Николай Александрович ДОБРОЛЮБОВ
Николай Александрович
ДОБРОЛЮБОВ
Своеобразие дневника Добролюбова[56] обусловили два фактора – индивидуально-психологический и социально-исторический. Критик создавал летопись своей жизни в том возрасте, который мы называем периодом индивидуации. Дневники, отражающие психологию созревания, имеют свою устойчивую структуру, подчиняются строгой логике расширяющегося сознания.
Правда, основной текст добролюбовского дневника относится к периоду общественного подъема, который оказал сильное воздействие на различные элементы жанровой структуры дневниковой прозы. Социальная тенденция ускорила духовный рост критика, интенсифицировала процесс психологического самоосуществления. В дневнике обе тенденции в их сочетании создали определенное напряжение на уровне стиля, метода, хронотопа и образного мира. В нем как бы существуют два слоя, легко различимые по своим характеристическим признакам. Традиционная жанровая структура, таким образом, усиливает звучание новационных элементов и тенденций.
Первые попытки ведения журнала подневных записей были предприняты будущим критиком в возрасте 14 лет. Этот материал относится к жанру пародии. Вероятно, он имел хождение среди сверстников Добролюбова, так как велся не от имени автора, а отстраненно, в манере игривого травестирования («Летопись классических глупостей» – «глупости, сделанные в классе учениками (Выдержки из дневника я ***)»).
Параллельно юный пародист делает записи вполне серьезного содержания, в которых проступают черты дневника зрелого периода. Они представляют зародыши того нравственного «катехизиса», который обычно включался в перечень основных пунктов периода индивидуации. Такой «катехизис» содержал нормы и правила поведения, которые предписывал себе молодой летописец (ср. с дневниками Жуковского, И. Гагарина, Л. Толстого, Дружинина, Чернышевского). Правила, или моралии, часто заключались в форму афоризма или непосредственно заимствовались из сочинений авторитетных мыслителей и литераторов, чтением которых в данный период занимался автор дневника («Замечательные изречения», «Pro memoria», «Добродетель есть summum bonum каждого человека. Добродетельный человек достоин уважения, хотя бы всего прочего лишен был. Без добродетели все другие выгоды не избавят его от поношения и презрения», с. 574).
Позднее, по мере интеллектуального и нравственного взросления, Добролюбов обращается в поисках мудрых мыслей к признанным авторитетам отечественной литературы и философии. Для его поколения таковым, бесспорно, был А.И. Герцен. Поэтому в одной из записей встречаем знаменательную фразу: «Надо об этом прочитать о развитии понятия чести у Искандера: он, может быть, наведет меня на какие-нибудь мысли» (с. 445).
Ранние записи содержат не только юношеские рефлексии, но и попытки анализа чужого характера. Такая черта также свойственна авторам дневников в этом возрасте. Как правило, молодых летописцев привлекают фигуры, личность которых может служить образцом для подражания, этаким идеалом добродетели, интеллекта или творческой мощи (Андрей Тургенев в дневнике Жуковского, Лабодовский в дневнике Чернышевского, П. Федотов в дневнике Дружинина).
Будучи выходцем из семьи священнослужителя и учеником духовной семинарии, Добролюбов находит много достоинств в личности нижегородского епископа, которому посвящает специальную пространную запись. В ней, правда, нет прямого указания на то, что данное лицо служит юному семинаристу нравственным идеалом. Его образ скорее напоминает литературный портрет с элементами психологического анализа. Не случайно автор во второй записи дневника замечает, что «для психолога преосвященный Иеремия – находка» (с. 419). Тем не менее налицо сам факт выделения в самостоятельный очерк воспоминаний о яркой, заслуживающей внимания и раздумий личности.
Третьим элементом содержания ранних дневниковых записей (наряду с «нравственным катехизисом» и поиском объекта симпатий и подражаний) является критика собственных недостатков и вытекающее из этой критики стремление к их искоренению. Для этой цели Добролюбов «открывает» в журнале целый раздел под характеристическим заглавием «Психоториум». В него он заносит сведения о своих слабостях и пороках, критически оценивает формирующиеся черты характера: «Нынче <…> принял намерение с этого времени строже соблюдать за собою. Не знаю, будет ли у меня сил давать себе каждый день подробный отчет о своих прегрешениях» (с. 454).
Как заведено в дневниках периода индивидуации, критика часто сочетается с наблюдениями за стадиями духовного роста. В этой части юношеские дневники вместе с динамикой развития личности обычно фиксируют изменения в представлениях авторов о нравственных и жизненных ценностях.
Духовное развитие Добролюбова шло такими стремительными темпами, что он не успевал оперативно обрабатывать накопившийся материал, оставлял дневник, окунаясь в гущу жизни, потом снова возвращался к нему, так что возрожденная летопись отражала постоянное обновление сознания и мировоззрения автора: «Пора возобновить забытый свой дневник, излить в нем новые живые впечатления, которые я нынче получил» (с. 432); «Начну с этих записок. Хоть теперь нет передо мной первых листов их за прошлый год, но я помню ясно, что в тот год я писал хуже: нынче у меня рука тверже, и как-то размашистее пишу я. Во-вторых, я припоминаю, что в начале прошлого года я записал спор свой и поражение В. Соколова, теперь я иначе смотрю на это, и мне стыдно, что обратил внимание на подобную мелочь» (с. 446); «Кроме того – заметно даже мне самому (впрочем, это не диво: я люблю наблюдать за собой), что я сделался гораздо серьезнее, положительнее, чем прежде» (с. 447).
На завершающей стадии периода индивидуации авторы составляют в дневнике жизненный план, своеобразную программу действий на перспективу. Здесь не только расписываются по пунктам задачи и проекты будущего, но дается взвешенная оценка собственных сил, направленности интересов, выбирается род деятельности.
У Добролюбова, в силу своеобразия его ранних дневниковых тетрадей, этот элемент встречается в более поздних записях. Однако если считать весь дневник (вплоть до 1859 г.) отражением процесса индивидуации, то появление его в структуре систематических записей не покажется случайным. В этом, напротив, видится логика духовного развития критика, который строит планы на будущее тогда, когда для этого созрели необходимые объективные и субъективные предпосылки: «<…> я очень ясно вижу свое настоящее положение и положение русского народа в эту минуту и поэтому не могу увлекаться обольстительными мечтами <…> Я чувствую, что реформатором, революционером я не призван быть… Не прогремит мое имя, не осенит слава дерзкого предпринимателя и совершителя великого переворота… Тихо и медленно буду я действовать, незаметно стану подготовлять умы; именье <…> жизнь, безопасность личную я отдам на жертву великому делу <…>» (с. 463).
Если обобщить все сказанное о ранних дневниках Добролюбова в функциональном отношении, то представится следующая картина. Разрозненные записи 1850–1855 гг. содержат практически все жанровые элементы, свойственные дневникам периода индивидуации. Но на этом этапе дневник ведется бессистемно. Добролюбов переживает не только период становления характера, но и поисков жанровой формы. Попытки автора придать записям разноплановую функциональную направленность приводят к разбросу материала по разным тетрадям. И в итоге мы видим отсутствие единства в восприятии мира. Это и есть поиск целостного мировоззрения, свойственный данному психологическому возрасту. Отсутствие идейного и методологического единства, стилистическая неупорядоченность придают раннему дневнику характер экспериментаторства, выработки индивидуальной манеры письма.
С точки зрения пространственно-временной организации событий юношеские дневники обыкновенно тяготеют к психологической форме хронотопа. Наблюдения над собственным характером, выработка мировоззрения, разбор прочитанного, планы и мечты оставляют очень мало места для описания событий внешнего мира. Но если даже таковые и попадают на страницы дневника, они подлежат строгому отбору и включаются в сферу сознания автора, т. е. подчиняются законам психологического времени-пространства. Нередко датировка событий носит условный характер: они не прикрепляются к определенному месту и по времени могут растягиваться неопределенно долго.
В ранних дневниках Добролюбова время соотносится со стадиями внутреннего роста, а поскольку они зависят от психологического возраста автора, то и оно приобретает соответствующий оттенок. Вместе с тем параллельно психологическим заметкам будущий критик делает записи, указывающие на конкретное время событий. Они образуют самостоятельные тетради, т. е. отделяются от первых не только содержанием, но и особенностью проживания временных интервалов. Эта группа записей свидетельствует о том, что в дневнике появляется новая тенденция, связанная с расширением сознания автора. Она означает выход за пределы субъективно переживаемого времени в предметный, а затем и в большой, социально-исторический мир.
Элементы нового пространственно-временного мышления накапливаются постепенно. По ним можно проследить, как расширяется горизонт сознания юного литератора: «Памятный листок 1853 года. 22 июня. Написал стихотворение. 20 стихов. – 4 июля. Писал «Провинциальная холера». Рассказ»; «4 августа. Письмо домой»; «Встреча Христова праздника. 1853 год»; «Заметки и размышления по поводу лекций Степана Исидоровича Лебедева. (1857 г.)»; «Закулисные тайны русской литературной жизни (1855 г.)».
Переход к форме локального хронотопа совпал с крупными общественно-политическими событиями второй половины 1850-х годов, которые резко изменили представления человека о своем месте в мире и как бы ускорили ход времени. И в дневнике Добролюбова все чаще встречаются записи, отражающие факты, свидетелем или участником которых автор не был, но которые имели место незадолго до этого. Синхронизация отдаленных событий с моментом их занесения в дневник становится влиятельной тенденцией как у Добролюбова, так и у ряда современных ему летописцев: «Недавно в Александринском театре было представление «Дмитрия Донского». Когда актер сказал: «Лучше смерть, чем позорный мир», все зрители встали с мест, и произошло волнение весьма значительное» (с. 485); «<…> на днях мужики и купцы, собравшись и напившись в одном трактире на Васильевском острове, тоже прониклись патриотическим воодушевлением <…>» (с. 485).
Поскольку записи сохранившихся тетрадей дневника по своему содержанию не вышли за функциональные границы периода психологического самоосуществления, в них до конца сохраняются все три формы хронотопа. Лишь в самых последних записях намечается перелом в этом отношении, и то в виде декларации. Грядущие изменения констатируются, но текстуально еще не реализуются: «Голос крови становится чуть слышен; его заглушают другие, более высокие и общие интересы» (с. 559).
Таким образом, линия развития хронотопа дневника Добролюбова представляется не прямой, а извилистой и ломаной. Она в точности соответствует стилевым, функциональным, типологическим и жанровым тенденциям летописи критика.
Структура человеческого образа в дневнике также трансформируется под воздействием общественных перемен и жизненного опыта критика.
Немногочисленным образам ранних дневников присущи конструктивность и целостность. Так, воссоздавая образ епископа Иеремии, юный семинарист передает не только свое субъективное впечатление, но и рассматривает его как человеческий характер и тип. В портрете священника умещаются детализация облика (осанка, походка, меняющееся выражение глаз), характерность действий и психологические свойства. Образ отличается завершенностью и отвечает намерению автора «вывести» из него «общий итог» (с. 414, 416, 419).
Обращает внимание то обстоятельство, что 15-летний летописец описывает заинтересовавшую его личность не с ходу, а посвящает этому особую рубрику («Заметки <…>»). Он словно упражняется в лепке литературного образа на знакомом и близком ему материале. Поэтому этот первый образ дневника отличается обстоятельностью и претендует на глубину проникновения в человеческий характер.
Другая тенденция заключается в десакрализации образа, в разрушении литературных штампов, довлевших над сознанием будущего критика. При столкновении с действительностью Добролюбов замечает несоответствие между реальным обликом человека и тем обобщенным образом, типом, который известен ему из художественной литературы и который он соотносил с первым.
В одной из записей раннего дневника «литературность» еще является конструктивным приемом в создании образа знакомого человека: «К.П. Захарьева. Странная женщина!.. Нежна до приторности, чувствительна до обидчивости, деликатна до сентиментальности. Слова в простоте не скажет, все с ужимкой <…> Часто она пишет письма к папаше такие же, как и она сама; так и веет от нее Катериной Петровной, как от аптеки лекарством» (с. 424). И в то же самое время намечает новый подход к трактовке образов. Он строится по контрасту с известными из литературы типами: «У Никольских видел я, между прочим, мадам, приставленную к детям <…> Это что-то новое для меня. По романам я представлял гувернантку именно таким существом, как ее описывают, но эта совершенно другое дело. Она жеманится. Важничает, жалуется на угар, сердится, говорит: «Я не могу», «я не хочу»; а все ей смотрят в глаза, все за ней ухаживают, все ей кланяются. Мне кажется, что она весь дом скоро заберет в свои руки, если уж не забрала» (с. 423).
Аналогичное изменение наблюдается и в образе автора. Добролюбов стремится преодолеть в себе стремление разочарованного и не понятого обществом скептика. Эту тягу он связывает с возрастной психологией и выводит из нее борьбу сознательных и бессознательных тенденций в своей душе: «Я имею горестное утешение в том, что понимаю себя с моим еще не установившимся характером, с моими шаткими убеждениями, с моей апатической ленью, даже с моей страстью корчить из себя «рыцаря печального образа» Печорина или по малой мере «Тамарина». Знаю, что тут много поддельного, что это просто кровь кипит и сил избыток, что со временем все это пройдет, и я сам буду смеяться над самим собой. Но все это пройдет не скоро, а до тех пор ничего мне не помешает бороться, страдать и внутренне представлять себя героем нашего времени или по крайней мере романа» (с. 437).
Со второй половины 1850-х годов в структуре человеческого образа происходят существенные изменения. Они вызваны общей эволюцией мировоззрения критика, выработкой приемов портретирования, но еще в большей степени – социальными переменами, сменой нравственно-эстетической и аксиологической парадигмы в общественном сознании.
Во-первых, в дневнике Добролюбова рядом с конструктивными образами появляются репродуктивные, т. е. созданные не рукой автора, а воспроизведенные со слов других людей. В основном данный прием используется при характеристике чиновников прошлого царствования. Их личности быстро обрастали анекдотами, сплетнями. Толки и пересуды создавали устойчивое отрицательное мнение о таких лицах, и Добролюбов нередко переносил в дневник неотобранный материал: «Носится слух, что меняют Мусина-Пушкина <…> Мусин-Пушкин никак не хотел пропустить вторую часть «Мертвых душ» (с. 486) (и далее следует список служебных прегрешений николаевского сановника); «На днях пришло известие, что И.И. Давыдов получил чин тайного советника. Странно, что его никто не любит, все говорят о нем худо» (с. 491) (И снова набор негативных характеристик); «Человек этот <директор пермской гимназии И.Ф. Грацианский> <…> очень недалек, но много о себе думает и распространяет ужас между учениками одним своим появлением» (с. 496). Встречаются и положительные характеристики, составленные на материале косвенных свидетельств и дополненные личными умозаключениями автора.
В таких случаях основанием для позитивной оценки становится идейная близость прогрессивным течениям эпохи: «Это <Мордвинов> – человек, лично знакомый с Герценом и имеющий тенденции совершенно такие же, как и этот человек» (далее излагается история Мордвинова по слухам, с. 473).
Вторая тенденция в эволюции образа находится в русле конструктивного метода. Добролюбов не довольствуется первоначальным впечатлением от личности и старается за внешним слоем характера отыскать сущность человека. Оценка в таких случаях может меняться на противоположную, зато сам автор выигрывает от глубины проникновения в него и многосторонности подходов.
Конструктивно построенные образы отличаются еще и тем, что они созданы на основе личных впечатлений автора и несут на себе печать субъективных оценок. Это, однако, не мешает им быть правдоподобнее тех, которые создаются силой общественного мнения. Собственный взгляд и жизненный опыт становятся важнейшими критериями в оценке человека в данной группе образов: «Аверкиев для меня довольно загадочен. В первое время знакомства он мне очень нравился по своей живости, подвижности, любви к литературе. Но с течением времени все это потеряло для меня цену. Я увидел, что он жив оттого, что по молодости пустоват <…> Кельсиев <…> совсем другое дело. Это человек серьезно мыслящий, с сильной душой, с жаждой деятельности, очень развитый разнообразным чтением и глубоким размышлением» (с. 538).
В сопоставлении с другими дневниками добролюбовский журнал выигрывает с точки зрения образной структуры в том отношении, что, несмотря на негативистские тенденции в общественном сознании и особенно в литературе, он сохраняет целостность как основополагающий принцип в воспроизведении человеческого характера. Даже отрицательные образы в дневнике автора «Темного царства» строятся не на доминирующей черте, а целокупно. Если здесь уместно сравнение с живописью, с ее законами создания человеческого образа, то добролюбовский принцип стоит к методам и приемам образотворчества современных ему летописцев в таком же отношении, в каком объемная живопись находится в плоскостной.
В дневниках периода индивидуации центральное место в системе образов занимает авторский. Личность летописца является одновременно субъектом и объектом повествования. Формирование характера, выработка мировоззрения, критика недостатков, составление жизненного плана – все это определяет движение дневникового «сюжета». Все события для дневника отобраны таким образом, что призваны отображать динамику развития личности автора.
Особенность образа автора в дневнике Добролюбова состоит в отсутствии напряжения между крайностями характера, острых психологических конфликтов, в бескризисном преодолении противоречий. При всех душевных перипетиях образ сохраняет целостность. В повествовании Добролюбова о себе нет хронической неудовлетворенности, как в дневнике Н.И. Тургенева; противоречия между духовными потенциями и невозможностью их социальной реализации, как у А.И. Герцена; затяжного конфликта «бесполезных для ума и сердца удовольствий» и «желанием усовершенствоваться», как у А.Н. Вульфа; наконец, непреодолимого нравственно-психологического противоречия, как у Л.Н. Толстого. Весь обычный для стадии психологического самоосуществления путь Добролюбов проходит на редкость уверенно и целеустремленно.
Критик принадлежал к поколению, которое не страдало душевной изломанностью, и упоминание в дневнике о печоринстве и желании видеть себя героем романа носит оттенок легкой самоиронии. Отрицательные самооценки компенсируются мыслями об уверенности в своих силах и славном будущем: «Во мне таки есть порядочный запас ненависти против людей – свойство ума холодного, острожного, подозрительного, – и злопамятности против судьбы – признак сердца сухого, черствого <…>» (с. 439); «Я рожден с чрезвычайно симпатичным сердцем <…>» (с. 440); «Август и сентябрь прошлого года были бурны для моей душевной жизни. Во мне происходила борьба, тем более тяжелая, что ни один человек не знал о ней во всей силе <…> я совершенно опустился, ничего не делал, не писал, мало даже читал» (с. 450); «Личность моя очень симпатична: это я давно знаю» (с. 537).
Внутренние противоречия, которые автор нередко подмечает в себе, не имеют антагонистического характера, не деформируют образ, а являются проблемами роста. Поэтому образ автора в повествовании получает нравственную силу и художественную выразительность: «<…> как же не сознаться <…> что во мне <…> внутренних сил гораздо больше <…>» (с. 545); «Верно, и мне пришла пора жизни – полной, живой, с любовью и отчаянием, со всеми ее радостями и горестями» (с. 533).
В отличие от болезненной рефлексии романтиков и идеалистов 1840-х годов, гиперболизирующей как увеличительное стекло, душевные изъяны и царапины, самопознание представлено Добролюбовым как акт освобождения от искусственного воспитания, груза литературно-философских условностей, как рывок к свободной и здоровой творческой деятельности. И образная динамика в заключение перерастает в эстетику развивающейся личности: «Итак, вот она начинается, жизнь-то… Вот время для разгула и власти страстей… А я, дурачок, думал в своей педагогической и метафизической отвлеченности, в своей книжной сосредоточенности, что я уже пережил свои желания и разлюбил свои мечты… Я думал, что я выйду на поприще общественной деятельности чем-то вроде Катона Бесстрастного или Зенона Стоика Но, верно, жизнь возьмет свое… И как странно началось во мне это тревожное движение сердца!..» (с. 517).
Типологически дневники периода индивидуации имеют интровертивную установку. Она обусловливается повышенным интересом молодых летописцев к собственному внутреннему миру, к жизни души. Из фактов внешней жизни отбираются преимущественно те, которые вызывают определенные душевные переживания. Вступление в другой психологический возраст обычно меняет соотношение «субъективного» и «объективного» материала в пользу последнего (дневники Жуковского, Дружинина). Дневник приобретает экстравертивный характер.
Этот переход с «физиологической» точностью отмечен в дневнике Добролюбова. «Голос крови становится чуть слышен; его заглушают другие, более высокие и общие интересы», – писал критик в самом конце своей летописи. Однако мы не располагаем той частью дневника, которая была уничтожена Чернышевским и на которую он ссылался в речи на похоронах своего друга и соратника. Из слов Чернышевского можно сделать вывод, что и дневник 1861 г. содержал немало записей, отражающих внутреннее состояние его автора.
Если связать единой линией развития несохранившуюся часть дневников с теми тетрадями, которыми мы располагаем, то их типология будет выглядеть следующим образом. Добролюбов в своем дневнике никогда не придерживался типологической однородности. В пользу этого говорит хотя бы то, что различный по характеру событий материал он разносил по нескольким тетрадям: «Памятный листок 1853 года» и «Встреча Христова праздника. 1852 год» относятся к «внешнему» миру, «Психоториум» и «Замечательные изречения» к миру «внутреннему». Да и в «систематическом» дневнике то и дело встречаются самостоятельные сюжетные вкрапления, в которых сам материал и характер его обработки выделяются на фоне основной части текста («Закулисные тайны русской литературы и жизни» (1855), «Заметки и размышления по поводу лекций Степана Исидоровича Лебедева» (1857), «Цензура» (1859)). С психологической тенденцией периода индивидуации к объективированию душевной жизни уживается стремление охватить как можно больше фактов «большого» мира, развивающегося по своим законам.
Со второй половины 1950-х годов последняя тенденция усиливается в связи с изменениями в общественной жизни. Тем не менее до конца (точнее – до завершения известного нам текста) интровертивный план остается центральным. Именно он отражает развитие личности автора. События же «большой» истории не имеют органического единства. Ее картины, запечатленные в дневнике, фрагментарны, эскизны, порой случайны. По степени интерпретации они не идут ни в какое сравнение с «духовной» историей критика.
Жанровое содержание дневника колеблется в тех же пределах, что и типология. Основная часть текста близка психологическому жанру. Она отражает функциональные закономерности дневника этого периода: наличие «психологии» в форме самоанализа является обязательным условием в обосновании мотива его ведения. Но уже на раннем этапе образуются жанровые окна. Они созданы с целью выхода в другой мир.
Каждое из окон самостоятельно в жанровом отношении. Среди них мы встречаем и бытовой дневник, и хронику закулисной литературной жизни, и очерк-портрет замечательной личности, и картину всенародного праздника. Оформление каждого текста в виде автономной смысловой единицы означало, что Добролюбов с самого начала имел «чувство жанра». Оно заставляло весь чужеродный материал выводить за пределы классического дневника, оставляя в нем только то, что соответствовало его жанровой природе. Другие разновидности подневных записей не ассоциировались в сознании критика с его представлениями о дневнике.
Нельзя объяснить наличие жанровых окон недостатком навыков ведения дневника. Окна встречаются не только в ранних тетрадях, но и в конце сохранившегося текста (1859 г.). Скорее всего этот факт говорит о том, что ко второй половине XIX в. в дневниковой литературе сформировалось жанровое мышление. Оно выработало не только структурные категории, но и дифференцировало элементы содержания.
Работа над основной частью дневника совпала с переменами в общественной жизни, которые не могли не отразиться в нем. По большей части это относится к методу. Как уже отмечалось (см. главу о дневнике Одоевского), в дневниках 60-х годов принцип отбора материала становится менее жестким. С либерализацией государственной цензуры ослабевает и цензура внутренняя. Снимаются запреты на многие темы, которым раньше в дневниках не находилось места. Расширяется источниковедческая база жанра. Дневники наполняются слухами, анекдотами, сплетнями, в них раздается говор улицы, городской толпы, попадают тексты правительственных документов, журнальной публицистики, отголоски зарубежных событий. В дневнике происходит ломка фундаментального понятия – события дня. Согласно жанровому канону, дневник отражает – и это зафиксировано в его названии – факты, явления, имевшие место вчера или сегодня (в зависимости от того, когда делалась запись), т. е. в течение дня. Исключения были, но они, как водится, подтверждали правило. В 60-е годы происходит расширение понятия «сегодня». Оно все чаще подменяется категорией «современность». Интересующее летописца событие не укладывается в один день. Поэтому он вынужден либо «растягивать» структурную ячейку жанра, как это делал Дружинин, вмещавший в одну запись события нескольких недель, давая их пунктиром, либо оставлять все как есть, осознавая условность хронологических рамок записи.
В дневнике Добролюбова эта общежанровая тенденция отчетливо прослеживается. В изложении Многих событий критик опирается не на собственные наблюдения, а ссылается на чужие источники: «<…> таможенную шутку рассказывали о князе А.С. Меншикове» (с. 471); «Писемский, сказывают, большой эгоист, думает о себе весьма много <…>» (с. 472); «Вышнеградский рассказал мне несколько сведений об Уварове <…> Вот, например, анекдот <…>» (с. 478).
Количество информации, полученной из чужих уст, увеличивается по мере усиления общественной активности и радикализации умонастроений. В орбиту интересов Добролюбова – автора дневника – попадает все больше случайных событий, которые осмысливаются им как типические: «Сегодня попался мне извозчик, удельный крестьянин. Я разговорился с ним. Мужик он неглупый <…> Я спросил, кто же нами правит, так он отвечал мне очень просто <…>» (с. 484) (далее приводится разговор); «Между самими солдатиками вот какие песни ходят:
Как четвертого числа
Нас нелегкая несла
Горы занимать.
Барон Вревский анерал
К Горчакову приставал,
Когда под шафе.
Князь! Возьми ты эту гору,
Не входи со мною в ссору,
Не то донесу»
– и т. д. (с. 488).
Вместе с неопровержимыми фактами дневник наполняется слухами и особенно анекдотами из конца николаевской эпохи. К ним автор испытывает такое же доверие, как и к очевидным явлениям. В обычном информативном ряду они выглядят не диссонирующими элементами, а равноправными смысловыми единицами. Сами слова «анекдот», «слух» утрачивают значение преувеличенного и полудостоверного происшествия «фольклорного» характера и несут ту же информационную нагрузку, что и реальные события. Они становятся прообразами той «фантастической» действительности, о которой как о знамении времени позднее будет писать Достоевский. К ним Добролюбов относится без тени иронии или сомнения: «Вот еще два анекдота о Райковском» (с. 481); «В заключение месяца еще анекдот об И.И. Давыдове» (с. 499); «В один из последних годов жизни Николая Павловича случилось с ним следующее происшествие» (с. 487).
Стилистическая структура дневника испытала на себе воздействие двух факторов – функциональной направленности и эволюции метода. Слово в дневниках периода индивидуации имеет аналитическую установку. Создание жизненного плана, самокритика, психологический анализ душевной жизни выражаются при помощи специфической системы речевых форм. Ее основу составляет громоздкая синтагма, объединяющая в сложную смысловую конструкцию предложения посредством необычной синтаксической связи: союзие после бессоюзия, цепь отрицательных сравнений, однородных членов или подчинений. Такой вычурный синтаксис был призван выразить тот сложный комплекс духовных исканий, который соответствовал процессу психологического самоосуществления личности.
Анализ душевных феноменов не укладывался в рамки традиционной логики и грамматики. Для ее реализации требовались иные средства. И юный летописец находит его в языковом экспериментаторстве – в связывании фразовых единиц различной синтаксической природы: «Странное дело: несколько дней тому назад я почувствовал в себе возможность влюбиться: а вчера, ни с того ни с сего, вдруг мне припала охота учиться танцевать… Черт знает что это такое… Как бы то ни было, а это означает во мне начало примирения с обществом… Но я надеюсь, что не поддамся такому настроению: чтобы сделать что-нибудь, я должен не убаюкивать себя, не должен делать уступки обществу, держаться от него подальше, питать желчь свою» (с. 508).
Проникновение в дневник во второй половине 1850-х годов многочисленных форм чужой речи – анекдотов, слухов, песен, диалогов – изменяет повествовательную структуру. Повышается удельный вес информативного слова, передающего вместе с содержанием эстетический колорит источника информации. Однако чужие интонации находятся в орбите авторского сознания и слова. Они не нарушают стилистическое единство записи, а лишь расцвечивают текст «живописными» подробностями, лишая его монотонности.
Дальнейшая стилевая динамика дневника, если придерживаться слов Чернышевского, вела к усилению напряжения между собственно повествовательными элементами и аналитикой душевных переживаний, которое (напряжение) придавало записям почти художественную выразительность, так поразившую сподвижника Добролюбова.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.