурить, зажег спичку и поднес ее высокое пламя к моему лицу. При виде пламени я рассмеялась во весь рот.
— Черт побери! Старовата ты для этого дела. Сегодня нету. Послезавтра получка, приходи, если хочешь.
Он небрежно сплюнул, обиделся, что ли. Я зашагала прочь. Компания подвыпивших рабочих прошла мимо, кто-то из них задел меня плечом и смешался с остальными.
Ворота были открыты. Женщина со второго этажа все так же ходила по веранде, напевая колыбельную плачущему малышу. Я тихонько открыла дверь и вошла, пытаясь руками стереть с тела прилипший озноб.
— Что выпало?
— Гость. Ложись-ка спать.
Отец, даже не обернувшись, продолжал метать карты.
Войдя в комнату, я включила свет и, не зная, чем заняться, тупо уставилась на лампочку. А потом, словно спохватившись, выдвинула ящик стола.
Дочка, забери меня, здесь страшно и одиноко. Мать взывала о помощи почерком крупным и корявым, словно у ребенка, который только учится писать. Все поля были зарисованы стоящими на руках человечками, без туловищ, с круглыми, как мячи, головами и с растопыренными ногами, похожими на ветки деревьев. Я поднесла клочок бумаги к носу и вдохнула исходивший от него слабый аромат сухих цветов. Я открыла крышку простенького медальона — лежавшая внутри прядь пепельных волос тоже пахла сухими цветами… Не успели мы подойти, как они принялись заколачивать гроб, будто только этого и ждали. Звучало вовсе не так торжественно, как я представляла. От тела матери, уже начинавшего разлагаться, маревом распространялся горьковатый запах цветов. Она была грязной. Ненавидела мыться, зато обливалась духами. Женщина с выкрутасами, любившая покрасоваться. Наверное, это был запах ее шелушащейся кожи, смешанный с запахом духов.
Я легла на холодный пол. Понимая, что отец еще не ушел к себе в комнату, я, словно дом был пуст, подкатала юбку и задрала кофту до подмышек. Над головой все еще раздавались шаги женщины, баюкающей ребенка. «Золотой мой, серебряный, драгоценнее тебя нет ничего на свете». Не вставая, я протянула руку и выключила свет. Комната погрузилась в успокаивающую темноту. А вслед за ней и весь дом стал медленно, со скрипом тонуть во мраке, как в болоте. Женщина будет тщетно метаться всю ночь напролет, как молящий о спасении ветхий лоскут, прицепленный к мачте тонущего корабля. Боясь под давлением воды развалиться на мелкие кусочки, я учащенно дышала приоткрытым ртом и вдруг улыбнулась, как тогда, перед спичкой, зажженной мужчиной.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК