«ТЕРНИЕМ ПОВИТЫЕ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ТЕРНИЕМ ПОВИТЫЕ»

…Прошли шестидесятые,

Потом — семидесятые,

И, тернием повитые,

Посажены все взятые,

Уехали побитые,

И крутятся, как в колесе,

Ни те ни се, ни те ни се…

Владимир Бережков

Среди бардов, которые заявили о себе как о поколении, идущем на смену пионерам жанра — «шестидесятникам», Владимир Бережков, наверное, самый боевой. Во всяком случае, его лирический герой предстает именно в этом свете, когда начинает свои песни со следующей самохарактеристики:

Я — потомок хана Мамая…

Сколько душ загубил — не знаю…

Из отцов- основателей избран в наставники не Окуджава и не Визбор (чьими именами осеняло себя большинство бардов «второго поколения») — избран Михаил Анчаров, самый «мужественный и таинственный». Еще, разумеется, Высоцкий (на которого оглядываются абсолютно все, в том числе и Бережков).

Анчаров сказал:

— Так и пиши — будешь первым!

Высоцкий сказал:

— От первого лица пиши! От второго народ не поймет.

(Второе лицо — «ты»).

Завет Высоцкого потомок хана Мамая проверил в деле немедленно:

Мне письмо от русского князя,

Он ко мне обратился на «ты»,

Растоптал его я по грязи

Под приветственный вой орды…

Князь взял реванш тридцать три года спустя в песне 1997-го:

Я ли предков твоих басурман

Не выкидывал в реку у брода?

Опять на «ты», как видим. И с предками, и с общей нам всем матушкой:

Русский город, старуха-Москва,

Ты была, или это легенда?

Вопрос о том, существует ли объективно реальность, данная нам в ощущениях, «или это легенда», мы оценим чуть позже, пока оценим другое: силу и остроту ощущений. А также то, что от второго лица народ тоже, оказывается, понимает, — в том случае, если первое лицо достаточно авторитетно.

Тут вернемся к завету Анчарова:

— Будешь первым !

Этот завет Владимир Бережков постарался исполнить всерьез.

Самоопределиться помогла нашумевшая в 1965 году компания поэтов под коллективным титлом СМОГ. Разбор их творчества (поиск того, что общего можно найти у Губанова с Кублановским или у Алены Басиловой с Сашей Соколовым) увел бы меня от темы. Хочу сосредоточиться лишь на одной букве в самоназвании смогистов, именно — на букве «Г». Эта буква удостоверяет, что все они — гении. Со времен Игоря Северянина я не припомню подобных саморекомендаций. Поколению Анчарова и Окуджавы такое в голову бы не пришло: там готовились «умереть в боях». И поколение «шестидесятников» не о собственной гениальности думало, в крайнем случае — о таланте, более же всего — о том, как бы всем миром поднять мир до общего счастья. И только когда бредни о мировой справедливости и о светлом будущем дали трещину, и по первой «оттепели» стало можно на что-то претендовать, — появились «гении».

На что они претендовали, видно из образа «счастливого поэта», саркастически (от несбыточности) описанного Бережковым. «И славу, и женщин, и деньги имел». Умер — «от песен своих и вина». И притом «всегда оставался в седле». Хотя его и тошнило «от трусости нашей, от тухлых котлет».

От котлет до гения — прямой путь. Без компромиссов. «…Он показал, как возможно прожить».

А мы с вами?

«А мы с вами остались пока мельтешить».

Теперь немного о той мельтешне, которую гений отметает и которая его связывает, пока он еще не оторвался. Это, по его собственному перечню: «советские песни по радио, застольные романсы в исполнении дядюшек и тетушек на праздниках и днях рождения, да так называемая подзаборная лирика во дворе».

Эта острая зарисовка побуждает нас поискать место Бережкову на шкале жанров и стилей.

«Советские песни» — понятие слишком размытое, чтобы по ним определиться; в конце концов из великих бардов у каждого можно найти по одной советской песне, то есть по песне, которую власть приняла и освоила, а осваивала она что угодно, от еврейского местечкового распева до русского народного величанья: тут, как известно, расцветали и яблони, и груши: жилось богато.

Вот «застольный романс» — это уже более конкретно. Эту матрицу охотно использовал Булат Окуджава. «Так называемая подзаборная песня» тоже существенна: именно ею умело прикрылся Владимир Высоцкий…

Привязать Бережкова к какой-то одной стилистике трудно: он остро взаимодействует с тем, кто ему в данный момент нужен; иногда это Есенин «Москвы кабацкой», иногда Данте, углубившийся в сумрачный лес, иногда — Хайям, посрамляющий блюстителей воздержанности и трезвости. Но это всегда — линия наибольшего сопротивления.

Отсюда, я думаю, — густой налет «политики» в бережковских куплетах. «Рай коммунизма накрылся». Если «клен, воспетый Ахматовой, срубили», то срубили его не какие-нибудь неопределенные негодяи, а «большевики». Гении живут только в условиях травли; это: «ссылки за тунеядство — для тела, психбольницы — для души и прочие сов. изыски». Советская власть самоликвидирована — изыски меняют вектор: возникает Русь православная. И тоже — дурная: «уголовная», «приблатненная», «подвальная». Так что патриотам тут тоже не обломится.

На шестом десятке Бережков вдруг жалеет, что «редко писал красиво», а занимался какими-то «побочными вопросами». То есть боролся, и не с какими-то там «бандами», а именно с «советской властью». Вопросы, конечно, побочные, если отсчитывать от «чистого искусства». Но если отсчитывать от реального поэтического характера, то побочно тут все остальное. Кроме «чистой борьбы».

Гробанули советскую власть — миф о «счастливом поэте» вроде бы реализовался… нет, не в цикле с подобным названием, а в следующем цикле, в «Поздней свободе», открывающейся следующей автобиографической зарисовкой:

«Бросили работу. Объездили с концертами около ста городов. Лучшего времени в моей жизни не было…»

В этой зарисовке я бы выделил первую фразу: «бросили работу». Советская власть, как известно, полагала, что кто не работает, тот не ест. Выяснилось, что проблема стоит и после ликвидации советской власти. «…Распалась связь времен, стран, друзей. Заострилась проблема денег».

Ты этого хотел, Жорж Данден?

На «теме денег», так кстати заостренной, есть смысл остановиться. Именно эта тема лейтмотивом проходит через жизнеописание «счастливого поэта»:

Ах, вы деньги наши, денежки —

Да кто же вас нарисовал??!

Кто нарисовал, знают историки, а нам бы узнать вот что: почему эти нарисованные знаки играют такую роль в самосознании поэта? И именно они выявляют в нем какую-то перманентную задетость:

Не в салон и не на выставку —

Для народов и времен! —

— так продается художник, рисующий дензнаки для власти. Хорошо, он — приспособленец и мерзавец. Но настоящий-то художник в представлении Бережкова — куда должен целиться? В салон и на выставку?! Как?? А про небо кто подумает? Про бессмертную душу?

А про небо и бессмертие, — отвечает он, — это только в книжках. Это только в школе для дураков, как Саша некогда сказал. Реальный рай — это что-нибудь реальное. Петля колбасы. А если нет колбасы? Тогда — петля на шее.

Рай небесный, который видит в мечтах тихий «мышонок Аввакумчик» (кстати, почему такое имя? Протопоп покоя не дает? Прошу прощенья, это, кажется, тоже «побочный вопрос»)… так вот какой книжнику-мышонку грезится Рай:

Там плыли колбаса и сало,

Меж звезд зажглись окорока,

Там мышь летучая — летала!

Как ангел — крылья по бокам…

А здорово! Все ж там, где отрывается Бережков от побочных вопросов и вспоминает о вопросах вечных, — там не отнимешь у него ни выправки стиха, ни остроты мотива. Ради этого можно принять и «поручика», заскучавшего без «дела», и «штабс-капитана», мечтающего о «сабле наголо», то есть экзотику белой гвардии, а также экзотику белой эмиграции, раскуриваемые «трубки» и «ресторанный напор». А что русский бунт и русская давильня кончаются у Бережкова одним и тем же мотивом: «…и деньги за это получат », — так деньги же нарисованные.

Меж тем, нарисованное бывает необходимо, когда не прощупывается реальное.

Куда деваться в безвременье человеку, у которого — реальный характер бойца, бунтаря, рубаки, мамайского хана? И что он в конце концов обретет, если мечты его осуществятся?

Как что? Техасы-мокасы… Для непосвященных объясняю: это кодовые ценности доджинсовой эпохи: узкие штаны и остроносые ботинки. Да, «чуть не забыл»: еще будет нужен плащ-болонья. Но на него не хватит денег.

Мне продать бы все песни по нормальной цене,

И пускай они больше не вернутся ко мне…

Я не спел так, как думал, да и думал не так.

Мое солнце на небе — размером с пятак.

Песня — 1983 года. Еще немного — и продать можно будет все, что угодно.

А брокеры тебя обуют!

А дилеры тебя разденут!

Чем это кончится, мы уже догадываемся:

Но денег так и не дадут…

Может, все-таки по примеру книжного мышонка Аввакума вглядеться в небо? Не бывает же так, чтобы талант не искал просвета! Талант в известном смысле — это и есть поиск просвета. Поднимем же головы от мокасов!

Мой близкий небосвод! Лишь путь свой прошагав,

Узнал, что не вернуть мне мягкость тонких трав —

Первоначальное, как яблоко в раю…

Но здесь, на высоте, я слышу кровь свою.

В мире перевернутых ценностей «небо» может оказаться и под ногами. Надо только сломать гудрон, которым скована трава, первоначальная, как истина. Искушенные филологи могут усмотреть здесь очередную ироническую перекличку, ну, кажем, с Уитменом. Я склонен видеть другое. До сих пор мы вместе с Бережковым осознавали «рай» — несбыточный, обманный, лживый. Теперь перед нечто осязаемое, непреложное, данное «в ощущениях». И это — «ад».

Я — окраина Каина.

Сорняки мои предлагаемы,

Из цветков их попробуй отвар.

У хибар моих трубы отваливаются,

Но корнями взломано зло мое —

В трещинах тротуар…

Между рельсов — трава

Из провалов булыжных

Да пыль в растопыренных лопухах

Шевелится, жива…

Пыль, провалы, зло мое… Выхарканные у пивной окурки, рыбьи головы. Воняющие луком черные ходы. Пустыри, свалки, помойки. Ржавые гвозди, торчащие из заборов, цепляющие за пальто. Жизнь «от тоски до драки».

Казалось бы, что ему в этих дворах, где параличные деревья изгажены птичьим пометом, и о появившемся на танцах «партнере» могут осведомиться между прочим: «Он еще жив?»

Разумеется, старую Москву, Москву саврасовских грачей и поленовских двориков, можно изобразить и не в виде Каиновой пустоши — Бережков это дает нам понять. Он, выросший в переулках Остоженки, может невзначай обронить о своей «малой родине» и другое слова:

Тихие дворики в центре Москвы…

Но речь- то не об этом: не о Москве патриархальной, с ее домиками и двориками. Речь о том, что такое «ад». Так что домики здесь… нечто среднее между недоломанным и несломленным:

Их зовут в переулке несломанные…

Мои песни как эти дома —

без удобств.

Их можно увидеть — но жить в них!..

Короче говоря, реальное житье — это «домик карточный на песке» (мало того, что карточный, так еще и на песке — хороший пример стилевого гротеска; возможно, что это и есть постмодернизм). Все, таким образом, оказывается связано: «черт, гуляющий в башке», и «ад, шуршащий под ногами».

Узел, в который все это связывается, в романтическом ключе можно было бы назвать бескомпромиссностью, а в ключе сентиментальном — безжалостностью. «Жалких слов» здесь терпеть не станут. Как говорится, или грудь в крестах, или голова в кустах. В смысле: «Я такого натворю — дайте время! Мои песни мир взорвут, словно порох». Середины нет: или «Ищите Аполлона!» (явный перехват у Анчарова: «Ищите Аэлиту!), или: «Нам жизнь уже не светит» (не нашли?).

Пока Ад и Рай можно было растащить по эпохам, угадывалась некая историческая концепция. Приблизительно такая: советское время — безвременье, а послесоветское будет наше.

Но выяснилось, что безвременье — это то, что есть всегда, некое неотменимое состояние человечества. Играют дети, невинные создания, так у них уже — жесточайшие «законы оравы». Сопливого очкарика если не отметелят, то в лучшем случае оттолкнут… Ничего: через двадцать лет очкарик придумает бомбу, да такую, что мир присядет от страха вместе со своими воинственными мамаями. Так что око за око (сказал бы очкарик).

Но если такой беспросвет всегда, — какой тогда смысл делить времена на плохие и хорошие? Зачем угадывать момент для атаки? Можно рассуждать и так. А можно иначе: момент упустили. «В розлив портвейн стаканами брали» — надеялись на что-то, ждали чего-то… Оказалось: «проворонили года».

Тогда и надо было жить!

Кто знал, что дальше будет хуже,

И нам затянет горло туже

Времен связующая нить…

Какой острый ход стиха! И многозначный: привет от Гамлета, принца Датского. Однако нить на то и нить, чтобы связывать, в том числе и буйные страсти в неуправляемых головах. И эта печальная закономерность на все века. Хотя нити могут быть из весьма разного материала. Применительно к эпохе, когда стоимость плаща-болоньи можно было измерить «березовыми» чеками, это выглядит так:

Видать, страна меня не любит,

«Березка» мой не примет чек.

Так и не выбился я в люди —

Простой советский человек…

«Страна не любит». А ты ее любил? Эпоху — любил? Или между химерой «советского человека» и вонью «Каиновой окраины» ничего и не было?

Полюбить судьбу — не удалось. Победоносная атака не состоялась.

«Мы с тобою неудачники, мой друг».

А песни? Песни — состоялись?

Да, песни — это реальность. Реальность про нереальность.

«Это песни о жизни кривой, лживой, в обход — но жизни».

Однако пятью строками ниже:

Нам жизнь уже не светит,

Я песенки пою.

Из этой западни — два выхода. Первый — наивный. Вот бы сызнова все попробовать! Как у Шукшина — жулик, расчувствовавшись, просит у воображаемого Бога билетик на второй сеанс. У Бережкова воображаемый бог, расчувствовавшись, понимает, что зря потратил на людей столько сил, а «по-новой не начать». Вариант трогательный.

Другой вариант — отнюдь не трогательный, наивностью не подкупает. Тут предполагается совсем другое состояние: не простодушие раба божьего, а искушенность змея. Горек плод с древа познания. Далеко лететь — высоко падать. Обращение к богу приобретает следующий вид:

Бог, на улице — май,

Крылья мне дай,

Я на землю улетаю —

До свиданья, Рай!

Напомню, что Рай — это обман: небесный мираж, коммунистическая химера, мышиный бред, ссылки, психушки и прочие «сов. изыски». «Провороненное время».

Земля — это Россия. Единственная. Православная. Конопатая. С ножичками и штычками.

Это — Ад.

Между Адом и Раем — ничего. Крутятся какие-то ничтожества. «Ни те, ни се…»

В таких кулисах нужен соответствующий лирический герой. На смену призраку, который во время оно вдоволь побродил по Европе, у Бережкова выпущен другой призрак: слепой музыкант. Но не затем он выпущен на сцену, чтобы наследовать Гомеру или Короленке, а чтобы заявить:

Я ничего, ничего не вижу,

Да я и видеть не хочу.

Ответ, достойный стоика. Нет реальности! Нигиль.

Поэзия от зоркой слепоты, как известно, выигрывает.

Прорастет сквозь базар и гам

неживая земля травой,

Улыбнется Россия нам,

крупноблочной кивнет главой…

…Это вьюн, завивая ус,

ищет по небу брод.

Но, задев на пороге куст, —

бьется в открытый вход…

Простак сказал бы: ломится в открытую дверь. Но поэзия работает на других уровнях: ей нюансы важнее прямых смыслов. Парадная дверь открыта, но то ж парадная! Тогда нам — по небу, а если не получается, то — через дворницкую, черным ходом, провонявшим, заросшим.

Кстати, что это за куст там вырос?

Да сказано же: терновый .