ВЕЧНАЯ РАЗГАДКА?
ВЕЧНАЯ РАЗГАДКА?
Я стою, как перед вечною загадкою,
Пред великою да сказочной страною —
Перед солоно- да горько-кисло-сладкою,
Голубою, родниковою, ржаною…
Владимир Высоцкий
Кажется, разгадка на поверхности: выдержал бой с Советской властью! В самые мутно-застойные годы — пробил стенку! Взял штурмом, напором, нахрапом! Беззаконная комета! Одинокий волк, медведь-шатун, изгой, штрафник, заложник. Огни, воды, медные трубы прошел. Сказка!
Да, напор был. Лез на стенку. Но был и подпор — та самая почва, на которой все стенки стоят. Километры магнитофонной ленты от Таганки до Магадана выстилали беззаконный путь. Под благовест собственного хрипа из выставленных на подоконники динамиков — хаживал от вертолета до гостиницы на Северах. А начальство? А начальство все эти пленки первым же и получало из рук собственных детей, с ума сошедших. Начальство звало автора в кабинет, слушало «Охоту на волков» и плакало так же беззаконно.
А как умер, — шлюзы открылись — хлынула русская любовь, безоглядная, яростная, через все цензуры. И все, что он, ерничая и юродствуя, демонстративно отвергал, — посыпалось навалом. О газетном некрологе «на последней странице в углу» даже и не мечталось? — Получил — на последней, а там и на первой. «Памятник в сквере где-нибудь у Петровских ворот»? — Получил и памятник, нарочно и именно в том сквере. Аршинные рекламы «в гробу видал»? Получил все это за гробом. Разве что «на монетах заместо герба» еще не отчеканили… да при нашей русской широте, да при девальвации — могут.
Если отсчитывать от стенки, которую проломил Высоцкий, разгадка — в его волевом вольном напоре. Если отсчитывать от того, насколько легко подалась стенка, какая гнилая была и как быстро завалилась, — то разгадка Высоцкого в том, КУДА он ткнул и КАК. Удачно ткнул, точно. Не повторить.
Не повторить ни хриплого голоса, ни хулиганской повадки. Скопировать можно, найти «равнозначное» — вряд ли.
Но тогда — что останется от этого громогласного эпизода в истории русской культуры? От этих шестисот песен, живущих только в ТОМ голосе? Может, и в ТОМ ВРЕМЕНИ только? Легенда осуществилась сказочно быстро, с исполнением всех желаний. И только теперь начинается испытание временем.
Стремительность, с которой было сразу найдено все: тон, мелодика, образ, — поразительна. Одна только пробно-неверная нота и вырвалась — когда двадцатидвухлетний студент зарифмовал газетное сообщение о беспримерном рейде нашей заблудшей посудины к американскому берегу. Торопился бард: Зиганшина из Асхата в Асхана переименовал, а Поплавского, который ел гармошку, описал в романсовом духе: «Крутая скатилась слеза…» Отрекался потом от этой песни: «пособие для халтурщиков». Однако пел. Потому что «крутая слеза» — это тот самый стиль, в который, как в стенку, будет идти игра. И мотив (чужой), на который запелось, — блатной, рыдающий, — «Я был батальонный разведчик» — это же та самая канва, по которой будет вышит весь Высоцкий, вернее, прошит, есть учесть обилие ножей и пуль в его творчестве. Только капля и нужна была, чтобы пролилась струя и пошел поток.
Капля потребовалась традиционно русская: сивушная. С первых песен, где герой выпивает, буянит, засыпает, просыпается и снова выпивает, — до последнего предсмертного парафраза из Блока: «Мы тоже дети страшных лет России, безвременье вливало водку в нас».
И тут же — патентованно-русский ход мысли: не мы ее пьем — ее в нас «вливают».
Блатной антураж строится на перманентной обиде, что кто-то нас ЗАСТАВЛЯЕТ безобразничать, что-то нас заедает (в ХIХ веке знали, что заедает — «среда»). А мы — «не виноватые». Но — осужденные. По железной схеме: срок, рыдающая мать, рыдающаая подруга, рыдающая гитара…
Но какое безошибочное чутье на адресата! «К гитаре тяга есть в народе». Это, значит, минуем гармонь-трехрядку! Это, значит, в нынешнем народе. Народ, у которого «на левой груди — профиль Сталина, а на правой — Маринка анфас». У которого маршрут «от ларька до нашей бакалеи». Который — «головой быка убил».
Тут прелесть не в точности примет, складывающихся в габитус и диагноз, а в блестящей игре гротесковых преувеличений. Типичное: не любо — не слушай, а врать не мешай! Неподдельное, родимое, из подворотни вынесенное: «да ладно!»
Да ладно — ну уснул вчера в опилках,
Да ладно — в челюсть врезали ногой,
Да ладно — потащили на носилках, —
Скажи еще спасибо, что живой!
А ведь в этом ироническом «скажи еще спасибо» угадывается что-то потаенно-интеллигентское. Какой-то тонкий яд проскальзывает в хрипатом нахрапе хама-хулигана. Не надо даже брать строчки на просвет… впрочем, можно и на просвет. Тогда выколотая на исполосованной ножами груди Маринка вдруг напомнит Метерлинка, а уркаган-щипач-скокарь под ножом хирурга вдруг в бреду прохрипит: «Россия, Лета, Лорелея»… В протокол это, конечно, не попадет: чего кореш не прохрипит в бреду! Важнее общая мелодия: этот хулиганский треп-бред все время идет на такой запредельной ноте, что ему не то, что веришь, а веришь ему именно как шебутному, притворному, залихватски-игровому, шалому, бесшабашно-лихому, невменяемому.
Хотя невменяемость — продуманна.
По общему абрису хулиган должен быть падок «на баб». Оно вроде бы так и есть: тот, который «головой быка убил», — он и баб режет бесперечь, хотя и «не каждый год». Он их мордует и хвастается…но чем? Если не вслушиваться, то тем самым, чего от него и надо ждать, то есть безудержным насильничаньем. Но если вслушаться, — так ведь там нечто совсем противоположное. «Я теперь на девок крепкий!»- куражится насильник. То есть, он на девок не обращает внимания!
По шаблону хулиган должен быть антисемитом. И вроде бы он на этот счет сильно много высказывается. Но опять-таки, если вслушаться, — ни намека обидного в его речах насчет евреев нет. А есть даже некоторое братание. На почве водки, естественно. То есть: Мишка Шифман пьет, как хороший русский биндюжник. И немецкие бомбы, между прочим, сыплются в 1941 году одинаково «на Евдоким Кирилыча и Гисю Моисеевну». И вообще если вы умеете и желаете СЛУШАТЬ песни (то есть сказки), вы не обманетесь: антисемитизм у Высоцкого, разумеется, есть, но загадочно-сказочный:
Запретили все цари всем царевичам
Строго- настрого ходить по Гуревичам…
Я думаю, что Гуревичи могут спать спокойно.
Герой — все по тому же шаблону — должен, как рыба в воде, плавать в толпе, то есть в артели, то есть в общине вместе с «Евдоким Кирилычами», «Колянами» и «Иванами». Что он и делает, демонстративно пластаясь с ними то в пьянке, то в поножовщине. Да вот только «толпа» у него — если вслушаться и вдуматься — жуткая. Смертельно опасная. Дыбом стоит. И единение с народом включает все ту же скоморошину, которая, если не вдумываться и не вслушиваться, просто потешна. А если…
Я из народа вышел поутру —
И не вернусь, хоть мне и предлагали.
Станислав Куняев, понимающий эти проблемы без всякой скоморошины, просек этот балаганчик моментально. И отверг Высоцкого со всей яростью идейного борца — отверг начисто и бесповоротно от имени того самого «народно-патриотического фронта», к которому Высоцкий, по всей своей народной «звуко-физиономике» вроде бы должен принадлежать. Не к высоколобым же диссидентам! Ибо есть «бега», а есть «балеты». Втихаря Высоцкий, может, и смотается на балет, то есть на Метерлинка, то есть туда, где водится Лета-Лорелея, но на балете его наши мужики сроду не увидят, а вот что он заявится на бега, да не пропустит и биллиардной, — это факт, и тут наши мужики его не только увидят-услышат, но и признают-таки своим. В отличие от Станислава Куняева.
Загранку — и ту простили! Это же вообще — неслыханно: чтобы наш, коренной, народный, в доску свой — женился бы на парижанке и вдарился в заграницы! Да ему в спину должны заорать, как иуде! «В Париж мотает, словно мы — в Тюмень!».
И что же? Ничего похожего. Он — мотает. А мы — не только не клянем его, но даже одобряем, а если и завидуем, то — исключительно по-хорошему. И не по той причине, что он там ведет себя по-нашенски, то есть лузгает на Елисейских полях семечки, а в кабаке садится на колени французу, ест из его тарелки руками и кричит: «Друг! За что боролись?!» Ему вовсе и не обязательно там, в загранке, так русопятствовать. Он там может надеть фрак и цилиндр — и все равно будет наш. Народ все чует. Это — как с Маяковским, который щеголял по Парижу и Нью-Йорку в модных шмутках, а российский пролетариат, по проницательному наблюдению Цветаевой, не только не корил его за измену синим блузам и красным флагам, но даже и гордился: наш-то вона куда залетел!
Вот так же наш российский «люмпен» гордился Высоцким, когда тот пошел гулять по Парижу.
Да что говорить: ему сошло даже то, что он сыграл положительного… милиционера — оперативника Жеглова. По габитусу-то у его героя — что с милиционером общего? Да он «мусоров» ненавидеть должен! А он: «Побудьте день вы в милицейской шкуре- вам жизнь покажется наоборот. Давайте выпьем за тех, кто в МУРе — за тех, кто в МУРе, никто не пьет.» И что? Выпили. И еще раз выпили. И еще. Все свои.
Высоцкому простили, от Высоцкого приняли, из рук Высоцкого сожрали все, хотя вроде бы он воплощался в таких героев, которые начисто, напрямую противостояли и противоречили первоначальному анархо-бунтарскому «разносу».
Да так ли уж противоречили?
Система его воплощений по-своему логична. Элементарный ход: от забулдыжного хулигана — к картинному пирату с ножом в зубах. Далее — к пещерному человеку с дубиной. Далее — к какому-нибудь зверю-хищнику, соседу по ветви на древе эволюции. А там и до «жирафа» недалеко: «Жираф большо-ой — ему видней!» Фантазия железно срабатывает, потому что построена по безошибочно найденной стилистике «тюремного рОмана».
Другая цепочка не менее логична: хулиган — псих с Канатчиковой дачи — смертник из штрафбата — десантник, которому жизнь не дорога…
В сущности, так или иначе все у Высоцкого упирается — в войну. Дубинами или танками-самолетами, но всегда у него — драка, бой, схватка, атака, штурм, напор, прорыв, рваные глотки, разбитые черепа, выпущенные внутренности. Солдатский надсад — самый точный адрес для уникального хрип-вокала.
В этом есть, я думаю, глубокая интуиция. Когда-то древнегреческие мудрецы много спорили, «что из чего», и, в частности, что фундаментальней: афинская мерность, спартанская доблесть или еще что-нибудь. А Гераклит взмыл надо всем этим и понял: причина — персы, бесконечная война греков с персами; из войны — все.
Поколение «последних идеалистов», выдвинувшее Высоцкого, выварилось добела в «социализме», «коммунизме» и прочих идейностях; поэтому трудно было понять, что «сталинские лагеря», троцкие «трудармии» и прочая советская казарма — не от марксизма-ленинизма, а от двух мировых войн, располосовавших Россию, и от ожидания третьей… Высоцкий — не Гераклит, разумеется, и вообще все-таки не философ, но что в основе всей той вывернутой реальности, которая ему досталась, лежит ярость дерущегося солдата, — он почуял шкурой. Экипировка 1941 года приросла к нему сразу и намертво. Его записали во фронтовики, не вдаваясь в возрастную арифметику, так что, отвечая на письма слушателей, он должен был объяснять, что войну первоначально вычитал из книжек. Все равно, по психологической первооснове он был тем, кого пел: окопником, блокадником ». Я вырос в ленинградскую блокаду…» — и все тут. И никакого никому нет дела до того, что «вырос» Высоцкий на семь лет позже в отвоеванном польском городке, в семье советского офицера («оккупанта», — сказали бы еще на семь лет позже), — ведь по типу, по складу, по устремлению души он действительно — шкет, чинарики собирающий «с-под платформы», сирота, сын полка. Цепочка военных переназначений — самая геройская: герой-летчик, герой-парашютист, герой-подводник. Нужды нет, что, вступая в воздушный бой, наши соколы переговариваются, как заправские шулера («будем играть… равнять козыри» ), — главное, что это люди, выросшие в народе, где нормальная ситуация — когда «все ушли на фронт».
Вот однако дальнейшие превращения воина уже в мирное время: подводник — аквалангист — спасатель… Альпинист-скалолаз… Далее «силовики» выходят на Большую Спортивную Арену. Впереди боксер. За ним — штангист. Затем — футболист, кумир послевоенной публики. И дальше — по олимпийской программе: метатель молота, прыгун в высоту, прыгун в длину… А шахматы?! — возопит ядовитый оппонент Высоцкого. Как же, есть и шахматы! Вон один наш сел против Шифера, то бишь Фишера, да в трудный момент кулак ему из-под стола показал, — так Фишер, то бишь Шифер сразу на ничью согласился!
Смех смехом, но если к этой славной галерее типов добавить шахтера да шофера, — о которых Высоцкий тоже сложил вдохновенные и достоверные песенки, — получится не что иное, как шеренга положительных героев, освященных всеми идеологами Советской власти за все ее восемьдесят лет. И сотворил эту шеренгу — тот самый Высоцкий, который от лица бунтующего народа всю свою сознательную актерскую жизнь разносил эту Власть! И она его простила? Простила. И понятно, почему. Как-никак, в годы, когда пошел он писать и играть в «театр и кино», то честно отработал шеренгу таких крутых первопроходцев, таких образцовых для подражания отличников эпохи, таких надежных восходителей — «лучше гор могут быть только горы, на которых еще не бывал»! — что Власть должна была ему быть благодарна.
Власть — да. Но почему ему все простил — народ? Простил именно эту череду официально-признанных героев — от альпиниста до милиционера, — шеренги, которая начисто, казалось бы, вывернула первоначальную фигуру «своего парня» — выпивохи и дебошира — во что-то положительно противоположное.
Вывернула. Но не отменила. Тут — главная загадка поэтической и артистической судьбы Высоцкого и, я думаю, ее разгадка. Выворот смыслов. В кого угодно может воплотиться и превратиться лирический герой: в бандита из подворотни, в грека из анекдота, в невменяемого психа, косматого жлоба или героя-летчика, — но вы не ухватите, где же его «подлинность». Потому что подлинно здесь — само превращение, невесомость перехода, упоение маской. Иногда герой берет себе напрокат имя. Иногда это «Ваня», чаще «Николай», но между прочим никогда — Владимир. Точнее же всего вот что: «У меня было сорок фамилий, у меня было семь паспортов». Смена паспорта — экстатическое мгновенье, обретение вожделенного лица, нервный катарсис. Если бы поэзия Высоцкого была бы ориентирована на один какой-нибудь тип, — это и было бы «припечатано» — одна мелодия на все песни. Но непрерывное и бесконечное перевоплощение — это та самая внутренняя горячка, которая выплавляет неподдельную строфику-мелодику Высоцкого. Это веселое наращиванье абсурда. Этот покупательский кавардак мужика в городе: «Где же все же взять доху, зятю — кофе на меху? Тестю — хрен, а кум и пивом обойдется. Где мне взять коньяк в пуху, растворимую сноху? Ну а брат и самогоном перебьется!» В чем прелесть? В непрерывном вывороте смыслов. Жизнь — наоборот. Входишь через черный ход — выходишь в окна. «Жизнь моя — и не смекну, для чего играю».
«Для чего?» — вопрос вполне арифметический. Алгебра же состоит в том, чтобы вопрос не возникал. Ни один облик, схватываемый в нервическом экстазе, не должен быть удержан как постоянный; от всякого облика хочется немедленно освободиться. То есть, по-народному говоря, «сбежать». Какая ж там гармония? Как какая! Перевернутая. Жизнь «обратным счетом».
Очень русский, очень народный ход воображения: это все, что имеется, «не считать», а начать все заново. Очень русский, очень народный инстинкт — инстинкт народа, собранного с гигантских пространств и в гигантские пространства глядящего. Хорошо там, где нас нет. «Опоньское царство» — вечный магнит для русского скитальца. Наш, если и сидит сиднем, то просто разрывается от соблазна «все спалить», «бросить» и податься «на край света». Объяснять это «по-умному» глупо: получатся «общепринятые перлы», которыми, впрочем, Высоцкий виртуозно пользуется, маскируя горячку духа. И вообще: есть вопросы, на которые нет и не будет ответов. Ответы — для «умников». А мы, бог даст, проходим в дураках. «Дурацкое» примериванье одного колпака за другим, одной маски за другой, одного карнавального носа за другим — и есть тот самый «бред», который конгениален бредовой ситуации:
… Гениальный всплеск похож на бред,
В рожденье смерть проглядывает косо.
А мы все ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.
Классно обернуто. Ответов навалом. Вопрос засекречен.
Вопрос, можно сказать, приблизительно вот такой: куда деться от себя самого?
Еще более важный и тревожный вопрос: насколько состояние героя совпадает с состоянием народа?
«Я из народа вышел…»
Лучше сказать не «вышел», а «сбежал». И правильно сделал. Потому что и в народе главное потаенное желание — «сбежать».
«Сбежать куда-нибудь туда…»
Куда же? Круг возможностей — при всей парижской визуальности — в сущности недалек от Тюмени. По пьянке подраться и побрататься с французом — это, конечно, экзотика. Но братание Высоцкого с русскими народными скитальцами- не экзотика, это тот самый глубинный, подлинный, реальный духовный контакт, который и обеспечивает ему фантастическое народное признание.
Француз про это сказал бы как-нибудь парадоксально кратко, вогнав в «острый галльский смысл» невыносимые противоречия. «От жажды умираю над ручьем».
У нас все шире, смачней и медленней. Есть чем жажду залить и без ручья. Сидя у телевизора, весь мир понять можем:
— Ой, Вань, гляди, какие клоуны!..
На весь мир спето!
А еще лучше — когда диалог привольно растянут, и можно излить душу обстоятельно. В письмах.
Она — ему — в город, куда он отбыл «по делам», а также за покупками:
«Здравствуй, Коля, милый мой, друг мой ненаглядный!
Во первых строках письма шлю тебе привет.
Вот вернешься ты, боюсь, занятой, нарядный —
Не заглянешь и домой, — сразу в сельсовет…
Тута Пашка приходил — кум твой окаянный, —
Еле- еле не далась — даже щас дрожу.
Он три дня уж, почитай, ходит злой и пьяный —
Перед тем, как приставать, пьет для куражу…
Наш амбар в дожди течет — прохудился, верно, —
Без тебя невмоготу — кто создаст уют?!
Хоть какой, но приезжай — жду тебя безмерно!
Если можешь, напиши — что там продают».
Возможен ли достойный и внятный ответ на этот тройной выворот любящей души?
Возможен.
«Не пиши мне про любовь — не поверю я:
Мне ВОТ ТУТ уже дела твои прошлые.
Слушай лучше: тут — с лавсаном материя, —
Если хочешь, я куплю — вещь хорошая.
Водки я пока не пил — ну ни стопочки!
Экономлю и не ем даже супу я, —
Потому что я куплю тебе кофточку,
Потому что я люблю тебя, глупая».
Это — сегодняшняя русская поэтическая классика. Точный портрет народного сознания.
«Вечная» русская загадка на исходе второго тысячелетия христианской эры. Солоно, горько, кисло, сладко. Из голубого, родникового, ржаного, выворотного рая тянется душа вверх, ко Господу. Ждет: когда ж ее оттуда заметят?