«В ОВРАГЕ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«В февр<альской> книжке „Жизни“ будет моя повесть – очень страшная. Много действующих лиц, есть и пейзаж. Есть полумесяц, есть птица выпь, которая кричит где-то далеко-далеко: бу-у! бу-у! – как корова, запертая в сарае. Всё есть» (П., 9,7–8).

Так сказано в письме Чехова к O.JI. Книппер о повести «В овраге». Из этого коротенького шутливого сообщения можно понять, во-первых, что Чехов был повестью доволен, – о вещах, по его мнению, малоудачных он в таком тоне не говорил. Во-вторых, в ней есть что-то фантастическое; можно подумать, что речь идет о страшной сказке.

Однако в повести не происходит ничего сказочного. Если она страшна, то своей жизненной достоверностью. По беспощадному реализму «В овраге» не уступает «Мужикам». Но волшебство этой повести в том, что она не производит такого тяжелого впечатления, как «Мужики», хотя страшного в ней больше. Она вызывает подъем духа. И не потому, что автор смягчает жестокую действительность, – этого он не делает, а потому, что он дает почувствовать свечение высокого смысла «под грубою корою вещества». Как на картинах Рембрандта темные фоны выглядят не глухо-темными, а опрозрачненными, так и у Чехова рисуется картина мрачная, но что-то в ней «сквозит и тайно светит». Нужно отдать должное чуткости Бунина, который к чеховским «Мужикам» относился без восторга, а повесть «В овраге» называл «одним из самых замечательных произведений не только Чехова, но во всей всемирной литературе»[66].

Говоря о ней, нельзя обойтись без избитого выражения «поднимается до символа». До символа поднято все, начиная с заглавия и экспозиции. Только символика не нарочитая, а как бы вытекает из самой жизни. Село Уклеево расположено в овраге, «в яме», и потому даже летом утопает в грязи. Сверху видны вышки – по одну сторону церковная колокольня, по другую несколько фабричных труб. Стройная белая церковь и трубы, выкрашенные в мрачную дикую краску.

Ситценабивные фабрики принадлежат братьям Хрыминым, старшим и младшим, которые то и дело судятся друг с другом. Есть еще кожевенная фабрика, отравляющая воздух зловонием, а реку отбросами; ее давно приказано закрыть, но она действует, так как ее владелец Костюков ежемесячно платит становому приставу и уездному врачу. По воспоминаниям С.Н. Щукина, Чехов говорил: «Я описываю тут жизнь, какая встречается в средних губерниях, я ее больше знаю. И купцы Хрымины есть в действительности. Только на самом деле они еще хуже. Их дети с восьми лет начинают пить водку и с детских же лет развратничают; они заразили сифилисом всю округу. Я не говорю об этом в повести, потому что говорить об этом считаю не художественным»[67].

Сельские жители притерпелись и к бесчинствам Хрыминых (зато Хрымины открыли в селе трактир), и к тому, что скот болеет сибирской язвой от загрязнения реки, и к закоренелому мошенничеству волостного старшины и писаря – все принимается как обычное и привычное. Из ряда вон выходящим считают только давний случай с дьячком, который на поминках съел четыре фунта зернистой икры (эту анекдотическую историю рассказал Чехову Бунин). Повесть и начинается с того, что про Уклеево говорят: «Это то самое, где дьячок на похоронах всю икру съел» (С., 10,144). Другие укпеевские события как бы не стоят внимания.

Напомню сюжетный каркас повести. Мещанин Григорий Цыбукин, «старик оборотливый», держит бакалейную лавочку и нещадно обманывает покупателей, всучивая негодный товар; главные же доходы получает от подпольной торговли водкой (тогда на нее существовала государственная монополия), скотом, зерном; скупает и продает краденое, дает деньги в рост. На этих темных делах Цыбукин разбогател и занимает с семьей лучший в селе двухэтажный дом. Свою семью старик очень любит и ничего для нее не жалеет. У него два сына. Старший, Анисим, живет в городе и приезжает редко, он служит в полиции сыщиком. Отец называет это «пошел по ученой части» и сыном гордится. Младший, Степан, не так удачлив – глухой и придурковатый, зато его женой Аксиньей свекор не нахвалится: и красива, и сметлива, и расторопна – золотые руки. Женив на ней сына, Цыбукин, еще моложавый и молодцеватый (по нашим понятиям и не старый – ему 56 лет), сам вступает во второй брак – с Варварой, женщиной уже немолодой, но из себя видной, хозяйственной и доброй. Она привечает нищих, богомолок, рабочих, уволенных с фабрики за пьянство, помогает им деньгами и продуктами из лавки. Цыбукин сам никому не помогает, мужиков не любит, нищим кричит: «Бог дасьть!» (С., 10, 147), но жене не мешает благотворительствовать; в доме при ней становится опрятнее, благообразнее.

Решают женить и старшего сына Анисима, чтобы в хозяйстве была еще одна помощница. Анисим равнодушно соглашается. Невесту ему присмотрели тоже красивую, совсем юную, но очень бедную; старика Цыбукина это не смущает, сам достаточно богат. Играют свадьбу с размахом, с музыкантами, выписанными из города; каждому гостю хозяин сообщает «Свадьба две тысячи стоила» (С., 10, 156). Новобрачный одаривает хозяев и гостей новенькими серебряными монетками. Через несколько дней он опять уезжает в город, оставив молодую жену у отца. Новая невестка Липа оказывается работящей, прилежной, но никак не может привыкнуть к своему положению в богатой семье. Аксинья же входит во вкус наживы. Фабриканты Хрымины подговаривают ее затеять собственное дело с ними на паях – постройку кирпичного завода в деревне Бутекино, где у Цыбукина есть земля. Цыбукин согласия не дает, и Аксинья затаивает злобу.

Через некоторое время приходит известие, что Анисим арестован и отдан под суд за изготовление и сбыт фальшивых денег. Старик Цыбукин, подавленный, оробевший, ездит в город хлопотать, дарит кому-то подарки, но напрасно – Анисима приговаривают к каторжным работам в Сибири. У Липы тем временем родился мальчик, она в нем души не чает. Цыбукин по совету жены завещает внуку землю в Бутекине. Узнав об этом, Аксинья приходит в ярость. Она убивает ребенка Липы, обварив его кипятком, а Липу выгоняет из дому. Та возвращается к матери и по-прежнему ходит с ней на поденную работу.

Через три года Аксинья полностью забрала в свои руки торговлю и дом; все ее боятся и слушаются. Старик, слегка повредившийся в уме, больше ни во что не вмешивается. Завод в Бутекине построен и приносит большие доходы; Аксинья распоряжается и там. Об Анисиме, отбывающем срок на каторге, уже все забыли.

Этой истории, отразившей нравы пореформенной русской деревни, писатель придает едва уловимый оттенок древнего, извечного. Повествование ведется с эпической простотой, неспешно, при минимальном авторском комментарии. И.Е. Репин, восхищаясь мастерством Чехова как стилиста, обронил: «Библия!» Сначала кажется странным: почему Библия? Но, вчитываясь в чеховскую повесть, и в самом деле мысленно сопоставляешь ее не столько с рассказами и очерками современников Чехова «из мужицкой жизни», сколько с библейскими сказаниями – то ли о гибели грешного города Содома, то ли о возвышении и падении царя Саула, то ли о Юдифи, вкравшейся в доверие к Олоферну и обезглавившей его. А картины одушевленной природы – зловещее уханье выпи, печальное одиночество месяца, веселые хоры лягушек, кукушка, сбивающаяся со счета, – вызывают ассоциации с русским эпосом, со «Словом о полку Игореве», где солнце, тучи, звери предостерегают Игоря, трава никнет от жалости и неведомая птица Див кличет, предвещая недоброе. Начинает казаться, что в Овраге действительно «все есть» (как Чехов сказал в шутку) – все, что было и повторялось в веках.

Между тем в повести нет библейских или исторических реминисценций, нет и языковых архаизмов и уж тем более нет никакой стилизации. Нет и утрированной простонародной лексики. Вполне современным языком рассказано о современной жизни, о людях, живущих, может быть, где-то поблизости от Мелихова.

Но подобно тому, как небольшие предметы при определенном освещении отбрасывают огромные тени, так за современными событиями и лицами, освещенными гением художника, видится всечеловеческое. «Прошлое <…> связано с настоящим неразрывною цепью событий, вытекающих одно из другого» (рассказ «Студент», С., 8,309). Формы жизни меняются, к цепи прибавляются новые звенья, но цепь не распадается, она нанизана на единый духовный стержень. И в старину, как в новое время, люди поклонялись золотому тельцу, погрязали в пороках, но и теперь, как тогда, они взыскуют правды. Поиски правды ведутся ощупью и в темных провалах – таких, как село Уклеево.

В Уклееве обитают не рефлектирующие интеллигенты, а люди простого звания; они не рассуждают на отвлеченные темы, а живут, занимаясь своими исконными делами, – «кто к чему приставлен» (С., 10, 157). В этой среде связи с прошлым прочнее, чем у образованных, и тем отчетливее, рельефнее устойчивые человеческие типы – праведников, полуправедников, нераскаявшихся грешников и тех, кого раскаяние настигает. Все они в повести Чехова присутствуют.

Бесчестный торговец Цыбукин и фальшивомонетчик Анисим показаны в моменты запоздалого пробуждения совести. Оно приходит, когда исправить уже ничего нельзя, остается расплата за былые грехи. Анисим несет свою кару на каторге, его отец становится бессловесным приживалом в доме, обустроенном его же неправедными делами. Неправедность своей жизни старый Цыбукин начинает смутно понимать с тех пор, как узнает, что деньги, подаренные ему сыном, фальшивые. Он их смешал со своими и не может отличить настоящие от поддельных. Ему уже кажется, что все деньги, какие у него есть, – фальшивые, он боится ими пользоваться. Положивший всю жизнь на прирост денег, он кончает полным отказом от них. Этот символический мотив разрастается; искренние привязанности Цыбукина – тоже фальшь: любимый сын – преступник, любимая невестка – убийца. Старик делает вид, будто не знает, что Аксинья убила его единственного внука, но про себя-то, конечно, знает.

Знают и его домочадцы. Все видели, как разбушевавшаяся Аксинья вбежала в кухню, где Липа занималась стиркой, слышали душераздирающий крик Липы, видели, как Аксинья тотчас вышла и пошла в дом, сразу успокоившаяся, с прежней своей наивной улыбкой. Дело как будто ясное. Но все молчат. Ребенка отвозят в больницу, там он умирает. Словно по молчаливому уговору, его смерть приписывают несчастному случаю, в котором и мать отчасти повинна. «Эх, Липа, не уберегла ты внучка…» – говорит Цыбукин; эти лицемерные слова – последняя фальшивая монета, какую он пускает в ход. И добродушная Варвара вслед за ним повторяет: «…не уберегла, глупенькая…» (С., 10, 176)

Автор не разъясняет, почему никто не подумал обвинить или хотя бы заподозрить Аксинью, но читателю догадаться не трудно. Ведь Аксинья перед тем во всеуслышание (и в присутствии людей, столпившихся у ворот) грозила «осрамить» Цыбукиных, разоблачить махинации с продажей водки и все остальное. Если бы ее обвинили, она, бывшая накоротке с влиятельными лицами, все равно бы выкрутилась, а процветанию Цыбукиных пришел бы конец. Да и кому охота связываться с судами! А так все шито-крыто. Когда Аксинья после похорон ребенка нагло гонит из дому «каторжанку» Липу, хозяин дома и тут не осмеливается вмешаться.

А «глас народа»? Народ традиционно безмолвствует. Смерть младенца – вещь в деревнях обычная; о причине, может, и посудачили, потом забыли. Но старый Цыбукин не забыл, хотя о том не говорит. Он вообще ни с кем ни о чем не говорит, стал молчальником. Формально он продолжает числиться хозяином лавки, но туда не заглядывает, денег при себе не держит, целыми днями бродит по улице или молча сидит на скамейке у церковных ворот. Если зовут обедать – идет, а не зовут – остается без еды. «А наш вчерась опять лег не евши», – говорит Варвара «равнодушно, потому что привыкла» (С., 10, 178).

Что происходит в душе Цыбукина – об этом прямо не сказано. Настроив свою повесть на эпический лад, Чехов избегает говорить «от себя». Психологического анализа нет: автор не описывает внутренний мир героев, а дает представление о нем через их «физические действия», через их немногословные реплики, не обязательно «исповедальные», а также описывая походку, одежду, обстановку. Читатель сам должен догадываться, почему изменившийся Цыбукин во всякое время года плотно запахивается в шубу, почему он сидит на скамейке не возле своего дома, а возле церкви. О чем он думает, часами молча просиживая там? Может быть, ни о чем, просто сознание затуманено, старик помешался? Нет, против такого понимания автор предостерегает: когда старика о чем-нибудь спрашивают, он отвечает «вполне разумно и вежливо, но кратко» (С., 10, 178).

Многое проясняется в финале повести – о нем позже.

Совсем другой человек Анисим Цыбукин. Его отец до пережитого душевного потрясения считал, что живет как надо, как положено, совесть его не мучила. Анисим ведает, что творит, идет на грех сознательно, по рассудку. Он единственный из окружающих склонен рассуждать и делать выводы. Сыщицкая интуиция, которой Анисим не зря постоянно хвастает, навела его на мысль, что людей совестливых совсем нет, а если так, то и Бога, скорее всего, нет; тогда стоит ли оставаться честным? У него есть в городе и свой бес-искуситель, некто Самородов, который пишет за него письма великолепным писарским почерком и с витиеватыми выражениями. Самородов сильно нечист на руку и удачлив, пьет кофе с коньяком «по шести гривен рюмочка-с». Анисим говорит, что видит Самородова насквозь: «…все за мной ходит, не отстает, и нас теперь водой не разольешь» (С., 10, 151–152). Он и подбивает Анисима на изготовление фальшивых денег.

Примечателен разговор Анисима с Варварой – тут целая жизненная философия человека необразованного, но далеко не глупого. Варвара сетует: «Живем мы хорошо <…> только вот скучно у нас. Уж очень народ обижаем». Анисим отвечает сакраментальной фразой: «Кто к чему приставлен». Варвара возражает: «На том свете так тебе и станут разбирать, кто к чему приставлен. У бога суд праведный». «Конечно, никто не станет разбирать, – сказал Анисим и вздохнул. – Бога-то ведь, все равно, нет, мамаша. Чего уж там разбирать!» (С., 10, 157) Богомольную Варвару так удивляют эти слова, что она только всплескивает руками и смеется. Анисим смущен.

«Бог, может, и есть, а только веры нет, – сказал он. – Когда меня венчали, мне было не по себе. Как вот возьмешь из-под курицы яйцо, а в нем цыпленок пищит, так во мне совесть вдруг запищала, и, пока меня венчали, я все думал: есть бог! А как вышел из церкви – и ничего. Да и откуда мне знать, есть бог или нет? Нас с малолетства не тому учили, и младенец еще мать сосет, а его только одному и учат: кто к чему приставлен. Папаша ведь тоже в бога не верует. <…> И старшина тоже не верит в бога, <…> и писарь тоже, и дьячок тоже. А ежели они ходят в церковь и посты соблюдают, так это для того, чтобы люди про них худо не говорили, и на тот случай, что, может, и в самом деле страшный суд будет <…> Я так, мамаша, понимаю, что все горе оттого, что совести мало в людях. Я вижу насквозь, мамаша, и понимаю. Ежели у человека рубаха краденая, я вижу <…> Так целый день ходишь – и ни одного человека с совестью. И вся причина, потому что не знают, есть бог или нет» (С., 10,157–158).

Тяжелая, неповоротливая мысль Анисима блуждает в том же заколдованном круге, что и мысли просвещенных людей, чьи умы не чета его уму, а все же и они не знают, «есть бог или нет». Если нет, то «все позволено» (мотив, частый у героев Достоевского). А если есть… Эти внутренние борения проходят через всю историю духовных поисков человечества; мелкий полицейский сыщик из нее не изъят, он в ее русле.

Пробуждение совести и одновременно веры у Анисима связано с нахлынувшими воспоминаниями детства, когда в ту самую церковь, где его теперь «для порядка» венчают, его приводила покойная мать, когда он пел на клиросе с другими мальчиками, был чист душой и не знал ни вездесущих воров, ни Самородова. Уезжая из села, Анисим все оглядывался назад, на церковь, школу, речку, и ему «захотелось, чтобы вдруг из земли выросла стена и не пустила бы его дальше и он остался бы только с одним прошлым» (С., 10, 159).

Уже из Сибири от Анисима приходит письмо – прошение в стихах, написанное все тем же Самородовым, а внизу приписка некрасивым, неразборчивым почерком Анисима: «Я все болею тут, мне тяжко, помогите ради Христа» (С., 10, 179). Должно быть, ему даже не ответили. Не ответила и добрая Варвара, верующая во Христа.

Если распространить метафору фальшивых денег на характеры обитателей Оврага, как они изображены Чеховым, то среди них людей хороших, «неподдельных», больше, чем жестокосердых и фальшивых. Но они так равнодушно приемлют зло, так легко ему поддаются, что праведные на деле смешиваются с неправедными, как старик Цыбукин смешал поддельные монеты с настоящими. Настоящих было больше, но беда в том, что их трудно отличить. Как бы подтверждается давно замеченное: зло активно, наступательно, добро пассивно и уступчиво, поэтому первое одерживает верх. Варвара – человек несомненно добрый, даже добродетельный: она помогает бедным, но только в той мере, в какой позволяет ее муж. Она видит, что в их лавке «обман и обман», это ее огорчает, но она не пытается как-то изменить порядки, а ведь, наверно, могла бы: муж ее любит и подчас слушает. Она благоволит к Липе, щедро угощает ее вареньем, но, как и другие, предает ее в самое тяжкое время.

В заключительной главе о Варваре сказано не много. «Варвара еще больше пополнела и побелела и по-прежнему творит добрые дела, и Аксинья не мешает ей. Варенья теперь так много, что его не успевают съедать до новых ягод; оно засахаривается, и Варвара чуть не плачет, не зная, что с ним делать» (С., 10, 178–179). Сближение в одной строке «добрых дел» и варенья достаточно красноречиво, больше добавлять ничего не нужно. Добрая женщина сама становится подобна засахаренному варенью, от которого мало проку.

Интересна колоритная фигура плотника Елизарова, по прозвищу Костыль. Это человек трудовой и нестяжатель. Когда-то его покойная жена все уговаривала его купить дом или хотя бы лошадь (средства, значит, были), а он «только пряники ей покупал, больше ничего» (С., 10, 179). Лошадь Костылю не нужна, он всюду ходит пешком. Своей профессией гордится: «И святой Иосиф был плотник», значит, плотник старше купца. «Кто трудится, кто терпит, тот и старше» (С., 10, 163), – изрекает Костыль. Всех он называет деточками, призывает жить в мире и согласии, смех у него мешается со слезами. На селе его считают чем-то вроде полублаженного, полушута, но относятся по-доброму. Однако за благодушным юродством нет-нет да и проглянет лицо человека осторожного, себе на уме. Свои соображения о превосходстве плотника над купцом Костыль высказывает не самому купцу (владельцу кожевенного завода, у которого Костыль служит подрядчиком), а в разговоре с Липой. Перед купцом он благоразумно молчит. Когда же Липа доверчиво рассказывает ему, как страшно жить в доме Цыбукиных, он отвечает только неопределенными междометиями, явно не желая вмешиваться в цыбукинские дела.

В конце мы присутствуем при разговоре Костыля и старого сторожа Якова, которые сидят на той же скамье, что и старый Цыбукин. Яков возмущается поведением Аксиньи, выгнавшей свекра «из собственного дома», говорит, что на суде ее бы не похвалили. В ответ Костыль невозмутимо замечает: «Баба ничего, старательная. В ихнем деле без этого нельзя… без греха то есть» (С., 10,179).

Невинная душа – поденщица Прасковья, мать Липы. Но она до того забита и запугана жизнью, что боится всего, боится даже выйти из кухни, когда приезжают сватать ее дочь. «И зачем ты отдала меня сюда, маменька!» – говорит Липа. «Замуж идти нужно, дочка. Так уж не нами положено», – отвечает Прасковья (С., 10, 165). Она безропотно покорна тому, что «не нами положено», а что-то «положить» самой для нее невозможно.

Наряду со всеми этими светотеневыми характерами в повести показаны натуры совершенно цельные – Аксинья и Липа. Собственно, они и есть главные лица, к ним сходятся все нити повествования, через отношение к этим двум женщинам уясняются характеры остальных персонажей. Они – два полюса, между которыми пролегает художественное пространство повести. Одна – воплощенное зло, не сознающее себя злом. Другая – чистейшее беспримесное добро, также себя таковым не сознающее. Всякий самоанализ неведом ни той, ни другой; они действуют согласно своей природе, как змея и жаворонок, которым они уподоблены (это не сравнение, а именно уподобление, оно намеренно повторяется автором). Женщина-дьявол и женщина-ангел – такой романтический контраст вообще-то не свойствен поэтике Чехова, строящейся на полутонах; «В овраге» – кажется, единственное его произведение, где противопоставление дано открыто. И нужно было великое мастерство Чехова – скорее волшебство, чем мастерство, – чтобы при этом ни на шаг не отступить от жизненной достоверности, не допустить налета сочинительства. И Аксинья и Липа вполне реальны, читатель не сомневается, что «есть женщины в русских селеньях», похожие на них.

Тип «демонической женщины» в литературе не нов, но Чеховым он представлен по-новому. У прежних писателей, не только у романтиков, а, например, у Тургенева (Полозова в «Вешних водах») он обладает неотразимым опасным обаянием. Чехов деромантизирует образ красивой хищницы уже в раннем рассказе «Тина», а «В овраге» окончательно его развенчивает. Деревенская хищница грубее и проще своих аристократических сестер, низменность ее побуждений ничем не прикрыта. Без роскошных аксессуаров, без тонких обманных речей, без «приторного аромата жасмина» зло предстает в своем незавуалированном виде.

Аксинья, как и Липа, взята из бедной семьи, а хочет быть «сама себе купчихой», только и всего. К этому же стремятся многие женщины, не говоря уже о мужчинах, большого греха тут еще нет; страшно другое – средства, которые пускаются в ход для достижения элементарной цели. Убийство ребенка, этой цели мешавшего, не вызывает у Аксиньи ни малейших угрызений совести, так как совести у нее просто нет, она рождена без этого, как другие рождаются с физическими изъянами. Леди Макбет хотя бы в сомнамбулическом сне все-таки старалась отмыть руки от крови; Аксинья спокойно убила бы и собственного ребенка, если бы он мешал ее планам. Садистского желания причинять зло ради зла у нее тоже нет: она не препятствует добрым делам Варвары, если они не мешают ее собственным. Но все, что стоит на ее пути, она без колебаний сметает.

В глазах Хрыминых, Цыбукиных и появляющегося под занавес пожилого помещика Аксинья очень привлекательна. Она щеголиха, ходит по праздникам в шляпке и с зонтом, стройна и красива, а главное – деловита и расчетлива. Красота Аксиньи какая-то не совсем человеческая – немигающие глаза и застывшая на губах наивная улыбка. Она и действительно наивна как существо стихийное, змеиной породы. При маскообразной застылости лица она наделена бешеной динамической активностью: «весь день бегала, подобрав свои юбки и гремя ключами, то в амбар, то в погреб, то в лавку» (С., 10, 145). Когда в доме готовились к свадьбе Анисима, Аксинья, «завитая, без платья, в корсете, в новых скрипучих ботинках носилась по двору как вихрь, и только мелькали ее голые колени и грудь» (С., 10, 152–153), – тут уже что-то напоминающее молодую ведьму на помеле. «И скажи, сделай милость, когда она спит!» – удивляется Липа. «С полчасика поспит, а там вскочит, ходит, все ходит, заглядывает: не сожгли б чего мужики, не украли б чего… Страшно с ней…» (С., 10, 161) Аксинья пока еще не сделала Липе ничего худого, но уже внушает ей страх.

Есть в повести эпизод, показывающий своеобразное обаяние Аксиньи – обаяние животного. Только что в доме узнали, что подарок Анисима – фальшивый. Наступает беспокойная душная ночь. Липа с матерью ночуют в сарае, их будят шаги – это Аксинья. «Тут, пожалуй, прохладней… – проговорила она, потом вошла и легла у самого порога, и луна освещала ее всю. Она не спала и тяжко вздыхала, разметавшись от жары, сбросив с себя почти все – и при волшебном свете луны какое это было красивое, какое гордое животное!» (С., 10, 165) Прекрасное нагое тело, освещенное луной, – словно картина искусного живописца: как не поддаться чарам. Но вот снова шаги – старик Цыбукин, мучимый беспокойством, разыскивает Аксинью, чтобы спросить, бросила ли она мешок с фальшивыми монетами в колодец, как он велел. «Вот еще, добро в воду бросать! Я косарям отдала…» – отвечает Аксинья. И сразу очарование пропадает. «Ах, боже мой! – проговорил старик в изумлении и испуге. – Озорная ты баба… Ах, боже мой!» (С., 10, 165). Тут и старик Цыбукин начинает бояться своей красавицы невестушки.

Обычно сдержанная, она превращается в фурию, когда узнает, что Бутекино, «ее земля», отдано сыну Липы. Она буйствует, исступленно вопит: «Вы у меня сгорите со срама! Вы у меня в ногах наваляетесь!», срывает с веревки белье, развешенное для просушки, топчет его ногами, а свои юбки и рубашки швыряет Степану, крича, чтобы он немедленно собирался ехать к ее родителям: «…с арестантами я не хочу жить!» (С., 10, 171) Куда девается красота Аксиньи! Побагровевшее искаженное лицо, косые от злобы глаза страшны. Теперь уже всех охватывает цепенящий страх. Степан так и стоит с грудой мокрого белья, а после того, как Аксинья, совершив свое ужасное дело, молча выходит из кухни, он начинает снова развешивать белье на веревку, поняв, что теперь Аксинья уже никуда не уйдет незачем. Ее преступление стало ее победой.

Уходит не она, а Липа, провожаемая напутствием Аксиньи: «Пошла вон со двора, и чтоб ноги твоей тут не было, каторжанка!» (С., 10, 177)

В произведениях художественной литературы ангелоподобные женщины выглядят, как правило, бледнее, худосочнее демонических. Потому ли, что ангелов в жизни не бывает, или потому, что зло понятнее добра, они как-то не удаются писателям. Но Чехов и здесь оригинален. В галерее созданных им женских образов нет более трогательного и прелестного, чем образ Липы, женщины-жаворонка, поющей свою простую песенку небесам.

Липу выдали замуж почти девочкой, должно быть лет шестнадцати. Муж пренебрежительно говорит о ней: «Да какая-то она чудная. Не понимает ничего, молчит все» (С., 10,158). Варвара ласково называет ее глупенькой. На самом деле она умна и наблюдательна – это видно из ее доверительных разговоров с Костылем, – а главное, одарена безошибочной интуицией. Ее никто не обижает у Цыбукиных, но она с первых же дней чувствует атмосферу зла в этом доме. «Богато живут, только страшно у них <…> И-и, как страшно!» «Первое, как свадьбу сыграли, Анисима Григорьича боялась. Они ничего, не обижали, а только как подойдут ко мне близко, так по всей по мне мороз, по всем косточкам <…> А теперь Аксиньи боюсь <…> Она ничего, все усмехается, а только часом взглянет в окошко, а глазы у ней такие сердитые и горят зеленые, словно в хлеву у овцы» (С, 10, 160).

Варвара говорит «скучно у нас», Липа – «страшно у них». Разница этих сходных реплик значительна. Варваре только скучно, а Липе страшно; Варвара говорит «у нас», то есть не отделяет себя от неправедного дома, а Липа – «у них»; она не чувствует себя принадлежащей к семье Цыбукиных и только тем спасается, что продолжает и здесь вести прежний образ жизни поденщицы. Старый Цыбукин, проводив Анисима в город, не узнает своей младшей невестки: при муже она была словно окаменевшей, скованной и все молчала, а теперь «вдруг повеселела. Босая, в старой, поношенной юбке, засучив рукава до плеч, она мыла в сенях лестницу и пела тонким серебристым голоском, а когда выносила большую лохань с помоями и глядела на солнце со своей детской улыбкой, то было похоже, что это тоже жаворонок» (С, 10, 159).

Есть что-то безмятежно-райское в том, как Липа, сама еще дитя, играет со своим ребенком. «Это был маленький ребеночек, тощенький, жалкенький, и было странно, что он кричит, смотрит и что его считают человеком и даже называют Никифором. Он лежал в люльке, а Липа отходила к двери и говорила, кланяясь:

– Здравствуйте, Никифор Анисимыч!

И бежала к нему опрометью и целовала <…> А он задирал свои красные ножки, и плач у него мешался со смехом, как у плотника Елизарова <…>

Она подбрасывала его на руках и говорила в восхищении:

– Ты вырастешь болыпо-ой, большой! Будешь ты мужи-ик, вместе на подёнку пойдем! На подёнку пойдем!

– Ну-у! – обиделась Варвара. – Какую там еще подёнку выдумала, глупенькая? Он у нас купец будет!

Липа запела тихо, но немного погодя забылась И ОПЯТЬ:

– Вырастешь болыпо-ой, большой, мужи-ик будешь, вместе на подёнку пойдем!» (С., 10,167)

Липе совсем не хочется, чтобы ее сын стал купцом. Она знает купцов Хрыминых, из-за которых ее дядя Прохор отбился от крестьянской работы и побирался, знает Аксинью, выходящую в купчихи; с этим вожделенным званием связано для Липы все, что ее отвращало и пугало, а поденка кажется ей привольной жизнью, утраченной свободой, как посаженной в клетку птице. Она и ее мать «родились нищими и готовы были прожить так до конца, отдавая другим все, кроме своих испуганных кротких душ <…>.

Но, казалось им, кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звезды, видит все, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, все же ночь тиха и прекрасна, и все же в божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и все на земле только ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью» (С., 10, 163, 165–166). Это говорит за Липу Чехов, она сама не смогла бы найти такие слова, – но так она чувствует, и это чувство поднимает ее высоко над удушливыми туманами Оврага, не дает ее душе ожесточиться даже в минуты великой скорби.

Описание того, как Липа возвращается из больницы с мертвым тельцем своего мальчика, – лучшие страницы повести. Она начинает свой путь при заходе солнца, спускается с горы в долину, сгущается темнота, настает ночь. В поселке и в поле ни души, но воздух наполнен весенними голосами – поют соловьи, кукует кукушка, где-то вдали заунывно кричит выпь, в пруду перекликаются лягушки. Липа идет как во сне, сбивается с дороги, хотя дорога ей известна. «…Не было соображения, как идти; месяц блестел то спереди, то справа, и кричала все та же кукушка, уже осипшим голосом, со смехом, точно дразнила <…> Липа шла быстро, потеряла с головы платок… Она глядела на небо и думала о том, где теперь душа ее мальчика: идет ли следом за ней или носится там, вверху, около звезд, и уже не думает о своей матери? О, как одиноко в поле ночью, среди этого пения, когда сам не можешь петь, среди непрерывных криков радости, когда сам не можешь радоваться, когда с неба смотрит месяц, тоже одинокий, которому все равно – весна теперь или зима, живы люди или мертвы…» (С,10, 173)

В минуту, когда одиночество становится невыносимым, Липа вдруг слышит человеческие голоса, видит слабый свет догорающего костра. Двое возчиков, старик и молодой, запрягают лошадей. Следует замечательная сцена их разговора с Липой – эпизод как будто побочный, не имеющий прямого отношения к сюжету, но, по существу, он является смысловой доминантой повести.

Липа говорит старику, что идет из больницы: «Сыночек у меня там помер. Вот домой несу». Старик отвечает простой, вроде как равнодушной фразой: «Это ничего, милая. Божья воля», и тут же торопит своего товарища поскорее запрягать. Тот не может отыскать дугу в темноте. Старик раздувает уголек и при свете, вспыхнувшем на мгновение, Липа видит его лицо. «…Взгляд его выражал сострадание и нежность. – Ты мать, – сказал он. – Всякой матери свое дитё жалко». И Липа спрашивает его: «Вы святые?» Вопрос детский, вопрос странный, но в устах Липы естественный: огонек лучины осветил лицо незнакомого старика, как зажженная лампада перед иконой, и стал виден лик сострадательный и нежный – сердцу от него стало легче. Старик и не удивляется вопросу Липы, а отвечает совсем просто: «Нет. Мы из Фирсанова» (С., 10, 174).

Возчики подсаживают Липу на подводу с мешками и бочками. Дорогой она рассказывает старику, как мучился ее мальчик перед смертью, и задает вечный, всегда безответный вопрос – вопрос Иова: зачем страдает безвинный? «Когда мучается большой человек, мужик или женщина, то грехи прощаются, а зачем маленькому, когда у него нет грехов? Зачем?» Старик из Фирсанова честно отвечает, что не знает. После долгого молчания он добавляет: «Всего знать нельзя, зачем да как. <…> Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух летать способно; так и человеку положено знать не все, а только половину или четверть. Сколько ему надо знать, чтоб прожить, столько и знает» (С., 10, 175).

(Здесь отголосок мыслей самого Чехова. Он писал Суворину, а потом Щеглову, что писателю не следует делать вид, будто он «понимает то, чего не понимает никто… Толпа думает, что она все знает и все понимает; и чем она глупее, тем кажется шире ее кругозор. Если же художник, которому толпа верит, решится сказать, что он ничего не понимает из того, что видит, то уж это одно составит большое знание в области мысли и большой шаг вперед» (П., 2, 281). Чехов ссылается при этом на Сократа и Вольтера. В Овраге старый крестьянин – деревенский Сократ – образно выражает то же самое.)

И еще спрашивает Липа: сколько дней душа умершего человека ходит по земле? И этого старик не знает. Молодой возчик Вавила, который «в школу ходил», тот уверенно отвечает: «Девять дён» (С., 10, 176). Но в незнании старика больше мудрости, чем в «знании» Вавилы.

Старик твердо знает одно: «Жизнь долгая – будет еще и хорошего и дурного, всего будет. Велика матушка Россия!» Он исходил ее всю: был на Амуре, на Алтае, в Сибири пахал землю; из Сибири пешком возвращался в родные края, босой, голодный, бабу в Сибири похоронил, а дома у него ни кола ни двора, теперь живет в батраках. Вроде бы жизнь тяжелая, пропащая, но: «Вот и помирать не хочется, милая, еще бы годочков двадцать пожил; значит, хорошего было больше». И снова повторяет, оглядываясь по сторонам, как бы окидывая взором ее огромные пространства: «Велика матушка Россия!» (С., 10, 175)

Этот странник, повстречавшийся Липе ночью, промелькнувший и исчезнувший – даже имя его она не узнала, – казалось бы, не сказал ей ничего утешительного и не ответил на мучившие ее вопросы. Но уже один его сострадательный взгляд облегчил тяжесть горя, а прозвучавшее в его словах примирение с жизнью должно было запасть ей в душу надолго, как призыв не бояться жизни.

Мы снова видим Липу в эпилоге, по прошествии трех лет. С внешней стороны в ее жизни не произошло перемен к лучшему. В то время как Аксинья далеко продвинулась к намеченной цели и метит выше, Липа, потеряв и ребенка и место в семье, по-прежнему ходит со своей больной матерью на поденные работы. Выйти замуж и завести новую семью ей нельзя – она состоит в браке с Анисимом, которого не знала и боялась, с каторжником, наверно и забывшим, что его когда-то с кем-то венчали. Можно ожидать, что и красота Липы поблекла от тяжелой работы, и сама она стала забитой и робкой, как ее мать, или ожесточилась сердцем. Оказывается, нет – жаворонок поет!

Вот финал повести. Ясным осенним вечером, когда село тонет в сумерках, а солнце еще блестит на дороге, ведущей вверх, толпа женщин возвращается со станции, где они занимались неженским трудом – грузили в вагоны кирпич (с того самого Аксиньиного завода). «Они пели. Впереди всех шла Липа и пела тонким голосом, и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь, что день, слава богу, кончился и можно отдохнуть. В толпе была ее мать, поденщица Прасковья, которая шла с узелком в руке и, как всегда, тяжело дышала». По дороге встречается им сначала Костыль (Липа его весело приветствует: «Здравствуй, Макарыч! Здравствуй, голубчик!»), а потом плетущийся неверным шагом старик Цыбукин «…И стало вдруг тихо-тихо. Липа и Прасковья немножко отстали, и, когда старик поравнялся с ними, Липа поклонилась низко и сказала:

– Здравствуйте, Григорий Петрович!

И мать тоже поклонилась. Старик остановился и, ничего не говоря, смотрел на обеих; губы у него дрожали и глаза были полны слез. Липа достала из узелка у матери кусок пирога с кашей и подала ему. Он взял и стал есть.

Солнце уже совсем зашло; блеск его погас и вверху на дороге. Становилось темно и прохладно. Липа и Прасковья пошли дальше и долго потом крестились» (С., 10,180).

В этой заключительной сцене так мало слов, а как много сказано. Теперь становится ясно, что Григорий Цыбукин все время помнил свою вину перед Липой, что она его простила и он это понял. Кусок пирога – не подаяние нищей поденщицы богатому торговцу, а знак прощения. Им она снимает самый тяжкий камень с сердца старика, изнемогшего под грузом собственных грехов.

Эта финальная сцена могла бы называться «Ныне отпущаеши».

Повесть «В овраге» уже при появлении в печати произвела огромное впечатление и вызвала многочисленные отклики. И тогда, и в советское время критика находила в ней благодарный материал для социологического анализа. Но такой подход отчасти заслонял общечеловеческое и нравственное содержание повести. Оно не открывается ключом социологии, а забирает гораздо глубже. Вероятно, можно согласиться с писателем Борисом Зайцевым, младшим современником Чехова, который уже в 50-х годах XX века писал: «Для марксизма могло быть в повести интересно только внешнее: что Цыбукин „кулак“, что в его лавке продавали иногда тухлое, что рабочие жили плохо, а фабриканты Хрымины хорошо.

На самом деле все сложнее»[68].

И сложнее, и шире. Безупречно реалистическое повествование о жизни села Уклеева предстает художественной моделью большого мира, где истинные ценности так же перемешаны с мнимыми, как деньги Цыбукина перемешаны с фальшивыми, но поиски настоящей правды не прекращаются. И, как пишет Борис Зайцев, «зло, и грубость, и жадность, жестокость внешне победительны. Но, как и в "Дяде Ване", внутренне побеждают смиренные и святые»[69].