Об авторских примечаниях к «Евгению Онегину»[125]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Об авторских примечаниях к «Евгению Онегину»[125]

В композиционной структуре пушкинского романа в стихах заметно выступает принцип монтажности, «диалог» разнохарактерных частей. Особенно интересна в этом смысле роль авторских примечаний к стихотворному тексту. О примечаниях Пушкина к поэмам, стихотворным циклам и отдельным стихотворениям в недавнее время уже появилось несколько специальных работ.[126] Что касается примечаний к «Онегину», то попытка рассмотреть их в целом была предпринята автором настоящей книги, а затем появилось весьма обстоятельное их описание,[127] вызывающее желание еще раз вернуться к проблеме.

С. М. Громбах, а до него и Д. Д. Благой[128] не приняли художественной функции примечаний к «Онегину», их эстетического равноправия со стихотворным текстом. Однако, как кажется, интерпретация примечаний в указанном смысле способствует пониманию образной содержательности «Евгения Онегина», позволяет яснее очертить жанровые признаки стихотворного романа, а также увидеть традиции жанра в более развитых формах. В настоящей статье примечания к «Онегину» будут рассмотрены на историко-литературном фоне как жанровая черта лирического стихотворного повествования.

Авторские примечания, предисловия, комментарии распространились в русской литературе начиная с XVIII века и долгое время имели исключительно объяснительный и поучающий характер. А. Кантемир любил снабжать свои произведения чрезвычайно подробными комментариями; М. Ломоносов предпослал «изъяснение» к трагедии «Тамира и Селим»; М. Херасков написал прозой сокращенное изложение своей «Россиады»; Г. Державин в старости добавил к своим стихотворениям систематическое объяснение в форме примечаний. Литература XVIII века вообще тяготела к логическим способам объяснения мира, и чрезвычайно разросшиеся примечания порой ощущаются как едва ли не сознательное отклонение от образной специфики искусства.

В начале XIX века рационалистические традиции в литературе были продолжены писателями-декабристами и их окружением. А. Бестужев-Марлинский, например, мотивировал необходимость примечаний так: «Для прочих читателей сочинитель счел нужным прибавить пояснения, без чего многие вещи могли показаться загадочными».[129] «Пояснения», дешифрующие поэтический текст, переводящие образное содержание в прямые логические формы, не выполняли, разумеется, никакой художественной функции, оставаясь «нетекстовым» элементом.

Параллельно этому возникают другие явления. Уже у сентименталистов (Н. Карамзин) примечания начинают заметно осложняться субъективным элементом, но, помещенные под строкой, они остаются разрозненными и эстетически не ощутимыми. Пушкин подхватывает именно эту манеру, и оригинальность его примечаний чувствуется с первых стиховых опытов. Даже кратчайшие единичные примечания к стихотворениям 1814 г. «К другу стихотворцу» и «К Батюшкову» не просто поясняют текст, но вступают с ним в более тонкие смысловые отношения. Тут ирония, эмоция и многое другое. Когда же дело доходит до южных романтических поэм, то здесь новая роль примечаний вполне очевидна. Она объясняется, в первую очередь, тем, что Пушкин, будучи поэтом широкого и свободного дарования, обладал исключительной способностью эстетически соединять самый разнородный стилевой и жанровый материал.

В качестве примера новых отношений между стихотворным текстом и примечаниями у Пушкина остановимся на поэме «Бахчисарайский фонтан». Хотя поэма писалась с 1821-го по 1823 г., примечаниями к ней Пушкин занимался в самом начале и в конце работы над «Онегиным» (окончательный текст «Бахчисарайского фонтана», за исключением некоторых частностей, сложился к 3-му изданию – 1830). О них писали уже Ю. Н. Тынянов и Ю. М. Лотман, но пример слишком характерный – стоит вернуться еще раз.

Примечания или, точнее, прибавления к «Бахчисарайскому фонтану» лишь внешне напоминают традиционные разъяснения. На самом деле задача их совсем иная. С появлением южных поэм примечания у Пушкина выполняют особую структурную функцию, вводя новые точки зрения внутрь художественной системы. Отдельные части произведения, по-разному говоря об одном и том же, вступают между собой в диалог и семантически осложняют текст. В стихотворном тексте поэмы читаем:

Где скрылись ханы? Где гарем?

Кругом все тихо, все уныло,

Все изменилось… но не тем

В то время сердце полно было:

Дыханье роз, фонтанов шум

Влекли к невольному забвенью…

(IV, 170)

А в прибавлении к поэме «Отрывок из письма» Пушкин описывает свое настроение в том же месте совершенно иначе:

«Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает… NN почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище: но не тем в то время сердце полно было: Лихорадка меня мучила» (IV, 176).

Полтора стиха переводятся из романтического контекста в нарочито сниженное, прозаическое окружение, поэтическая мотивировка сталкивается с бытовой. В результате возникает иронический эффект, несколько напоминающий манеру пушкинского современника – Генриха Гейне (например, «Разговор у Падерборнской стены»). Причем, как у Гейне, можно говорить не только о стилистических сломах, но о переключении одного пространства в другое. По словам Ю. М. Лотмана, «совместить пространство реального Бахчисарая… и то, в котором совершается действие поэмы, – невозможно: второе происходит в некотором условно-поэтическом мире».[130] Моменты подобного структурного напряжения, когда один и тот же элемент, попадая в стилистически несовместимые сферы, все-таки приравнивает их друг к другу, несомненно порождают художественный смысл.

В стихотворном тексте Гирей, тоскуя о пленной полячке,

…в память горестной Марии

Воздвигнул мраморный фонтан.

(IV, 169)

А в прибавленной к поэме «Выписке из путешествия по Тавриде И. М. Муравьева-Апостола» пишется, что воздвигнут «мавзолей прекрасной грузинки» (IV, 174). В поэтическом же сюжете никакого мавзолея, конечно, быть не может, ибо грузинка

Гарема стражами немыми

В пучину вод опущена.

(IV, 168)

И наконец, в упомянутом «Отрывке из письма» Пушкин, комментируя свои стихи и чужую историческую прозу, завершает тематические вариации демонстративным обнажением поэтической условности: «Что касается до памяти ханской любовницы, о котором говорит М., я о нем не вспоминал, когда писал свою поэму, а то бы непременно им воспользовался» (IV, 176).

Пушкин не просто осложняет содержание, проектируя одни и те же фабульные мотивы на различные фоны. Ему, видимо, важнее всего показать не сходство реального и поэтического миров, а принципиальное их расхождение. Функция прозаических прибавлений к «Бахчисарайскому фонтану» оказывается, таким образом, весьма своеобычной: они заводят сложную игру со стихами, начинают втягиваться в художественный текст, хотя и остаются на некоторой дистанции.

Примечания к «Евгению Онегину» были созданы в то время, когда их особая роль в композиции стихотворного романа полностью осознавалась Пушкиным. Их художественная функция, в сущности, всегда чувствовалась читателями и исследователями, начиная от современников поэта вплоть до нашего времени (Ю. Н. Тынянов, Ю. М. Лотман и др.). Так, А. Иваненко, рецензируя в 1941 г. второе издание известного комментария к «Онегину» Н. Л. Бродского и отмечая ряд его достоинств, прибавил: «Но есть ряд пропусков, по-видимому, сознательных: примечания Пушкина к роману сами по себе не комментируются, а только используются для комментария там, где дают для этого материал. Читатель не узнает поэтому, где Буало под видом укоризны хвалит Людовика XIV, пропадают для него и отсылки к «Рыбакам» Гнедича, к критике Б. Федорова и др.».[131]

Пушкин, как известно, снабдил примечаниями сначала лишь первую главу, а последующие оставил на некоторое время без всяких дополнений, сделав их в самом конце работы над романом. Но примечания возникали в других стихотворных жанрах, где их художественная функция становилась все более заметной.

Таковы «Подражания Корану» (1824), «Ода его сият. гр. Дм. Ив. Хвостову», «Андрей Шенье» (оба – 1825). Особенно характерна «Ода», где примечания составляют со стихотворным текстом двуединое образное целое. В стилистическом пародировании примечаний Пушкин продолжил опыт Вольтера, Стерна, Байрона и др. В это время даже такой сторонник объясняющих примечаний, как В. К. Кюхельбекер, стал находить, что «выноски, полезные, даже необходимые в сочинении ученом, вовсе неудобны в произведениях стихотворных, ибо совершенно развлекают внимание».[132]

В «Полтаве» примечания способствовали единству композиции. Г. А. Гуковский пишет о них: «Эти примечания (…) комментируют поэму в определенном плане, подчеркивая преобладание в ней «истории» над любовью».[133]

Любопытной параллелью к онегинским примечаниям может послужить стихотворение П. А. Вяземского «Станция (глава из путешествия в стихах)», написанное вскоре после окончания Пушкиным первой главы «Онегина». Сам Пушкин, возможно, ощущал эту параллельность «Станции» с «Онегиным», так как поместил в примечаниях к роману большой фрагмент из этого стихотворения («Дороги наши – сад для глаз»). Примечания Вяземского к «Станции» совершенно в духе пушкинских, тесно связаны с литературной тематикой, и, что всего интереснее, автор, как прирожденный полемист, обыгрывает в примечаниях сами примечания, творческий процесс, жанр, «пародирует самый метод» (слова Ю. Н. Тынянова о примечаниях к «Онегину»). Вот несколько выписок из примечаний к «Станции»:

«В наш исследовательский и отчетливый век – примечания, дополнения, указания нужны не только в путешествии, но и в сказке, в послании. На слово никому и ничему верить не хотят».

«Только признаюсь, не люблю стихов занумерованных, цифры и поэзия – пестрота, которая неприятно рябит в глазах. Пускай читатель дает себе труд отыскивать сам соотношения между стихами и примечаниями».

«Утешаюсь тем, что примечание мое назидательнее хорошего стиха».

«На замечание, что глава моя очень длинна, и что я с лишком семь часов просидел на станции в ожидании лошадей…».[134]

Все это показывает, что процесс преобразования примечаний шел в 1820-е годы довольно быстро. Они постепенно преодолевают эстетический «барьер несовместимости», втягиваются в художественное целое, порой сохраняя свою структуру, порой растворяясь в описательных частях. В дальнейшем ходе русской литературы они исчезают надолго, но не окончательно.

Примечания к «Онегину», взятые в целом, не переводят поэтическое содержание на язык понятий, но осложняют его, продолжают, преломляют, пародируют. Как всегда бывает в таких случаях, проза и поэзия вступают между собой в диалог, стилистически подчеркивают друг друга и, следовательно, порождают именно художественный контекст. Не повторяя здесь уже в свое время изложенной, хотя и сжатой аргументации, не могу, в свою очередь, согласиться с С. М. Громбахом, отказывающим примечаниям к «Онегину» в художественной значимости. Он называет их «своего рода публицистикой»,[135] но впечатление от его эрудированной и тонкой интерпретации таково, что этот «род» как раз и есть художественный. Частым доводом против художественности онегинских примечаний считается то, «что их создание не синхронно созданию художественного текста – многие примечания отсутствуют в черновых и беловых рукописях, большинство из них отсутствуют и при первом печатании глав, а некоторые первоначально предназначались для публикации не в составе романа».[136]

Все это так, но доказывает, скорее, обратное, ибо примечания, написанные не синхронно, заведомо имеют не поясняющее и зависимое, а известное самостоятельное содержание, которое вступает в диалог со стихотворным текстом. К тому же, если бы они писались вслед за текстом, им труднее было бы сложиться в целостное единство. В настоящем же их виде можно предположить намеренное распределение материала, работу композиционного чувства: крупные стихотворные куски чужого и своего текста уравновешивают друг друга в начале и конце прозаического в целом текста. Цитаты из Н. Гнедича и М. Муравьева (32 стиха) соотносятся с автоцитатами из П. Вяземского (37 стихов). Что же касается использования материала, предназначенного сначала для другого текста, то это явление обыкновенное. «Отрывок из письма к Д…», которым Пушкин воспользовался в 3-м издании «Бахчисарайского фонтана», существовал ранее вне текста поэмы. Внутри самого «Онегина» находим разнообразные перестановки законченных компонентов. Лермонтов прямо-таки работал на «заготовках». Заставки к циклу рассказов Хемингуэя «В наше время» были до этого самостоятельными миниатюрами и т. д.

В работе, строящейся на сопоставлении онегинских примечаний с другим материалом, не место для последовательного их анализа одного за другим. Тем более что многие из них детально описаны в статье С. М. Громбаха. Здесь важнее указать на целостное значение примечаний, которые Пушкиным были не случайно обозначены в трехчастном болдинском плане «Онегина».

Остановимся подробнее лишь на двух примечаниях, чтобы попытаться установить их художественное отзвучие.

Весьма характерна связь с примечанием следующего места первой главы:

Как часто летнею порою,

Когда прозрачно и светло

Ночное небо над Невою

И вод веселое стекло

Не отражает лик Дианы…

(VI, 24)

Восьмое примечание отсылает нас к чужому тексту:

Читатели помнят прелестное описание петербургской ночи в идиллии Гнедича:

Вот ночь; но не меркнут златистые полосы облак.

Без звезд и без месяца вся озаряется дальность.

На взморье далеком сребристые видны ветрила

Чуть видных судов, как по синему небу плывущих.

Сияньем бессумрачным небо ночное сияет,

И пурпур заката сливается с златом востока…

(VI, 191–192)

Пушкин вовлекает здесь «чужой» текст в «свой» роман в качестве идущего на втором плане стилистического сопоставления, которое имеет, кроме того, значение историко-литературного сопоставления. С. М. Громбах также считает, что Пушкин хотел «сопоставить поэзию двух веков – уходящую, примером которой было пространное, тяжеловесное, хотя и не лишенное поэтических достоинств, описание белой ночи у Гнедича, и новую, представленную выразительным и вместе с тем немногословным и легким описанием…».[137] Сходным образом Пушкин оттенял свои описания в «Кавказском пленнике» отрывками из Державина и Жуковского, причем последние сопоставлялись еще и друг с другом. Стилистические сопоставления делались Пушкиным вовсе не для того, чтобы перечеркнуть «уходящую» поэзию. Да она и не вовсе исчезла, и в XX веке замедленный, безрифменный пятистопный амфибрахий, имитирующий греческий гекзаметр, снова дал прекрасные образцы русской лирики. Вот начало стихотворения О. Мандельштама (1925):

Я буду метаться по табору улицы темной

За веткой черемухи в черной рессорной карете,

За капором снега, за вечным, за мельничным шумом.

С. М. Громбах справедливо замечает, что восьмое примечание может быть истолковано по-разному. Но что же это такое, как не свидетельство его художественной значимости?

Большое место в примечаниях к «Онегину» занимают, как известно, возражения Пушкина своим критикам. В примечании 32 он ответил Борису Федорову по поводу следующего места из сна Татьяны:

Онегин тихо увлекает[138]

Татьяну в угол и слагает

Ее на шаткую скамью…

(VI, 106)

С. М. Громбах полагает, что примечание «подчеркнуло беспочвенность этих упреков, отражающих не столько непристойность стихов, сколько испорченное воображение критиков».[139] Спору нет: Пушкин вполне серьезно защищает свои стихи от плоских намеков, но нельзя не заметить и того, что, «оправдываясь», он сам поставил на этом месте озорной акцент. Внести скрытый смысловой план, так называемую «arri?re pens?e» – заднюю мысль, для Пушкина было проще простого. «Это обычный семантический прием 20-х годов – за стиховым смыслом прятать или вторично обнаруживать (курсив мой. – Ю. Ч.) еще и другой», – писал Ю. Н. Тынянов.[140] Да и С. М. Громбах, правда, по другому поводу, пишет, что «Пушкин любил рискованные остроты и каламбуры и не мог удержаться от них».[141] Все это показывает, что 32-е примечание амбивалентно по смыслу, то есть поэт сразу и «подчеркнул свою скромность», и весело подключил к серьезному содержанию стихов фривольные ассоциации. Если и это «своего рода публицистика», то уж, наверное, публицистика художественная. Пушкин, конечно, полемизирует как здесь, так и в других местах, но для нас, читателей, более оживает художественная сторона примечаний. Кто, вообще говоря, рискнет провести отчетливую грань между художественностью и публицистикой у таких писателей, как Свифт, Герцен, Чернышевский и др.? Наконец, С. М. Громбах видит в онегинских примечаниях лиризм, сатиру, пародию, что также не оставляет их в рамках только публицистики.

Вышесказанное уже позволяет видеть, как стихотворный текст восьми глав и примечания, где проза и стихи смешаны, взаимно освещают друг друга по принципам диалогизма (функцию «Отрывков из путешествия Онегина» здесь опускаем). Отрицание такого диалогизма, а вслед за ним и художественности примечаний, основано, прежде всего, на аналогии с обычным типом пояснений к художественному тексту. Кроме того, этому деструктивному взгляду способствует непроизвольная манера проецировать результаты умозрительного анализа на свойства самого эстетического объекта. Привычки изолирующей абстракции, рассудочные перегородки, иерархическая классификация, отвердевающие концепции – все эти постоянные черты познавательной деятельности порой обрывают художественные связи там, где они несомненно присутствуют.

Признание же художественности примечаний, усложняя структуру «Онегина», повышает эстетическую информативность произведения, усиливает активную избирающую ориентацию читателя в значимой игре образных сопоставлений.

Есть, однако, еще одна возможность испытать примечания к «Онегину» на художественность. Это попытки обнаружить определенную преемственность в развитии жанра русского стихотворного романа. Традиции «Онегина» бесспорны, но формы проявления этих традиций далеко не очевидны. Роман Пушкина настолько эстетически совершенен и единственен в своем роде, что впрямую наследовать его черты – опасно для оригинального писателя. Многие поэты сознательно сопротивлялись «Онегину», но это не помешало некоторым из них, отталкиваясь от романа как от текста, унаследовать его структурную основу и ведущие черты жанра. К числу произведений, связанных таким образом с «Онегиным», принадлежит «Поэма без героя» Анны Ахматовой, что, впрочем, уже было замечено в нашем литературоведении.[142]

Здесь придется обойтись даже без самой общей характеристики «Поэмы без героя», отослав интересующихся к соответствующим главам книг А. Павловского, Е. Добина, В. Жирмунского о поэзии Ахматовой. Сделаем лишь несколько сопоставлений «Онегина» и «Поэмы без героя» исключительно в аспекте примечаний.

Поэма Ахматовой – сложное, многомерное произведение с широко разветвленным смыслом, зависящим от множества ассоциативных связей. В композиционном построении участвуют ряды эпиграфов вступления, посвящения, предисловия и послесловия, отрывок из письма, значимые датировки, прозаические заставки к частям и главам, напоминающие театральные ремарки, и, наконец, примечания, которые гораздо теснее связаны с остальным текстом, чем примечания к «Онегину». Принцип монтажности выступает в поэме еще заметней.

Совершенно в духе Пушкина Анна Ахматова поясняет некоторые реалии. Все эти «Dandy, франт», «Шляпа ? la Bolivar», эти рестораны, «Rout, вечернее собрание без танцев, собственно значит "толпа"» (примечания 2, 3, 4, 37, 44) воздействуют на читателя пушкинского романа стилистической окраской и даже складываются в некое подобие смысловой линии, тематического мотива. То же у Ахматовой: «Лизиска – псевдоним императрицы Мессалины в римских притонах», «Долина Иосафата – предполагаемое место Страшного суда», «Баута – венецианская полумаска» (примечания 3, 4, 11)[143] – все это придает под видом кратких пояснений дополнительные черты смыслу. Или в другой версии текста: «Мальтийская капелла – построена по проекту Кваренги (с 1798 г. по 1800 г.) во внутреннем дворе Воронцовского дворца, в котором потом помещался пажеский корпус».[144]

Пояснения усложняются, появляется литературный фон, играющий столь важную роль как в «Онегине», так и в «Поэме без героя». Например: «"Столетняя чаровница" – романтическая поэма вроде «Беппо» Байрона» (примечание 6).[145] Страстные и напряженные строки, посвященные этой чаровнице, разрешаются шутливой интонацией, вызывающей по-пушкински ироническое примечание:

Я пила ее в капле каждой

И бесовскою черною жаждой

Одержима, не знала, как

Мне разделаться с бесноватой:

Я грозила ей Звездной Палатой

И гнала на родной чердак…

(с. 435)

«Чердак – это место, где, по представлению читателей, рождаются все поэтические произведения».[146]

У Ахматовой, как и у Пушкина, возникают порой ссылки на собственные стихи. Так, по поводу строки «К Аи я больше не способен» Пушкин цитирует свое послание к брату:

В лета красные мои

Поэтический Аи

Нравился мне пеной шумной,

Сим подобием любви

Или юности безумной, и проч.

(VI, 193)

В тексте Ахматовой читаем:

В хрустале утонуло пламя

«И вино, как отрава, жжет».

(с. 418)

В примечании указывается источник последней строки:

Отчего мои пальцы словно в крови

И вино, как отрава, жжет…

(Новогодняя баллада, с. 440)

В некоторых примечаниях возникает прямая перекличка с «Онегиным». Как известно, у Пушкина в «Онегине» есть так называемые «пропущенные строфы», призванные побуждать читателя к сотворчеству, напрягая его воображение. Как и Пушкин, Ахматова обозначает некоторые строфы римской цифрой и рядами точек, а в примечании пишет: «Пропущенные строфы – подражание Пушкину. См. в "Евгении Онегине": "Смиренно сознаюсь также, что в Дон Жуане есть две выпущенные строфы", – писал Пушкин (примечание 10)» (с. 440).

В стихотворном тексте Ахматовой есть место, где она пишет о похоронах Шелли, и к стихам:

И все жаворонки всего мира

Разрывают бездну эфира

(с. 436)

относится примечание 12: «"Жаворонки" см. знаменитое стихотворение Шелли То the Skulark "К жаворонку"» (с. 440), и приводится кусочек текста. Все это весьма напоминает пушкинскую отсылку к «Рыбакам» Гнедича.

К строке «Ясно все: не ко мне, так к кому же» относится иронический комментарий: «Три «к» выражают замешательство автора» (с. 440). Порой и Пушкин, и Ахматова акцентируют в примечаниях различные возможности развертывания текста (кстати, «Поэма без героя» вообще не существует в окончательной версии, в принципе их можно выбирать). В примечании 40 Пушкин пишет:

В первом издании шестая глава оканчивалась следующим образом:

<… >

В мертвящем упоенье света,

Среди бездушных гордецов,

Среди блистательных глупцов…

(VI, 194)

Окончание «Поэмы без героя» в некоторых версиях таково:

От того, что сделалось прахом,

Обуянная смертным страхом

И отмщения зная срок,

Опустивши глаза сухие

И ломая руки, Россия

Предо мною шла на восток.

Здесь после слова «восток» был знак сноски, и под строкой стояло следующее примечание:

После этого в ряде редакций следовало:

И себе же самой навстречу,

Непреклонно в грозную сечу,

Как из зеркала наяву,

Ураганом с Урала, с Алтая,

Долгу верная, молодая,

Шла Россия спасать Москву.[147]

Иногда примечания Ахматовой подчеркивают условность поэтического текста или сиюминутность его возникновения (и то и другое – типично пушкинские черты). К окончанию строфы

…В черном небе звезды не видно,

Гибель где-то здесь очевидно,

Но беспечна, пряна, бесстыдна

Маскарадная болтовня

(с. 421)

в одном из вариантов было такое примечание: «По совершенно непроверенным слухам в рукописи за этим стихом следовала (…) строфа:

Уверяю, это не ново…

Вы дитя, синьор Казанова…»[148] —

и еще несколько стихов. В другой версии среди черновых вариантов примечание к тому же тексту было иным: «Где-то вокруг этого места (…) бродили еще такие строки, но я не пустила их в основной текст»,[149] – и далее шли те же стихи, которые в других версиях вошли уже в текст первой части.

Некоторые ахматовские черновые примечания пародируют литературоведческий комментарий: «Недавно в одном из ленинградских архивов были обнаружены шесть довольно бессвязных стихотворных строк. Для полноты приведем их здесь:

Полно мне леденеть от страха,

Лучше кликну Чакону Баха,

А за ней войдет человек…

Он не станет мне милым мужем,

Но мы с ним такое заслужим,

Что смутится двадцатый век.

Говорят, после напечатания этих строк автор попросил прекратить дальнейшие поиски пропущенных кусков поэмы, что и было исполнено, но…».[150]

Даже и такие довольно сложные формы «игры с текстом» в какой-то мере предварялись пушкинскими примечаниями. Например, положительное суждение о балетах Дидло в примечании 5 заканчивается так: «Один из наших романтических писателей находил в них гораздо более поэзии, нежели во всей французской литературе» (V, 192).

В черновиках «романтический писатель» назывался: «Сам Пушкин говаривал», «А. П. находит…».

Подобные примеры легко умножить. Но даже и в этих беглых сопоставлениях достаточно явственно проступает структурная и эстетическая функция авторских примечаний к «Евгению Онегину». На фоне предшествующих, сопутствующих и последующих литературных явлений, по контрасту или сходству, вырисовывается, что примечание – важная составляющая связь в композиционной «мозаике» большой лироэпической формы наряду с такою же ролью предисловий, эпиграфов, посвящений, вставок, «пропусков» текста и т. п., и, наконец, примечания как жанровая черта стихотворного романа частично входят в более широкий структурный принцип жанра – столкновение стиха и прозы.

1976

Данный текст является ознакомительным фрагментом.