Николай Огарев
Николай Огарев
Ю. Айхенвальд
Из книги «Силуэты русских писателей»
Бледный спутник блестящего светила, Огарев известен большинству русских читателей не сам по себе, а в ореоле Герцена, и он памятен не своими стихами, а как соратник последнего в борьбе за свободу, объединенный с ним знаменитой клятвой на Воробьевых горах.
Но если крупинки чистой меланхолической поэзии, хотя и затерянные во множестве стихов, по выражению самого автора «усталых» и «вялых», дают право на бессмертие, то, несомненно, Огарев никогда не будет чужим и лишним в доме родной литературы. У него есть свои образы, порою величественные и волнующие; у него есть своя мелодия, нежные вздохи серенады или романса, и вообще в той сфере чувства и мысли, которую ему отделили музы, для него нещедрые, он, как Ленский, их не постыдил. Вы найдете у него и жанр, часто подернутый дымкой сатиры; вы найдете у него и своеобразный русский пейзаж, «серебряный мороз» нашей зимы. В его лирике и эпосе (например, в неоконченной поэме «Африка») загораются и огоньки художественной энергии, и тогда, в исключительные моменты, стих его льется полнозвучно и гордо.
Однако самый склад его внутреннего мира не благоприятствует развитию звучности и силы: возникает параллелизм, своеобразная гармония между акварельной окраской таланта и призрачным, «бледноликим» характером его объектов. В самом деле, краски яркие и слова торжествующие и смелые нужны тому, кто живет настоящим и смотрит вперед, кто любит бурную вспышку мгновения и доверчиво к нему и к себе устремляется за ним в бесконечную даль будущего, – Огарев же весь в прошлом. Никто из русских поэтов так часто не вспоминает, так много не помнит, как именно Огарев. Молясь на прошлое, он называет «даль воспоминания» святою. Он постоянно озирается назад. Его идеал, его счастье, его любовь отстали от него, и он, как Орфей, оглянулся на свою Эвридику, – Эвридика через это исчезла, и с тех пор неутешный певец и супруг в своей тоске все смотрит на дорогу, уже пройденную, не сводит глаз с ушедшего, с прошедшего. И брачное ложе грезится ему в спальне старинной, под сенью ветхою, и на это ложе опускается не живая и прекрасная: нет, в час привидений одиноко садится на него печальная тень:
Садится и плачет
И русой косою
В безмолвье ночей
Слезу утирает
С потухших очей.
Глаза потухшие как будто дороже Огареву, чем горящие: портреты говорят его сердцу больше, чем живые, чем живущие люди: образы и тени вытесняют собою непосредственное и трепетное ощущение. Его память богаче его действительности. Он схватывает настоящее не в его жизненной теплоте: он ценит его лишь постольку, поскольку в нем зреет смерть, поскольку оно сделается прошлым и, как все на свете, превратится в воспоминание. Тогда он обернется на него, и вчерашнее далекое, былое предстанет ему отрадным и дорогим, и тогда он будет думать о мелькнувшей перед ним женщине в белом платье. Жизнь должна умереть, чтобы для него начаться.
Среди живых и сам живой, он не довольствуется теми, кто есть, – он не может обойтись без умерших, без ушедших. Для него жизнь – привидение. Его душа являет собою, по его собственному сравнению, кладбище, и, поэт склепа, Огарев при романтическом свете луны бродит вокруг этих нравственных могил, извлекает грустные аккорды со струн своей немногострунной арфы и вызывает уснувшие призраки, «родные тени мертвецов». Его сердце не бьется для данной минуты, – оно больно тем, что имеет только историю.
Он опаздывает, не поспевает за жизнью. При этом, однако, он слышит, как легко стучит о плиты деревянный башмачок молодой неаполитанки; при этом он знает, как жгуча страсть и пьяно вино, как прекрасно мгновение («дорожу я прекрасным мгновеньем»), и он бы выпил его до дна и затем разбил бы вдребезги бокал своей жизни, но у него недостает для этого решимости и силы. Он только советует это сделать другим, – например, в следующих стихах:
Живите мало. Странно вам?
Ромео умер, с ним Джульетта —
Шекспир знал жизнь как Бог: мы снам
Роскошно верим в юны лета.
Но сухость жизнь наводит нам.
Блаженны те, что в утре дней
В последнем замерли лобзанье,
В тени развесистых ветвей,
Под вечер майский, при журчанье
Бегущих вод, – и соловей
Им пел надгробное рыданье.
А ворон тронуть их не смел
И робко мимо пролетел.
Сам же он полон беспредметных желаний, «давно угасшего стремления»; его сердце безотчетливо ноет и не осознает, чего оно хочет. Его плач – не те скупые и тяжелые мужские слезы, которые падают на сердце мертвой росою. Огарев – ищущий без объекта исканий: можно ли в таком случае найти?
Не знаю сам, чего ищу,
Какую тайну знать хочу.
Вот что-то белое луной
Озарено передо мной.
Быть может, призрак мертвеца?
Быть может, это тень отца?
Иль образ матери моей
Шепнуть мне хочет в мгле ветвей
Слова любви или угроз?
Вообще, он представляет собою зрелище человека, у которого «юный жар дуновением жизненного холода» превратился не более как в теплоту и который не самого себя, свои страсти и желания:
Лист за листом я рвал заветные тетради.
И все, и все изорвано теперь.
Он – поэт хандры, жизни прожитой; он – певец тоски, вечной Sehnsucht (страсти), заветной тетради, и жизнь дорога ему только в своем запустении. Унылый внутренний мир находит себе печальное соответствие во внешней природе, и мы читаем:
Осенний день был сер и сыр.
Шел мелкий дождь, ежеминутно
На землю капал: мокрый мир
Смотрел уныло, бесприютно.
Казалось пусто. Сад притих,
Замолк деревьев гул протяжный,
И желтый лист, срываясь с них,
Печально мок на почве влажной,
И только утки, как всегда,
Плескались глупо у пруда.
Вечная осень… Тяжко должен чувствовать себя человек, для которого как бы остановилось кругообращение времен и весна ни разу больше не возвращается. Она – неподвижное, прошлое.
И Огарев «болезненно лелеет» его, «как мать безумная в слезах с младенцем мертвым на руках». Это – поразительный образ, но к Огареву он не подходит в том отношении, что наш поэт вовсе не безумен и мертвенность ребенка вполне сознает. Безумная мать считает своего младенца живым, он для нее ничем не отличается от живого, между тем как Огарев слишком ясно видит ту линию, которая отделяет прошлое от настоящего. Прошлое он именно в этом его качестве и чувствует. Оно не облеклось для него в плоть и кровь, оно одето в свой траур и не имеет иллюзии и красок текущего момента. Велик был бы тот человеческий дух, в котором бы ничто не умирало, который знал бы одно настоящее и переживал бы «вечное теперь», nunc stans. Нашему писателю эта вечность совсем чужда. Его душа только памятлива, но не бессмертна. Прошлое не сливается в ней с настоящим в одно глубокое впечатление, в одно сверхвременное настроение – прошлое у него остается бледно. Самое воспоминание у него – без яркости. И если бы Огареву предложили заменить эту бледность отмерших элементов духа живыми переливами настоящего, он бы на это не согласился, – у него для настоящего, как мы уже сказали, нет силы, он не хочет реальности, он вместо нее взял бы сновидение. Огарев всегда предпочтет мертвое, и он сознательно и рассудочно скажет:
Все, что пройдет, то будет мило!
Я в этом тайны, наконец,
Иной не вижу, мой мудрец!
Рассудочность вообще искажает его меланхолию, как и всю его поэзию, и было бы лучше, если бы он был просто сентиментален и наивен, если бы не было этого вмешательства рассуждений и еще этих инкрустаций неглубокого юмора. Огарев отлично сам себя понимал и объяснил в своих стихах – не читатель, а сам он вскрывает свою оглядчивость, свою привязанность к прошедшему.
Его дух, всегда обращенный к прошлому, уже этим обнаруживает свою несамостоятельность. Огареву нужны чужая помощь, чужое благословение, хотя бы они шли из могилы, из «страны иной». Он постоянно говорит и просит о дружбе – ему необходим другой. Он не мужествен и не может быть один, – а велик именно одинокий. В первом же стихотворении жалуется он на то, что он и его друзья не встретили участия. Огарев – поэт без подвига. Словно дитя без родителей, без руководителей, он заблудился. Растерялся в жизни, особенно, конечно, в русской жизни, которая возмущала его, прерывала было его бескровную тоску, но своим насилием искажала, заглушала все боевые, гражданские звуки его поэзии и своей циничной грубостью так мучила его чуткую, может быть, слишком холеную душу («и политический наш быт меня без отдыха томит»); и он тоскливо оглядывается кругом: нет ли проводника.
Оттого он и знает, «что значит слово мать»:
Я знаю – в нем есть мир любви чудесный.
Я знаю – мать прискорбно потерять
И сиротой докончить путь безвестный.
Оттого же часто встречается у него и мотив семьи, детей, которым он желает, чтобы хоть у них «был плодотворен вешний дождь и летний зной, нивы колос многозерен»: он любит ребенка (свою Лизу, которую от него увозят), – но тоже не столько в его настоящей прелести, сколько как потенцию жизни, как будущий очаг воспоминаний: ведь Огареву – мы уже знаем это – жизнь и вообще-то мила не актуальная, а только в ее прошлой или будущей возможности. Ему отраден «старый друг – старый дом», «опять знакомый дом, опять знакомый сад»; он часто сидит у камина с думой «седою, отжившей», – быть может, со связкой давнишних, пожелтевших писем от возлюбленной, которая умерла, и безотвязно преследует его какой-нибудь знакомый, неуловимый, старый мотив. Для него, утомленного, разбитого не столько «седою усталью годов», сколько воспоминаниями, так желанно все, что уютно и приветливо, все, что ласкает негой отдыха. Да, устал этот человек, «вместе старый и молодой»…
Но вас удручает избыток утомления, эта душа, похожая на опустелый барский дом, который оживает только лунной ночью, когда отдается воспоминаниям и портреты на стенах его старинных покоев начинают свою безмолвную беседу. И мы выносим такое впечатление, что поэзия Огарева, бедная полнозвучными аккордами, в лучших своих образцах похожа на кладбище, которое он (что так характерно для него) любил и охотно посещал. Кладбище, где «тише стала тишина», имеет свою печальную отраду, и на нем пышно разрастаются цветы: но все же кладбище не сад, и кто может, тот уходит с него – в жизнь.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Николай Бурлюк
Николай Бурлюк Смерть легкомысленного молодого человека Я отравился и не было никакого сомнения, что умираю. Легкий холод отрезвлял агонию бессильного тела, и странно привлекала внимание блестящая обертка банки с морфием. Пустынный и гулкий коридор университета
Николай Година
Николай Година КОМАНДИРОВКАЧиновник, тусклый индивид,Лицо подняв от протокола,Демократично молвил: «Коля,Смотри какой в окошке вид!Абсурдно даль не замечатьИ хвойный мир за этой далью...»И неврученною медальюБлеснула в ящике печать.И я махнул на Крым рукой,Подался в
Николай Тарасов СТИХИ
Николай Тарасов СТИХИ СВИДАНИЕ С УРАЛОМ Летела туча вдоль Урала. Летела с севера на юг. Не долетела. Приустала. А приустав, на поле пала. И все позастила вокруг. С рублем единственным в кармане Я в эту тучу угадал. Мой самолет дремал в тумане. «Урал!» — обкатывая грани, Во
Заболоцкий Николай. Стихи
Заболоцкий Николай. Стихи «И куколку я видел, и она…» И куколку я видел, и она Лежала в яслях золота литого Вокруг произрастали семена Посаженные старцем из Тамбова Была та куколка таинственно бледна Быть может не вполне была здорова Примерно
Николай Огарев
Николай Огарев Ю. Айхенвальд Из книги «Силуэты русских писателей» Бледный спутник блестящего светила, Огарев известен большинству русских читателей не сам по себе, а в ореоле Герцена, и он памятен не своими стихами, а как соратник последнего в борьбе за свободу,
Николай Эрдман
Николай Эрдман * * * Вечер насел петухом и скомкал Наседку зари, потерявшую перья. Языком отопру, как фомкой, Ваших глаз золотые двери я. И пока не набухнут розовым Звезд распушённые вербы, He устану соленые слезы Вам Ведрами губ
НИКОЛАЙ ТРЯПКИН
НИКОЛАЙ ТРЯПКИН Вербная песняЗа великий Советский Союз!За святейшеее братство людское!О Господь! Всеблагой Иисус!Воскреси наше счастье земное.О Господь! Наклонись надо мной.Задичали мы в прорве кромешной.Окропи Ты нас вербной водой.Осени голосистой скворешней.Не держи
НИКОЛАЙ РУБЦОВ
НИКОЛАЙ РУБЦОВ Видения на холмеВзбегу на холми упадув траву.И древностью повеет вдруг из дола!И вдруг картины грозного раздораЯ в этот миг увижу наяву.Пустынный свет на звездных берегахИ вереницы птиц твоих, Россия,Затмит на мигВ крови и в жемчугахТупой башмак
Николай Романецкий
Николай Романецкий Родился в 1953 году в Новгородской области. В 1977 году окончил Ленинградский политехнический институт по специальности «инженер-металлург». В студенческие годы играл на бас-гитаре в вокально-инструментальном ансамбле, писал тексты песен, пробовал свои
Н. П. Огарев[360]
Н. П. Огарев[360] Предисловие к сборнику «Русская потаенная литература XIX века» <Отрывок>[361]…Но как ни велико было влияние обеих доктрин, — западнонаучной и славянофильской, — практический вопрос занял свое место и завладел всеми интересами. Практический вопрос, как
Предисловие (Николай Мельников)
Предисловие (Николай Мельников) В прошлом году, оказавшемся весьма щедрым на громкие юбилеи, мы отметили сто лет со дня рождения Владимира Набокова — писателя, которому с равным успехом удалось укротить стихии русского и английского языка, соединив в своем творчестве
Николай Андреев Сирин
Николай Андреев Сирин IСирин — зарубежник. Это элементарнейшее определение относится не только к его временной географической прикрепленности (Берлин), но, в известной части, к духу и плоти его произведений. Зарубежье, тождественное в нашем представлении не с
Николай Евреинов
Николай Евреинов Кульбин. Impressio Если взглянешь на работы Кульбина с точки зрения чистой техники, то непременно придешь к определению — дерзость размаха при кропотливо-осторожных приемах.Если взглянешь на них с точки зрения художественного содержания, — удивишься
Николай Бурлюк
Николай Бурлюк О пародии и о подражании Нами на днях от нашего друга, известного поэта Б. Н. Л., получено письмо, несколько строк которого мы считаем необходимым поместить здесь: «Милые Н. и Д.! Только что прочел, очевидно, на днях вышедшую в Казани довольно большую книгу —
Поповский Николай
Поповский Николай Профессор. Родился около 1730 года, умер в 1760 году.Он всего более известен переводом славного «Опыта о человеке» – «Essay on man». Ломоносов называл Поповского надеждою российского Парнаса и весьма усердно хвалил его. В самом деле, некоторые места «Опыта»