«СОВРЕМЕННЫЕ ЗАПИСКИ». КНИГА 53-я. Часть литературная

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«СОВРЕМЕННЫЕ ЗАПИСКИ». КНИГА 53-я. Часть литературная

Нет на свете ни одного большого романа, где все страницы и главы были бы совершенно равноценны. Один эпизод удался писателю больше, другой — меньше, одним он увлекся, над другим почему-то остался равнодушным: это естественно и неизбежно… Никто, однако, читая книгу, не судит ее по частям. Книга — живой организм, и судить о ней надо в целом.

Разумеется, когда бунинская «Жизнь Арсеньева» будет закончена и выйдет отдельным изданием, никому не придет в голову разбирать ее по отрывкам. Все сольется, все окажется проникнуто одним замыслом, озарено одним светом, — и откроется, вероятно, необходимость той смены подъемов и разряжений, без которой нет творчества. Но сейчас мы об этой необходимости только догадываемся. Каждые три месяца мы читаем по одному отрывку «Жизни Арсеньева»… Трудно удержаться, чтобы не оценивать их, как отдельные, почти независимые друг от друга создания, — и сознавая шаткость такого суждения, каждый раз приходится оговариваться, что с настоящим, основательным разбором надо бы повременить.

По всей вероятности, при непрерывном (т. е. нормальном) чтении разница или вовсе не будет заметна, или, по крайней мере, будет оправдана. Но сейчас приходится довольствоваться разрозненными, случайными впечатлениями.

Новый отрывок восхитителен.

Думаю, что Бунин писал эти новые страницы «Жизни Арсеньева» с одушевлением, которого давно уже не испытывал. По содержанию они мало отличаются от других: те же переходы от грусти к восторгу, те же любовные мечты, та же безотчетная тревога… Но каждое слово полно прелести, притом без всякой условно-поэтической «дымки» или вялой расплывчатости: в каждом слове — острота, точность, безошибочная меткость. Читаешь и ловишь себя на невольной мысли; пожалуй, это и правда «последний цветок уходящей помещичьей культуры», как утверждают большевики, — последний, ибо как же не развеяться в наш «машинный», торопливый век этому легкому и тончайшему мастерству, да и кто переймет и сумеет продолжить это хрупкое очарование? Бунин болезненно ощущает свое творческое одиночество в современном мире. По существу, оно непоправимо. На Бунине обрывается та полоса нашей словесности, в которой еще есть природная, животворящая свежесть, есть какая-то влага, поднимающаяся от земли… Другие писатели пишут иногда очень хорошо. Но пишут сухо, как будто без воздуха и без неба. Удивительно передана Малороссия в «Жизни Арсеньева», — со всем ее привольем, со всеми ее запахами и звуками. Это не описание, — это волшебство. Кто знает и помнит гоголевскую родину, тому после чтения Бунина почудится, что он снова побывал на ней.

Окончена «Жанета». Повесть эту нельзя причислить к лучшим созданиям Куприна. В ней видна большая усталость, — особенно в заключительных ее главах. Подробности и отдельные мелочи, правда, по-прежнему картинны и ярки, но самое повествование довольно сбивчиво. Вся вещь проникнута каким-то расслабленно-разнеженным умилением, или, — как говорили иногда в старину, — «подернута слезой»: над старым чудаком-профессором, над бойкой парижской девчонкой, над «суетой сует» человеческой жизни, над бессмертной красотой природы, над всем вообще, что мы вокруг себя видим… Чувство само по себе прекрасное. Но возникает оно сейчас у Куприна не как результат творческого вглядывания в мир, а как обязательная предпосылка — и потому расхолаживает. Приглашения к умилению читатель не принимает, он в этом деликатном деле не верит писателю на слово, — и за его предвзято-чувствительным рассказом следит равнодушно или иронически.

Почти то же самое хотелось бы сказать и о «Доме в Пасси» Бориса Зайцева, — с той лишь оговоркой, что роман не кончен, и впечатление от него может еще измениться. Но в прочитанных нами главах, при наличии обычных зайцевских достоинств и уверенно-тонком беллетристическом рисунке, смущает именно неоправданная, необоснованная разнеженность: сентиментальность, взятая в скобки всего романа, a priori предпосланная ему, навязанная, как эпиграф… Что бы ни промолвил благородный зайцевский генерал, что бы ни подумал иконописный инок Мельхиседек, что бы ни сделал ангелоподобный мальчик Рафа, все преподносится в тонах житийных и лирических, сквозь некое облако благоухания и благолепия. Роман перегружен сладостью. Если бы она лежала на дне его, утаенная и скрытая, автора надо было бы только благодарить. Но ее ощущаешь сразу, с первых же страниц, как бы при первом глотке, — и с приторным вкусом на языке, невольно ищешь чего-либо другого, более простого, сдержанно-мужественного или даже горького.

Несколько молодых беллетристов появляются в «Современных записках» впервые.

Рассказ В. Яновского, человека одаренного, но воспитанного на сомнительных образцах и находящегося не в ладу с русским языком, называется «Преображение». Вопреки праздничному заглавию, это один из тех грустных и тяжелых эмигрантских рассказов, которых в нашей здешней литературе накопилось уже немало (последний и едва ли не самый живой — «Тело» Бакуниной). Нищета, беспросветная скука, унижения, страх, голод: Яновский повествует обо всем этом с кропотливой и безжалостной правдивостью. Художник обнаруживается в рассказе редко, — впрочем, такова тема, что «преобразить» ее под силу было бы, пожалуй, только Достоевскому или Гоголю. Кое-где, однако, в мимолетных замечаниях и в отдельных фразах чувствуется талантливость и внутренняя «содержательность» автора. Например:

– Скажу кратко: думаю, самое жестокое разочарование для женщин брак. Разумеется, я понимаю, хорошо полюбить, иметь сына. Но есть в этом чувстве та смиренная горечь, с какой поздней осенью человек покупает печь (хорошую «feu continu»): если бы солнце грело, он бы о ней не подумал.

Мысль старая, но выражена она с тем личным своеобразием, с тем внезапным оживлением, которое не подделаешь и в котором заключена, в сущности, вся тайна писательства.

Ю. Фельзен искуснее и зрелее Яновского. О нем мне не раз приходилось высказываться: не буду повторять того, что я уже писал. Его новый рассказ, как и все, что он печатает, рассчитан на чтение внимательное и медленное. Надо войти в «атмосферу» рассказа, освоиться с ней, — тогда станет близка и понятна его напряженная и, вместе с тем, полуреальная, притихшая, почти что призрачная жизнь. Кто на этот труд отважится, будет вознагражден. Но не стану скрывать, что первые минуты чтения требуют именно труда. О гимназических приключениях Фельзен повествует так же прихотливо и витиевато, как и о своих любовных томлениях.

«Через улицу» Ант. Ладинского — рассказ бледновато-прозрачный, не лишенный очарования. Если бы искать контраста с Яновским, — более разительного не найти: у того ткань искусства все время рвется, и сквозь нее проступает быт, жизнь, сырой материал, одним словом; у Ладинского только ткань и видна, и на ней почти ничего нельзя прощупать. Это «искусство для искусства», не потревоженное никакими сомнениями.

О «Смерче» А. Гефтера сказать что-либо затрудняюсь. Не хорошо и не плохо. Случай, конечно, весьма любопытный, но литература в этом рассказе «не ночевала».

Стихи… Стихов на этот раз много, есть среди них вещи удачные, есть и совсем слабые. Не буду перечислять авторов и разбирать их индивидуальные достоинства или недостатки. Едва ли имеет большое значение, что А. талантливее В., или Х. чувствует стиль и слова, в то время как У. с явным удовлетворением занимается размашисто-красноречивой декламацией на возвышенные темы. Позволю себе сказать другое. Неужели наши поэты не чувствуют, что все эти стихи, — все такие стихи, вообще, — ужасающим образом искажают и принижают понятие поэзии, которое люди в наше время все еще хранят? А если чувствуют, как решаются они писать и, тем более, печатать это? Возможно возражение: какие же стихи писать? Ответ упирается в «непоправимо-белую страницу». Но над этим нечего смеяться или издеваться: на белой странице есть иногда хоть отблеск мечтаемой, отлетевшей или еще не родившейся поэзии, между тем как в огромном большинстве теперешних стихов нет даже и этого. Они благополучны и слепы, они ни в малейшей мере не отражают глубочайшего «кризиса» искусства в наши дни, они не подозревают о нем, в них все по-прежнему на месте, как ни в чем не бывало: ямбы, рифмы, образы, изящные и меланхолические мысли, отточенные афоризмы… А поэзия в это время — по Фету —

…в ночь идет, и плачет уходя!

По странной случайности, рядом с «галереей стихов» помещена статья Вейдле о «Чистой поэзии». Отличная статья, лучшая, мне кажется, из литературных статей этого разносторонне-образованного критика: в ней вдумчиво поставлен диагноз той болезни, о которой я только что упомянул. Жаль только, что сделано это с какой-то академической, высокомерной отрешенностью, без личного риска и вмешательства в дело. Жаль, что в последних строчках статьи, «под занавес», указано лекарство от болезни и дан совет обратиться к религии. Лекарство потеряно, в том-то ведь и все дело, — и Вейдле это хорошо знает. Но изложение процесса, который может привести слово к небытию — превосходно. О «чистой поэзии» без устали писал, как известно, аббат Бремон, недавно скончавшийся, и, правду сказать, запутался в ее дебрях безвыходно. Вейдле вносит в вопрос ясность. (Но, мимоходом, неужели можно Поля Валери ставить как поэта, на одну доску с глубоким и оригинальным Маллармэ.)

Как всегда, интересна и порывиста Марина Цветаева в своих воспоминаниях о Макс. Волошине. С ней не всегда соглашаешься. Но хорошо то, что с ней всегда хочется спорить. Неизменно интересен П. Бицилли.

М. Алданов в заметках о Тургеневе ограничился вопросами второстепенными и мелкими, умышленно ничего не затрагивая «по существу». Многие его суждения спорны и остроумны. Однако, если уж отдаться во власть спорщическому настроению, то одну его оценку никак нельзя обойти молчанием. Алданов пишет, сопоставляя Тургенева с Достоевским: «Признаем, ради справедливости, что в “Поездке в Полесье” и некоторых страницах “Записок охотника” больше искусства и поэзии, чем в “Подростке” и “Униженных и оскорбленных”, вместе взятых».

Сравнивать писателей вообще не следует, и не следует решать, кто «выше», кто «ниже». Однако все это делают и, конечно, пока мир стоит, будут делать: доводы бессильны тут что-либо изменить. Возразить я хочу вовсе не на сравнение Тургенева с Достоевским, а на пренебрежительный отзыв о «Подростке». Да, правда, крайне неровный роман. Но какие гениальные, какие архигениальные страницы! Помнит ли, например, М.А. Алданов ту главу, где к ребенку-герою приходит во французский пансион Тушара его застенчивая испуганная мать, а тот ей холодно демонстрирует свои ученические тетради. Не знаю, есть ли тут «искусство и поэзия», но если их нет, тем хуже для них: это, во всяком случае, нечто такое, что не только не бледнеет в соседстве с Тургеневым, но в неповторимой, пронзающей человечности своей достойно Шекспира или Еврипида.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.