О ЖИЗНЕННОМ УКЛАДЕ И ЕГО ОТНОШЕНИИ К ЛИТЕРАТУРЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О ЖИЗНЕННОМ УКЛАДЕ И ЕГО ОТНОШЕНИИ К ЛИТЕРАТУРЕ

Некоторые из моих знакомых полгода проводят в деревенской праздности. Спокойствие полей сменяет тревогу двора и волнение парижской жизни[289]. Муж присматривает за обработкой своих земель, жена говорит, что ей весело, дети счастливы; не чувствуя потребности в новых мыслях, занесенных из Парижа, они бегают, резвятся в лесах; они ведут жизнь, близкую к природе.

Такие люди вслед за своими отцами повторяют, что малейшее нарушение достоинства в литературных произведениях оскорбляет их, что малейшее нарушение приличий внушает им отвращение. В действительности же, очень скучая, чувствуя недостаток в новых и интересных мыслях, они поглощают самые скверные романы. Книгоиздатели хорошо знают это, и все, что слишком скверно для другого времени года, они оставляют на апрель, к моменту отъезда и сборов в деревню.

Таким образом, скука уже разрушила все правила писания романов, скука — бог, к которому я обращаю мольбы, могучий бог, царящий во Французском театре, единственная власть на свете, которая может заставить нас бросить в печку Лагарпов! Впрочем, произвести революцию в романе было нетрудно. Греки и римляне не писали романов, и наши педанты объявили этот жанр недостойным своего гнева; вот почему он был великолепен. Какие трагические поэты, следующие Аристотелю, за последние сто лет создали произведение, подобное «Тому Джонсу»[290], «Вертеру», «Картинам семейной жизни»[291], «Новой Элоизе» или «Пуританам»? Сравните их с современными французскими трагедиями, печальный список которых вы найдете у Гримма[292].

Вернувшись в город в конце ноября, наши богатые люди, измученные шестью месяцами домашнего счастья, очень хотели бы получить удовольствие в театре. Один вид портиков Французского театра веселит их, так как они забыли о прошлогодней скуке; но у входа они находят ужасное чудовище — жеманство, если уж нужно назвать его своим именем.

В обычной жизни жеманство — это искусство защищать оскорбленные добродетели, которых у тебя нет. В литературе — это искусство наслаждаться тем, что не доставляет удовольствия. Это ложное представление было причиной того, что мы превознесли до небес «Ученых женщин» и пренебрегли очаровательным «Неожиданным возвращением».

Я вижу, как при этих дерзких словах глаза классиков загораются гневом. Ах, господа, гневайтесь только из-за того, что действительно вас раздражает: разве гнев — такое уж приятное чувство? Конечно, нет; но, хмурясь на фарсы Реньяра, мы создаем себе репутацию хороших литераторов.

Значит, хорошим тоном хоть пруд пруди, потому что всякий приказчик мануфактурной лавки освистывает Мольера или Реньяра по крайней мере раз в год. Это для него так же естественно, как, входя в кафе, принять воинственный вид рассерженного тамбурмажора. Говорят, что жеманство — добродетель тех женщин, у которых ее нет. Может быть, литературное жеманство является хорошим вкусом людей, которых природа создала для любви к деньгам или для страсти к индюшкам с трюфелями[293]?

Одно из печальнейших следствий развращенности нашего века заключается в том, что светская комедия в литературе никого уже не может обмануть, а если какому-нибудь жеманному писателю еще удается вызвать иллюзию, то лишь потому, что из презрения к нему никто не хочет смотреть его комедию вторично.

Счастье литературы при Людовике XIV заключалось в том, что тогда ей не придавали большого значения[294]. Придворные, высказывавшие свое мнение о шедеврах Расина и Мольера, обладали хорошим вкусом, так как у них и в мыслях не было, что они являются судьями. Если в своих манерах и костюме они всегда стремились кому-нибудь подражать, то в своих литературных суждениях они осмеливались оставаться самими собой. Что я говорю, осмеливались? Они даже не давали себе труда осмеливаться. Литература была безделкой; «держаться верных взглядов на литературные произведения»[295] стало необходимым только в последние годы царствования Людовика XIV, когда литература унаследовала почет, который этот король оказывал Расину и Депрео.

Всегда правильно оценивают вещи, когда их оценивают непосредственным чувством. Каждый прав в своих вкусах, какими бы странными они ни были, когда каждый голосует в отдельности. Ошибка происходит, когда говорят: «Мой вкус — это вкус большинства, вкус всеобщий, то есть хороший вкус».

Следовало бы выслушать даже педанта, если бы он рассуждал естественно, в соответствии со своей ограниченной и низкой душой. Ведь он все же зритель, а поэт хочет нравиться всем зрителям. Педант становится нелепым только тогда, когда он начинает твердить заученные мысли и хочет убедить вас, что у него есть и тонкость, и чувство, и т. д., и т. д., например, Лагарп, объясняющий «Сида» и суровые правила чести, выйдя из канавы, куда толкнул его некий Блен де Сен-Мор в то время, когда разодетый академик шел на обед к главному откупщику[296]. Толкователь «Сида», хоть и испачканный немного, говорят, отлично держал себя за столом.

Одно из самых забавных следствий жеманства — то, что, подобно олигархии, оно постоянно стремится к изъятию из своих рядов недостаточно совершенных сочленов. А от группы, которая так сокращает себя в числе, в скором времени остается только диван доктринеров[297].

Трудно сказать, к чему привела бы изысканность языка, если бы царствование Людовика XIV продолжалось. Уже аббат Делиль не пользовался и половиной слов, применявшихся Лафонтеном. Вскоре все естественное стало бы неблагородным и низким, вскоре во всем Париже не осталось бы и тысячи человек, говорящих благородно.

Не буду приводить слишком старых и давно позабытых примеров. Два года тому назад (в феврале 1823 года[298]), когда надо было спасать Испанию и возвращать ей то счастье, которым она теперь наслаждается, несколько салонов Сен-Жерменского предместья вдруг нашли, что речь г-на де Талейрана дурного тона. Я спрашиваю вас: кто же в состоянии похвалиться хорошим языком, если можно обвинить в дурном тоне столь родовитого человека, которого никак нельзя упрекнуть в том, что он избегал двора? В сущности говоря, в Париже можно обнаружить три или четыре различных языка. То, что грубо на улице Сен-Доминик[299], естественно в предместье Сент-Оноре[300] и рискует показаться изысканным на улице Монблан[301]. Но письменный язык, который должен быть понятен всюду, а не только в Эйль-де-бефе, совсем не должен считаться с этими мимолетными модами. Мольера три раза в месяц освистывает аффектация; иначе можно было бы ожидать, что вскоре станет неприличным и проявлением дурного тона произнести на французской сцене: «Закройте это окно».

Мне кажется, что нужно уже говорить: «Закройте эту раму». Но бедное жеманство, несмотря на «Journal des D?bats», несмотря на Французскую академию, пополняющуюся путем назначений, поражено в самое сердце и долго не продержится. Заметьте, что чрезмерная деликатность существует только на сцене и поддерживает ее только «Journal des D?bats». Она уже несвойственна нашим нравам. Благодаря наплыву провинциалов, приезжающих в Палату депутатов, разговоры происходят на языке, для всех понятном[302].