Генрих Сапгир: подробности сущностей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Генрих Сапгир: подробности сущностей

Что хочу, то чучу.

Г. Сапгир

Одно из самых известных стихотворений Генриха Сапгира[77] состоит из 24 строк, в которые помещено только два слова:

ВОЙНА БУДУЩЕГО

Взрыв!

………………………………………..

…………………………………….

………

……

…………………………..

…………………..

………………………

………

…….

……

….

………………..

…………………

……………….

……………

…………

…………………………………..

…………………….

Жив!?![78]

Лев Аннинский пишет об этом стихотворении так:

…оно — не про взрыв и не про результат взрыва, оно — про ожидание. Оно — про небытие, сквозящее между двумя точками. Это небытие, эта пауза бытия, это «ожидание бытия» и это выскальзывание из бытия — суть поэзии Сапгира. Всё сквозит, проходит одно сквозь другое.

(Аннинский, 1999: 9)

Отточия разной длительности создают ритм затянувшейся паузы, драматургию ожидания, сообщают о подробностях бытия и выскальзывания из бытия. Два слова этого стихотворения можно понимать как слова ключевые для творчества Сапгира. Пунктуационное завершение текста: восклицание — вопрос — восклицание — обозначает самую существенную интонацию его поэзии и самое главное ее содержание: надежду на жизнь после взрыва.

Интерес Генриха Сапгира к подробностям жизни в доставшихся обстоятельствах — это интерес к смыслу жизни, к сущности явлений, интерес к свойствам и возможностям живой речи, преобразуемой в поэзию. Слово, меняясь, искажаясь, рассыпаясь на части, мелькая, прячась, повторяясь, вступая в неожиданные связи, обнаруживает в текстах Сапгира способность быть живым и наполненным поэтической энергией.

Отмечая «нескончаемое разнообразие его поэтик», Андрей Цуканов пишет: «Более многоликого в этом смысле поэта в России, пожалуй, еще не было» (Цуканов, 2003: 198). Статья И. Кукулина о Сапгире озаглавлена «Калейдоскоп с бараками, Адонисом и псалмами» (Кукулин, 1993), Вс. Некрасов называет поэтику Сапгира калейдоскопом манер и методов (Некрасов, 2003: 254).

Каждую из поэтических находок Сапгир тщательно проверяет на смысловую содержательность в тематически и стилистически разнородных текстах, объединяемых в циклы и книги[79].

Рассмотрим несколько текстов из разных циклов, сосредоточив внимание на двух самых важных мотивах (и образах) в поэтике Сапгира на мотиве пустоты и мотиве дробления. С одной стороны, дробление — это разрушение предмета, с другой — появление множества мелких предметов, иногда сохраняющих, а иногда меняющих некоторые свойства и функции целого.

Пустота и дробление в поэтике Сапгира тесно связаны, и это отчетливо проявляется, например, в стихотворении «Сущность». Оно написано в 1963 году и вошло в книгу «Молчание»:

СУЩНОСТЬ

Белый свет не существует

Он в сознании торжествует

Вот

Предмет

Смотришь —

Нет

Каждое мгновение

Это пожирание

Стол —

ол —

Растворился и ушел

От зеркала

Осталось —

ло

В книге —

Ни

Одной строки

Только чистые листы

И знакомое лицо —

Ни начала ни конца

А любимое лицо —

Все равно что нет лица

Но

Остается

Карта сущности

Я видел карту

Это в сущности

Слепое белое пятно

Слегка вибрирует оно[80]

Стихотворение начинается изложением доктрины английского философа Джорджа Беркли, появившейся в начале XVIII века.

…внешний мир не существует независимо от восприятия и мышления. Бытие вещей состоит лишь в том, что они воспринимаются.

(Философский словарь, 1997: 40)

Сапгир говорит это такими простыми словами, что здесь уместно вспомнить высказывание Александра Введенского «Уважай бедность языка. Уважай нищие мысли» (Введенский, 1993. 196).

Если вдуматься в словосочетание белый свет (это народно-поэтическая метафора с постоянным эпитетом, называющая все мироздание в целом), то оно и правда абсурдно, так как не обозначает ни белизны (в обыденном понимании как цвета[81]), ни света. Однако Сапгир относится к абсурду особенным образом: «В мире он воспринимает скорее не абсурд, а некую тайну, связанную с чем-то высшим, с Богом» (Цуканов, 2003: 201).

Прекращение бытия изображается в стихотворении не только прямыми высказываниями, но и разрушением слов. Конец слова предстает отзвуком, эхом, рифмой полного слова, и тема отражения-рифмы продолжается образом расколовшегося зеркала, что, по хорошо известной примете, предвещает смерть.

Обрывки -ол и -ло фонетически совпадают с грамматическими показателями глаголов прошедшего времени, они палиндромичны по отношению друг к другу, тоже являют образ зеркала.

Отрицательная частица ни — фрагмент слова книги; неточная рифма строки — листы возникает именно там, где речь идет об отсутствующей словесности.

Слово здесь, как и вся поэзия Сапгира, «странствует, возникает и теряется в загадочном пространстве между предметным миром и небытием» (Заполянский, 2003: 258).

В последней строфе белый свет трактуется как слепое белое пятно на карте сущности: это та самая концептуальная для Сапгира пустота, которая здесь обозначает еще не открытые земли — пространства, отсутствующие в сознании.

Обратим внимание на высказывание Олега Дарка:

Сапгир знает, что поэзия — это когда обозначено место, объем для того, что со временем появится, проявится и его со временем займет <…> Только мы никогда заранее не знаем что: проявится, появится, займет. Поэтому для этого и надо оставить место (пространство).

(Дарк, 2003: 285–286)

Важно для Сапгира и то, что это белое пятно вибрирует. Тема вибрации, мелькания, воплощения сущности во множестве непостоянных проявлений подробно разрабатывается им во многих стихах.

Стихотворение «Хмыризмы» входит в книгу 1980-х годов «Генрих Буфарёв. Терцихи». Этот цикл отличается особой активностью словообразовательных экспериментов, создающих «транс-смысл» (Шраер, Шраер-Петров, 2004: 44):

ХМЫРИЗМЫ

Из многих лиц слагался хмырь

над морем наводя на душу хмарь

переползала облачная хмурь

И будто въявь я встретился с хмырем

когда вдоль моря шел я пустырем

и мир кругом был хвоен и огром

Туману может быть благодаря

вдали на белой гальке, где коря

коряжится, увидел я хмыря

Был в кепочке, нет — лыс и седокур

сидел в развилке, где целуют дур

такой худой и в маечке амур

И глазки так размывчиво — скорей —

жалеючи… Хитер! нет я хитрей

Что в своей жи не видел я хмырей!

«Давчемлособств!?» Себе я говорю

пришел смотреть дымясь я на зарю

Пусть в брызги...юсь! не дамся я хмырю

Вдруг вижу вдаль: вдоль берега лежат

десятки тел лежат, как рцы на гряд

Я слышу крик хмырюношей, хмырят

Там — мертвый адельфин у бахромы

ухмылкой морды будто молвит: хмы

Скружились, отчужденно смотрят мы

Там в желтом супе плавают хмыри:

газеты, пластик, юфть, хоть гнем гори! —

И грязное величие зари

Все голо — кость и камень — вот их мир

Все сбрито, стерто, сношено до дыр

и в человека водворился хмырь

Но съест его он скоро изнутри[82]

Многое из того, что в этом стихотворении названо, поворачивается разными гранями и множится. Генрих Буфарёв — выдуманный двойник Сапгира, название книги «Терцихи» составлено из обрывков слов терцины и стихи. Начало текста Из многих лиц слагался хмырь как будто перекликается со строчками из стихотворения «Сущность»: А любимое лицо — все равно что нет лица. В первом трехстишии утверждение из многих лиц воплощается любимыми Сапгиром диссонансными рифмами: хмырь — хмарь — хмурь[83], причем слова в этих рифмах — квазиомонимы: они различаются только одним гласным.

Туча в некоторых славянских языках и диалектах называется хмара; в ней можно увидеть что угодно, в том числе и очертания лиц. Текст без знаков препинания допускает двоякое отнесение деепричастного оборота — и к предложению первой строки, и к предложению второй: ‘хмырь наводил на душу хмарь’ или ‘облачная хмурь наводила хмарь’. В такой синтаксической неопределенности хмырь сливается с хмарью.

С незаконченного слова огром-, как будто пропадающего в тумане (обозначенном следующим словом), начинается серия полуслов. Каждое из них дает возможность увидеть или услышать в части слова элементы других слов: в звуковой комплекс огром входит гром, начало коря- может читаться и как деепричастие глагола корить, и быть намеком на слова коряга, корявый. Вместе с глаголом коряжится из следующей строки это всё однокоренные слова: смысл корня предстает в нескольких воплощениях, как вербализованных, так и потенциальных.

Строка Был в кепочке, нет — лыс и седокур весьма живописно и максимально кратко предлагает увидеть изображение по-разному, слово седокур, составленное по образцу белокур, заставляет почувствовать внутренний образ обоих слов — привычного и придуманного. Если в начале стихотворения хмырь виделся в тучах, то потом он оказывается на белой гальке, в развилке коряги.

Недоговоренность слов продолжается недоговоренностью предложений, в частности, отсутствием сказуемого: И глазки так размывчиво — скорей — жалеючи… Вопрос Да в чем дело, собственно? редуцируясь, превращается в нечленораздельный возглас «Давчемлособств»[84]. Слова исходного предложения укорачиваются, а получается нечто ненормально длинное. Обрывок …юсь! — возможно, конец слова разобьюсь или рассыплюсь. Но обе реконструкции неточны, они не создают образа. Корни слов здесь, вероятно, и не нужны, в контексте существенно лишь грамматическое значение: ‘что-то произойдет со мной, в результате чего я уподоблюсь брызгам’. Это …юсь! похоже и на междометие, а по многим стихам видно, что Сапгир — виртуозный изобретатель междометий.

В сочетании вижу вдаль имеется явный сдвиг по отношению к нормативной сочетаемости составляющих слов, и это сочетание можно понимать как такое, которое появилось вместо выражения вижу вдали (с оборванным словом) или вместо гляжу вдаль. Квазиомонимы вдаль — вдоль создают внутреннюю диссонансную рифму. Если раньше речь шла об одном хмыре, то дальше оказывается, что хмырей десятки, и в стихотворении начинаются словообразовательные игры, хмырюношей, хмырят. В слове хмырюношей можно видеть и гибридное образование от хмырей и юношей, и модификацию словоформы хмырёнышей.

Слово рцы можно прочесть и как часть существительного огурцы, и как старое название буквы «р». В стихотворении «ХРСТ и самарянка» из той же книги слово рцы употребляется как императив. Ну-с развлекай нас милый куровод / рцы в микрошиш брадатый э-энекдот. Мотивация слова адельфин неопределенна в своей потенциальной множественности. Возможно, что это слово дельфин, звучащее по-абхазски (в книге изображены абхазские курорты, а именно в Сухуми был дельфинарий); не исключено, что в слове адельфин содержится имя Адель из строк Пушкина Играй, Адель, не знай печали[85] (о дельфинах говорят, что они играют)[86].

Дальше в тексте появляется грамматически рассогласованное сочетание отчужденно смотрят мы, очень существенное для смысла текста. В этом сочетании содержится и указание на отчужденность, лексически обозначенную, и превращение размножившегося хмыря в наблюдателя, который уже не я, а мы.

Финал стихотворения тоже двоится: в заключительной сентенции Но съест его он скоро изнутри субъект и объект грамматически неразличимы.

Все эти наблюдения показывают, что сущность хмыря дробится в стихотворении, создавая образы дробления и превращений на всех уровнях языка — словообразовательном, грамматическом, фонетическом, метафорическом.

Примечательно, что словарное определение слову хмырь дать нелегко. В самые известные толковые словари современного русского языка оно не включено, вероятно, как нелитературное. В словарях, составленных в последние годы[87], даются такие определения, относящиеся к общеязыковому (не маргинальному) употреблению слова:

1. Мрачный, нелюдимый человек. 2. Опустившийся, забитый человек (обычно о пьянице).

(Кузнецов, 1998: 1447);

1. Неуважаемый, неавторитетный человек. 2. Подозрительный субъект. 3. Ничтожный человек.

(Мокиенко, Никитина, 2003: 354);

О мужчине как о неуважаемом, неприятном и подозрительном субъекте. Ассоциируется обычно с образом угрюмой, мрачной личности.

(Химик, 2004: 677)

Употребление слова в живом языке и в художественной литературе показывает, что признаки хмырей очень разнообразны: поиски контекста этого слова в Интернете и вопрос «что такое хмырь?», заданный примерно трем десяткам людей разного возраста, показали, что носители русского языка представляют себе хмырей неряшливыми и слишком аккуратными, слабыми и сильными, грустными и развязно веселыми, необразованными и чересчур учеными, глупыми и хитрыми[88]. Единственный общий признак для всех контекстов слова — это чужой неприятный человек. Не случайно чаще всего оно фигурирует в текстах с определением какой-то. Ситуация словоупотребления очень точно выражена первой строкой стихотворения: Из многих лиц слагался хмырь.

В стихотворении «Гистория» имя Генриха Буфарёва представлено серией анаграмм: Бутафор, Буфари, Фарибу, Фарибуд, Арибуф.

Мотивы и образы дробления воплощаются во многих текстах Сапгира обрывками слов, показывая возможности смыслового наполнения, казалось бы, неполноценных речевых фрагментов.

В статье «Три из многих» Сапгир написал о возникновении поэтики недописанных слов:

В свое время в начале 60-х мне явились полуслова-полупризраки в отдельных стихотворениях. «Одна знакомая мне рассказала, Как шла на пари в одних трико От площади Маяко… До Белорусского вокзала». Как теперь понимаю, я услышал нечто подобное в разговорах по телефону, вообще в беседах близких людей, когда многое не договаривают — и так понятно, в таких простонародных сокращениях, как «док», «шеф», и так далее. И увидел: горящие вывески с потухшими буквами типа «ебель», разорванные пополам страницы журналов и газет, которые в кабинете задумчивости пытаешься прочесть и разгадать, о чем там пишут.

Летом 1988 года у подножья вулкана Карадаг и осенью в сосновой роще в Пицунде я сочинил книгу «Дети в саду» по этому методу — окончания слов просто смывал прибой. Между словами возникали разновеликие пустоты, которые были заполнены некой незримой формой и смыслом. И слова угадывались почти сразу, потому что я старался разрывать и не договаривать слова, лежащие близко к центру языка. И в этом заполнении пустот читателем, начиная с первого читателя — самого автора, была неожиданная встреча и радость узнавания, похожая на ту, которая возникает, когда мы ожидаем и полуугадываем в окончании стиха рифму. Обычно в последний момент она конкретизируется. А здесь слово так и остается — мерцающим между бытием и небытием.

(Сапгир 1998: 310)

Иногда в таких полусловах оживают свойства давно забытых грамматических форм, узнаваемых по языку летописей и Библии.

В следующих фрагментах оборванные глаголы прошедшего времени завяза, взлете, вста, побеле совпадают с формами древнего аориста (одного из четырех прошедших времен древней глагольной системы) и по форме, и по смыслу, называя действие или состояние, завершившееся в прошлом[89], однако они находятся в принципиально ином стилистическом контексте книги «Дети в саду»[90]:

в эту про

меня бро

(а глаза

завяза)

и крича

от отча

 пустоте

я взлете

стрекоза

стрекоза!

(«Стрекоза»[91]);

не помню сколько зим и ле

облез и побеле

<…>

сейчас я вспомню все собы

какие?.. все забы

(«Моно»[92])

Первый из этих фрагментов изображает сознание ребенка, играющего в саду, второй — отрывочные воспоминания старика. Соответственно, недописанные глаголы мотивируются в первом контексте самозабвенной детской резвостью, быстрым темпом движения и восприятия, а во втором — замедленностью жизни и старческим забытьём.

Появление аористных форм в этих авангардных текстах при изображении детства и старости, стремительности и замедленности соотносится с архетипическим представлением о провидческой интуиции ребенка («устами младенца глаголет истина») и сакральной мудрости старика. И в том, и в другом возрастном состоянии человек находится ближе к инобытию, чем взрослый человек в полноте жизненных сил. Поэтому в таких текстах образуется неожиданный, вероятно и для автора, библейский и летописный архаизм.

Воссоздание древнего облика слова затрагивает и фонетику. В следующем фрагменте появляется удлиненное (слоговое) произношение согласного [р] в слове сахар:

а на райской кух

постоянно пах

жареной пече

морем крем тече

айсбергами — сахр-ррр!

(«На смерть пуделя» — Сапгир, 2008: 333)

Конечно, это слово вошло в русский язык, когда слоговых согласных[93] уже не было. Но в данном случае имеется в виду свойство звука [р]. Выпадение гласного, обычное в разговорной речи, может вернуть к жизни слоговое произношение согласного. Деформация слова сахар сюжетно мотивирована в стихотворении рычанием собаки.

Деформированное слово в некоторых текстах Сапгира соединяет в себе свойства противоположных стилей — например, в таком стихотворении из книги «Генрих Буфарёв. Терцихи»:

ХРСТ И САМАРЯНКА

Красавец ждал — автобус В И Н Т У Р И С Т

Народ был пестр — осваиванье мест

Подтягивался — торопился хвост

— В пруф! — рявкнуло в два микрофуфа разом

Наш дом дал дым… и явно был «под газом»

наш красовод с развесистым под глазом

Ну-с развлекай нас милый куровод

рцы в микрошиш брадатый э-энекдот

пуст квохчут женщины, грегочет златорот

«Адна армянка Сарра Федосевна…»

Все: гры, двры, кры, гзы, псы, кровь говна —

кавказисто как будто нарисовано

Ноздристый кмнь — сплошь кривая стена

крст зрелая хурма ветвями оплела

кого ты прячешь посреди села?

За крысоводом — врта в стене — туристы…

Вдруг небо Иоанна Златоуста

нас высветлило весело и чисто

Потомкам верующих — новым дикарям

большое А созвучное горам

как на ладони протянуло хрм

Вот тут пришла пора ХРСТУ И САМАРЯНКЕ

Колеблемы сошли они с картинки

беседуют — босой ногою на ступеньке

Нездешний воздух душу холодил

И даже златозубый крокодил

в своих печенках что-то ощутил

Пицунда Гагры Лыхны Гудаута

Здесь вся земля замешана на свете

и пении — и радостью прогрета

Здесь древоцерквовиноградохрамхурма

ереплела все души и дома —

и далеко внизу — бус, красовид и мы…

Здесь плавают курлы, дракони и грома —

Кавказия…[94]

Выпадение гласных в словах Хрст, кмнь, кривая, крст, врта, хрм в большинстве случаев придает словам утрированно хриплое или гортанное звучание. Сапгир передразнивает здесь речь экскурсовода, искаженную плохим микрофоном и тем самым похожую на русскую речь с кавказским акцентом: Адна армянка Сарра Федосевна… / Все: гры, двры, кры, гзы, псы, кровь говна — / кавказисто как будто нарисовано. Еврейское имя армянки напоминает о том, что в семитских языках гласные не обозначаются на письме, соседство слов псы, кровь — о польском ругательстве пся крев.

Интенция микрофонно-кавказского акцента и семитского письма, а также порождения и восприятия речи подвыпившими участниками экскурсии (автобус ВИНТУРИСТ; и явно был «под газом» / наш красовод с развесистым под глазом) распространяется на весь текст, но разные слова, деформируясь, проявляют свойства собственно русского языка, напоминают о вариантах слов и обнаруживают возможности языковой игры. В частности, становится ощутимым скопление согласных в слове ноздристый; славяниский архаизм рцы (‘говори’) звучит по-кавказски, создавая метафору Кавказа как пространства древнего языка[95]; в конце текста появляется грамматический архаизм: форма именительного падежа множественного числа драконы. Искаженное слово врта — можно понимать как следующий этап укорачивания слова ворота[96]: ворота — врата — врта; слово экскурсовод превращается в красовод, куровод, крысовод и красовид.

Подобные словесные игры происходят и на словообразовательном уровне: грегочет златорот (он же позже — златозубый крокодил) — небо Иоанна Златоуста.

На фоне такого смешения языков, древних и новых, имя Христа в варианте ХРСТ звучит как профанное, а в начертании выглядит как сакральное, подобное его написанию под титлом в священных книгах — как будто малообразованные туристы, разомлевшие от спиртного, жары и впечатлений, читают это евангельское имя буквально.

Аналогичный буквенный комплекс, помещаемый в церковных книгах под титлом, имеется в стихотворении «Молитва»:

Гспди! я Твой ра

Давший! — всем тебя лю

наши тела заклю

небо душе пода

<…>

Гспди! я Твой ра —

следний между людьми

Давший! — Твоя ра

вот Твоя жизнь — возьми

Взявший! — Тебя бла

слезы — Твоя вла[97]

Обращение Гспди находится здесь в ряду прерванных и искаженных слов, изображающих экстатическое косноязычие и надежду на понимание с полуслова. В этой захлебывающейся речи потенциально содержатся несколько высказываний. Так, первые строчки можно восстановить, по крайней мере, двояко: * Господи, я твой раб. Давший всем тебя любящим… и * Господи, я твой. Радость давший всем тебя [почитающим, просящим, любящим…] людям, а можно и перекомбинировать элементы этих прочтений.

В поэтике прерванного слова осуществляется и глобальный эксперимент Сапгира с обозначением пустоты, которая в данном случае может содержать несколько вариантов словесного заполнения, и при всех не выбираемых, а суммируемых вариантах эта пустота, возникающая при обрыве слова, — знак сильной эмоции, мешающей говорить гладко.

У Сапгира есть тексты, в которых части слов разбрасываются по разным строчкам, например, в таком стихотворении из книги «Дети в саду»:

* * *

вот бы род    на друг план

я уже дился на    гой   нете

вот бы им    ин    кар

я уже мею   ную     рму

если бы взир   ин    глаз

я уже   раю ными    зами

на  лю  на жу   на не   на  се

на дей на    ков на   бо  на   бя[98]

В данном случае пустота обозначается не только обрывами раздробленных слов, но и пробелами разной длины. В попытке мысленно восстановить утраченные фрагменты каждое отдельное высказывание читается дважды: в первый раз восполняются концы слов, во второй — начала.

Мотив дробления-умножения воплощается у Сапгира в многочисленных повторах и модификациях. В книге «Слоеный пирог» мотив дробления воплощен цепными рифмами — повторами звуковых комплексов на стыке строк, рифмующими конец предыдущей строки с началом следующей[99] (в терминах риторики — анадиплосис), например, в такой главе из поэмы «Новый роман, или Человечество»:

ПОДРОБНОСТИ

Старая Англия

Видишь улитка ползет на листе

Стены камня — в никуда

Даже эти глинистые комья

Насекомое какое-то с хвостом

Темные уютные ясли

Если ползаешь на животе

В воде толпятся листья и цветы

Тысячи розовых крылышек

Шекспир все это чудно описал

Сальная свеча гусиное перо

Ровно чернила бегут по бумаге

Гений говорим — любил любую вещь

Вошел и выпил в компании с конюхом

Хомяк подслушал и мне рассказал

За лето и я стал ближе к земле

Лезут за шиворот — смахнешь и скрипишь

Пишешь и вычеркиваешь ложь

Лошадь — гнедая дворянская морда

Драма в углу — как вылезти?

Листья умял — хороший табак

Баки трубочка — будет и соседка

Кажется актриса — из-под юбок кружева

Живая веселая — в конюшню привел

Великий страх напал на лошадей

Действо: белые ноги воздымает

Маются стучат по настилу

Тело месят тяжелые ладони

Конь беспокоится — яблоком глаз

Ласково бормочет — не ему

Мука — оторваться от земли

Малина — расцепиться не моги

Гибель тлей жучки и мураши

Ширма: нарисованная цапля

Пляшут здесь болотные огни

Гнилушки светятся… А там вверху

В верховьях мысли — светится Галактика

Тикают мерцая звездные часы

Сыр и кружку эля заказал Шекспир

Пир времени — в подробностях Земли[100]

Для большинства стихов Сапгира типично, что подробности фиксируются как дискретные явления в картине мира, но здесь логика передачи впечатлений основана на континуальности их языкового обозначения. Такие повторы в некоторой степени изображают заикание и в то же время эхо, показывают, как одно слово переходит в другое, обозначая взаимопроникновения сущностей, заполняя пустоту в межстрочном пространстве отзвуками предыдущего высказывания[101]. Структура текста похожа на спираль, на последовательность рисунков при создании мультфильмов.

Мотив отражения, соотносимый в стихах Сапгира с мотивами пустоты и дробления, представлен большим разнообразием словесных и графических форм.

Рассмотрим стихотворение «Хрустальная пробка» из книги «Проверка реальности» (1998–1999). Оно особенно выразительно показывает образы дробления, связывая их с авторским «я» и осуществляя эксперимент с заглавными буквами, поставленными, на первый взгляд, беспорядочно:

ХРУСТАЛЬНАЯ ПРОБКА

В каждой по Генриху Сколько их? Столько

Тронуть нельзя Рассматривать только

Каждый Сидит На зеленой траве

В кедах И солнышко На голове

Вот повернулись Разом Все двадцать

Веером глаз Ничего не боятся

Это я — Здесь Неуверенно робкий

А Генрихи — Грани Хрустальной пробки

У всех сорока Сложилось И вышло

О гольфе беседуют Просто не слышно

Любой Отшлифован И завершен

Лекарства глотающий Я Им смешон

На обе страницы Голая Лаковая

Перемигнулись У всех Одинаковая

В «тойоте» На даче В лесу И в саду

Но черви! И лярвы! И всё — на виду!

Я стольким приятным Обязан графину

Но в шкаф Этот штоф Захочу и задвину

Мы — сон А не клон И совсем не родня

Но что они празднуют Вместо меня?[102]

Такая орфография создает проблему чтения, особенно вслух. Тема стихотворения — автопортрет в дробящем-умножающем зеркале граненой хрустальной пробки.

Конечно, здесь актуальна вся мистика и символика зеркала: представление о реальном и потустороннем, относительность правого и левого и т. д. (см., напр., Левин, 1988 и др. статьи в том же сборнике; Толстая, 1994; Цивьян, 2001).

Знаков препинания в начале стихотворения нет, потом они появляются, но не по правилам пунктуации, а по интонационной надобности автора, и это не точки, за которыми должны были бы следовать заглавные буквы. Версификационно и лексически стихотворение написано настолько в традиционной манере, что заглавные буквы в началах строк выглядят вполне нормативно. Возникает вопрос: маркированы ли они как заглавные в данном случае?

Если в первых двух строчках легко восстановить точки перед заглавными буквами, то дальше эго становится иногда невозможным. В стихотворении с прописной буквы начинаются предлоги, союзы, сказуемые после подлежащих и т. д. Нужны ли паузы, соответствующие гипотетическому членению текста на предложения, заканчивающиеся перед прописными буквами? Если паузы[103], нарушающие ритм, нужны, тогда прописные буквы в парцеллированном (фрагментированном) тексте маркируют пустоту на месте точки как знака завершенности высказывания, и стихотворение содержит молчаливое высказывание: ‘Точку не ставлю’. Если паузы не нужны, тогда естественно предположить, что с большой буквы пишутся самые значимые слова. Выделим их (не включая в список начальные буквы строк и нормативно заглавную букву имени): Сколько, Столько, Рассматривать, Сидит, На, И, На, Разом, Все, Ничего, Здесь, Неуверенно, Грани, Хрустальной, Сложилось, И, Просто, Отшлифован, Я, Им, Голая, Лаковая, Одинаковая, На, В, И, И, И, Обязан, Этот, Захочу, И, Вместо.

В этом ряду есть только одно существительное: Грани. Не является ли такая дискриминация существительных реакцией на немецкое имя Генрих: в немецкой орфографии с большой буквы пишутся все существительные. Впрочем, в других стихах книги эта закономерность не наблюдается.

Можно сказать, что расположение слов, написанных со строчных и заглавных букв, — это еще один из способов создавать текст внутри текста — подобно другим способам графического выделения (цветом, шрифтом), с которыми экспериментировал Генрих Сапгир. Автокомментарий Сапгира таков:

Слово или группа слов с одним главным ударением, записанные с прописной буквы и отделенные от других тремя интервалами, на слух — малой цезурой, воспринимались значительнее, чем просто слово в ряду, в то же время являясь элементом ритма, организующего стихотворение <…> Я решил, что возможно в таких случаях записывать стихи и нормальными четверостишиями и строфами. Вот так: от двух до четырех слов в стихотворной строке — каждое слово с большой буквы и отделено тремя интервалами от других. Сохраняется вид книжной страницы, и как произносится стих, так и читается. При этом слово приближается к Слову, то есть к символу.

И вот оно — проступает. Не развязная ямбическая болтовня неоклассицизма, не театрально-ходульная речь футуризма, а вдумчивое неторопливое произнесение. Ни одно слово не проскользнет в спешке и не останется незамеченным. Каждое лишнее сразу заметно.

(Сапгир, 1998: 312)

В стихотворении «Хрустальная пробка», где орфография меняет синтаксические структуры, предоставляя разные возможности чтения, слово в его интонационных воплощениях поворачивается разными гранями, становясь вербальным выражением дробящегося автопортрета, который и является содержанием текста.

Конечно, здесь значима игра грамматическим числом: Генрихи; Я Им смешон; Мы — сон А не клоун И совсем не родня. Все это говорит о том, что персонаж стихотворения находится и в реальности, и в преломляющем, умножающем зазеркалье. Он говорит голосами субъектов «Я», «Они», «Мы».

Количество отражений тоже меняется: Вот повернулись Разом Все двадцать; У всех сорока Сложилось И вышло.

Числовая неопределенность, а точнее, вариативность, воплощается и в потенциальной полисемии слов: сложилось — ‘образовалась сумма’ и ‘получилось, осуществилось’; вышло — ‘то же, что сложилось’ — ‘осуществилось’ и ‘ушло, покинуло’; завершен — ‘закончен’ и ‘совершенен’; задвину — ‘уберу’ и ‘выпью водки’.

Последняя строка Но что они празднуют Вместо меня? содержит, если не считать начала строки, только одну заглавную букву: в предлоге Вместо. Это может быть очень значимо: неважны персонажи, будь то «я», «они» или «мы», важна сама идея замещения, заполнения пустоты. О слове празднуют тоже стоит задуматься.

В других стихах, например, «Волк в универсаме», слово праздник обозначает, в соответствии с его первичным, этимологическим значением, пустоту: В холодильнике — праздник — выходной — никого. Так что, возможно, и слово празднуют употреблено в двух значениях. Генрихи в граненом зеркале и веселятся, и отсутствуют — когда единственный живой Генрих в этом зеркале не отражается. Празднуют вместо него в смысле ‘торжествуют’ в этом случае Генрихи размноженные, тиражированные, отраженные в стихах, как в хрустальном преломлении. Если такое прочтение верно, то стихотворение «Хрустальная пробка» — один из вариантов «нерукотворных памятников», воздвигаемых поэтами.

Конечно, в содержание стихотворения входит и тема водки как вдохновляющей силы: Я стольким приятным Обязан графину / Но в шкаф Этот штоф Захочу и задвину. Таким образом, хрустальная пробка предстает в стихотворении дробящим зеркалом Диониса[104].

Мотив дробления как умножения сущностей воплощается и в синтаксической вариативности: в экспериментах с изменением порядка слов. Во многих текстах слова исходного предложения перераспределяются в следующих предложениях, создавая множество высказываний из одного и того же лексического набора. Это наблюдается, например, в стихотворении «Сержант» из книги «Лубок»:

СЕРЖАНТ

сержант схватил автомат Калашникова упер в синий живот

и с наслаждением стал стрелять в толпу

толпа уперла автомат схватила Калашникова — сержанта

и стала стрелять с наслаждением в синий живот

Калашников-автомат с наслаждением стал стрелять в толпу…

в сержанта… в живот… в синие

в Калашникове толпа с наслаждением стала стрелять в синий

автомат что стоял на углу

синее схватило толпу и стало стрелять как автомат

наслаждение стало стрелять[105]

В этом стихотворении есть четкий сюжет: каждое переструктурирование фразы приводит к перемене субъекта действия: стреляет сначала человек, потом предмет, потом пространство, потом эмоция. Каждый субъект действия, становясь агрессором, затем превращается в жертву. Смысл этого текста можно понять как сообщение о тотальном и безудержном распространении зла, приобретающего автономность. Слова первой строки, нарушая исходный порядок, хаотично перемещаются, самоорганизуются, образуя в этом хаосе все более угрожающий смысл, и не исключено, что такое дробление исходного предложения оказывается метафорическим подобием ядерной реакции.

Структура стихотворения изобразительна: наведение порядка сержантом милиции (на это указывает упоминание синего мундира) оборачивается беспорядочностью автоматных выстрелов, паникой толпы, искажением свойств предметов и пространства. Всё это воспроизводится и внешне беспорядочной переменой значений у полисемантичных слов: автомат-оружие превращается в телефонный автомат, глагол из сочетания упер в синий живот становится другим глаголом в сочетании толпа уперла автомат. Слово Калашников предстает то общеязыковым разговорным метонимическим обозначением разновидности оружия, то фамилией изобретателя, то номинацией сержанта, стреляющего из этого оружия, то обозначением самого пространства, наполненного стрельбой (В Калашникове толпа с наслаждением стала стрелять). Прилагательное синий, сначала обозначающее цвет формы сержанта, затем превращается в существительное синее. Это обобщение, выраженное субстантивацией прилагательного, с одной стороны, изображает пространство как тотально милицейское и агрессивное, а с другой стороны, как пространство мертвецов. Возможно, независимо от намерений Сапгира, в смысл текста включается и память слова: в древнерусском языке слово синий обозначало блестяще-черный цвет, а словом синец называли дьявола (Суровцева, 1964, 90–95)[106].

Такой способ создания текстов имеет давнюю традицию: в XVII веке его применяли немецкий поэт Георг-Филипп Харсдоффер, русско-украинский поэт Иван Величковский, в XX веке Ж. Лескюр (на французском языке), Г. Мэттьюз (на английском языке) (Бонч-Осмоловская, 2008: 142–150).

Михаил Эпштейн предложил термин анафраза для обозначения фигуры речи, основанной на перестановках слов в предложении — с возможными вариациями грамматических форм и словообразовательной структуры[107]:

Анафраза <…> — фраза или любой отрезок текста, образованные перестановкой слов из другой фразы или текста, при соответствующем изменении их лексико-морфологических признаков и синтаксических связей.

(Эпштейн, 2006: 473–474)

Задолго до этого доклада Генрих Сапгир осуществил поэтический эксперимент с текстами, которые создавались именно по принципу анафразы и полифраза (по терминологии Эпштейна, полифраз — «совокупность всех анафраз от данного набора лексем»).

В 1990–1991 годах Сапгир написал около трех десятков стихов с перегруппировкой слов, переменой их грамматических функций и словообразовательными изменениями — в книгах «Лубок», «Изречения речей», «Развитие метода». На этом приеме основаны стихи «Персональный компьютер», «Алкаш», «Сержант», «Наглядная агитация», «Привередливый архангел (танец памяти Высоцкого)», «Стоящая постель», «Изречения речей», «Метод», «Дерево над оврагом», «Скамья в сугробе», «Двойная тень», «Март в лесу», «Весна», «Игра в бисер», «Машина времени», «Из воспоминаний», «Ребенок», «Боль», «Сидхарта (коллаж)», «На экране TV», «Летучая фраза», «Беспредельность и разум», «Ученик»[108] и другие, менее определенные в этом отношении стихотворения, в которых анафразы присутствуют, но не охватывают всего текста.

Созданию анафразовых и полифразовых текстов, вероятно, способствуют компьютерные возможности легкого перемещения слов — не случайно одно из первых стихотворений этой серии — «Персональный компьютер».

Целенаправленному эксперименту по освоению разнообразных возможностей анафразовых и полифразовых стихов предшествовало знаменитое стихотворение Сапгира для детей «Людоед и принцесса», представляющее собой совокупность вариантов текста, противоположных по смыслу. По этому тексту в 1977 году был создан мультфильм «Принцесса и людоед». Обратим внимание на любопытный факт: в исходном заглавии стихотворения Сапгира и в заглавии мультфильма переставлены слова.

В стихотворении рассказаны две версии одной истории. Этот прием характерен прежде всего для детективных повествований[109]:

ЛЮДОЕД И ПРИНЦЕССА, ИЛИ ВСЁ НАОБОРОТ

Вот как это было:

Принцесса была прекрасная,

Погода была ужасная.

Днем во втором часу

Заблудилась принцесса в лесу.

Смотрит: полянка прекрасная,

На полянке землянка ужасная.

А в землянке людоед:

— Заходи-ка на обед! —

Он хватает нож, дело ясное,

Вдруг увидел, какая…

прекрасная!

Людоеду сразу стало худо.

— Уходи, — говорит, — отсюда.

Аппетит, говорит, — ужасный,

Слишком вид, — говорит, —

прекрасный.

И пошла потихоньку принцесса.

Прямо к замку вышла из леса.

Вот какая легенда ужасная!

Вот какая принцесса прекрасная!

А может быть, все было наоборот.

Погода была прекрасная,

Принцесса была ужасная.

Днем во втором часу

Заблудилась принцесса в лесу.

Смотрит: полянка ужасная,

На полянке землянка прекрасная.

А в землянке людоед:

— Заходи-ка на обед! —

Он хватает нож, дело ясное,

Вдруг увидел, какая…

ужасная!

Людоеду сразу стало худо.

— Уходи, — говорит, отсюда.

Аппетит, говорит, прекрасный,

Слишком вид, — говорит, —

ужасный.

И пошла потихоньку принцесса.

Прямо к замку вышла из леса.

Вот какая легенда прекрасная!

Вот какая принцесса ужасная![110]

В самом начале первого повествования постоянный эпитет прекрасная из устойчивого сочетания прекрасная принцесса ставится в позицию предиката, т. е. сообщается известное. И этот примитив сказочной формулы, а также примитивы бинарной оппозиции и рифменного клише прекрасная — ужасная оказываются предпосылкой обмана в словесной и сюжетной игре. Сапгир сообщает не столько о принцессе, сколько об относительности характеристик, явлений, ситуаций[111]. Он сообщает о словах, которые, внешне не изменяясь, но, попадая в разные контексты, содержат нетождественные значения.

Освоение и преодоление клише — важные этапы в языковой деятельности детей. И Сапгир, отталкиваясь от фразеологического употребления слов, превращает устойчивое в неустойчивое, учит ребенка языку игровым изменением синтагматики в парадигматических рядах[112].

Кроме очевидного событийного сюжета здесь имеются еще несколько сюжетных линий — психологических и собственно языковых.

В сюжете эмоциональных перепадов наблюдается противоположная направленность изменения эмоции: с позитивной на негативную, когда на прекрасной полянке обнаруживается ужасная землянка, и с негативной на позитивную, когда на ужасной полянке оказывается прекрасная землянка. Людоед в ужасной землянке пугает предсказуемо, в прекрасной — непредсказуемо, и поэтому сильнее.

В сюжете мотиваций поведения обе части показывают людоеда как впечатлительного эстета, но в первом повествовании он предстает альтруистом и остается голодным от восхищения красотой, из-за которой ему сразу стало худо. Во втором повествовании людоед эгоистичен, он остается голодным из-за своей брезгливости.

Результат одинаков: принцессу спасает и красота, и уродливость. Не исключено, что здесь имеется ироническая реакция Сапгира на слова Достоевского, ставшие трюизмом: «Красота — страшная сила <…> красота спасет мир». Можно себе представить, что в первом случае принцесса уходит довольная не только спасением, но и комплиментом; во втором — радость ее спасения омрачена отвращением людоеда и его грубыми словами.

Оценочные слова приобретают в двух вариантах сюжета переменные смыслы: слова прекрасная, ужасная, относящиеся к принцессе, — это эстетические оценки, а те же слова, относящиеся к погоде, создают внеэстетические суждения.

Рассказ об одной и той же последовательности событий предстает то ужасной, то прекрасной легендой. В первом случае сочетание легенда ужасная характеризует сами события, а во втором — легенда прекрасная — скорее, повествование об этих событиях.

По ходу текста антонимы превращаются в синонимы: аппетит ужасный — то же самое, что и аппетит прекрасный (здесь имеются только стилистические различия).

Обращаясь к стихам-анафразам или полифразам 1990–1991 годов, отметим наличие целого ряда лингвистических проблем, связанных с тождеством и различием языковых единиц в таких структурах: актуальное членение предложения в составе стихотворной строки при изменении порядка слов; синтагматическая и парадигматическая обусловленность лексического и грамматического значения; соотношение прямого и переносного значений слова и формы в зависимости от комбинаторных условий, категориальная обратимость частей речи и соответствующих им понятий (предмет — действие — качество); обратимость членов оппозиций («актив — пассив», «живое — мертвое», «верх — низ», «воображаемое — реальное» и т. д.); обратимость образов в художественных тропах.

Пейзажная зарисовка «Дерево над оврагом» из книги «Развитие метода» хорошо показывает обратимость элементов в парадигмах образов[113]:

ДЕРЕВО НАД ОВРАГОМ

Над оврагом небо падает

дерево ящером в снегу изогнулось

серый снег падает в небо

изогнулось небо серым ящером

дерево падает ящером в снег

овраг изогнулся серым ящером

ящер изогнулся оврагом

овраг падает деревом в снег

снег изогнулся небом

небо падает в овраг

овраг изогнулся деревом

дерево падает в небо

овраг падает в серое небо

серый снег падает ящером

небо овраг дерево снег

изогнулся серый[114]

Словосочетание серый ящер употребляется в терминологии карточной игры. У Сапгира оно раньше было буквализировано в «Оде бараку», образность которой частично воспроизводится и в «Дереве над оврагом»: и встает барак / серым ящером / окнами горящими / во мрак / шарят шуруют / руки барака / грабят воруют / руки барака / вдаль убегают / ноги барака…[115]. Руки и ноги барака-ящера, изображенные в этом тексте, предвещают сходство ящера с деревом. В той же «Оде бараку» упоминается и снег, серый, как газета.

Анафразовая структура стихотворения «Дерево над оврагом» изобразительна: во время метели все смешивается в зрительном восприятии, часто до полной неразличимости предметов.

Лексический состав этого текста весьма ограничен: в нем всего семь словарных единиц: четыре существительных (овраг, дерево, ящер, снег), два глагола (падать, изогнуться) и одно прилагательное (серый). Сапгир последовательно соединяет каждый из предикатов и атрибутов с разными субъектами.

При такой лексической бедности в стихотворении обнаруживается впечатляющее семантическое богатство: неожиданные сочетания слов создают множество новых смыслов и образов. Все странные, на первый взгляд, ситуации абсолютно достоверны.

Небо падает, во-первых, потому, что снег падает: снег воспринимается как то, что отделяется от неба, то есть как часть неба. Во-вторых, во время метели небо кажется низким, а иногда вообще неотличимым от заснеженной поверхности земли.

Фраза Серый снег падает в небо означает не только движение снега снизу вверх, вполне правдоподобное при кружении метели, поземке, но и более обычное движение снега вниз, так как овраг — это тоже как бы часть неба, оказавшаяся внизу. Изогнутым небом овраг предстает и в параллелизме строк изогнулось небо серым ящером и овраг изогнулся серым ящером.

В начале стихотворения ящеру было уподоблено дерево, затем овраг. Действительно, дерево, растущее на склоне оврага, не вполне вертикально, в какой-то степени оно повторяет очертания оврага. Поэтому в строке ящер изогнулся оврагом творительный падеж оврагом актуализирует свою многозначность: это одновременно и творительный сравнения, и творительный инструментальный, и творительный субъекта в пассивной конструкции. Соответственно, в глагольной форме изогнулся присутствуют грамматические значения и актива, и пассива (‘изогнулся сам, подобно ящеру’ или ‘его изогнул ящер’), а ящер предстает и субъектом, и объектом действия изогнулся.

В результате оппозиции «верх — низ», «субъект — объект», «реальное — воображаемое» здесь перестают быть таковыми. В этом стихотворении наблюдается уже не столько калейдоскопическая изменчивость образов, сколько их стереоскопическое совмещение.

Последняя строка изогнулся серый указывает (субстантивацией прилагательного) на неназванного волка, опасного в своей изогнутой позе: экзотический ящер замещается привычным персонажем русских сказок.

Не менее изобразителен текст с другой серией взаимообратимых образов и, соответственно, с другой мотивацией этой взаимообратимости:

ПРИВЕРЕДЛИВЫЙ АРХАНГЕЛ

Танец памяти Высоцкого

Михаил Барышников танцевал Высоцкого в крови и грязи — зеленой бархатной тряпкой ехал на коленях по гладкой сцене гениально! — «только кони мне попались привередливые» — в окна зала смотрел Лос-Анджелес — конская морда — японский бог

Высоцкий танцевал как всегда на коленях — задыхаясь в крови и грязи — в окна зала смотрел привередливый Миша Барышников конской мордой своей гениальной — бог и тряпка танцевали на сцене — день Лос-Анджелеса бархатный зеленый

конская морда танцевала на сцене — гениально! — в окна зала смотрел день тряпкой — зеленым Высоцким: «Михаил Барышников!.. А? Михаил…» — бархатным-бархатным…

сцена крутясь ехала по гладкому Лос-Анджелесу — за ней бежал Михаил Барышников тряпкой и Высоцкий японской конской мордой — зеленый бархатный заржал гениально в крови и грязи — привередливый архангел

окна зала смотрели в окна зала — где Михаилом Барышниковым — где Высоцким — где зеленым бархатом — где тряпкой в крови и грязи — где конской мордой — где Лос-Анджелесом — где японским богом — и все это ехало по гладкой сцене

и все-таки лошадиная морда — Барышников и тряпка — Высоцкий — московским поэтом предсказанный танец — гениально! — где и когда ты узрел Владислав — японский бог? — ведь тогда еще он еще жил — это столоверчение сцены — этот бархат в крови и грязи — в окна зала смотрящие мы — и зеленый Лос-Анджелес…[116]

Перевести поэтическое сообщение этого текста на язык логики можно было бы примерно так: в танце Михаила Барышникова перевоплощение персонажей, предметов и других сущностей настолько органично, что танцор и его роль объединяют в себе образы разных ролей и песен Высоцкого, пространство сцены, театральные реквизиты, мебель, время суток, город, где происходит действие, зрителей. Поэтому таким естественным, без какого-либо кощунства, в тексте оказываются сочетания бог и тряпка, тряпка — Высоцкий, а слова японский бог предстают и эвфемизмом матерного выражения (в этом случае, вероятно, возгласа восхищения), и прямым обозначением японского бога, смотрящего японской конской мордой. Столоверчение сцены в последней строфе текста говорит о танце Барышникова как о спиритическом сеансе: в ритуал вызывания духов (Высоцкого, его персонажей, японского бога и т. д.) вовлекаются все сущности, охваченные танцем.