«Современные записки», книга XXXIX. Часть литературная
«Современные записки», книга XXXIX. Часть литературная
За все время существования русской печати ни один из наших журналов не слышал, вероятно, столько похвал, замечаний, укоров, советов и пожеланий, сколько слышат их «Современные записки». Каждый критик считает своим непременным долгом что-нибудь «указать» редакторам этого журнала, на что-нибудь «обратить их внимание»… То недостаточно широк круг сотрудников, то не хороши стихи, то мало сочувствия молодым талантам, то, наконец, нелепа политическая линия. Упреки самые разнообразные. Упреки очень часто основательные! Но вместе с тем, каждый раз, как перелистываешь новую книгу «Записок», неизменно думаешь: какой прекрасный журнал, богатый и полный, широкий и открытый… Как много в нем первоклассного чтения. «Современные записки» все более и более становятся похожи на альманах, где одно с другим рядом уживаются духовные течения, почти что противоположные. Но в здешних условиях журнал иначе и не мог бы исполнять свою роль. Несомненная заслуга его редакторов в том, что, нисколько не будучи сами по себе эклектиками, они нашли в себе силу удержаться от слишком деспотического и пристрастного вмешательства в судьбы и дух журнала, проявили терпимость, за которую им Россия будет когда-нибудь благодарна. Нет, вероятно, читателя, которому решительно все по вкусу в «Записках». Но каждый что-либо в них да и находит, вполне отвечающее его интересам и стремлениям, увлекающее его или захватывающее. Это одинаково относится ко всем отделам журнала.
Единственное сомнение, которое остается еще и в те исключительно благоприятные для оценки «Записок» минуты, когда разрезаешь и просматриваешь новую книжку их, таково: не мало ли в журнале «человека», человечески-вечного или, если угодно — вечно-человеческого? Журнал все-таки весь до конца обращен к целям и темам общественного устройства, т.е. к переменчивому и преходящему. Быть может, сейчас эти темы и цели — самые важные, не спорю. Но какой-то отблеск, слабый отсвет «установки на вечность» — говоря советским языком — все-таки нужен был бы, какой-нибудь хоть изредка прорывающийся намек, во имя чего все в журнале делается, с каким объяснением, с каким окончательным оправданием, с какими надеждами, наконец… Или — без всяких надежд.
Вероятно, «Современные записки» думают так: сначала общество, потом человек. Но есть и другой взгляд, по меньшей мере равноправный: прежде всего человек. Одни как бы говорят: важна только сумма. Другие возражают: надо сначала узнать, из каких единиц эта сумма складывается… Разлад старый, как мир, — и неразрешимый. В «Современных записках» его как будто уже разрешили. Но противная сторона осталась неубежденной.
Обратимся к новой, тридцать девятой книжке «Записок». Отдел художественной прозы в ней состоит из продолжения «Ключа» Алданова, первых глав романа Георгия Иванова «Третий Рим» и рассказа Б. Темирязева «Снег».
О «Ключе» я уже не раз писал. Сознание шаткости критических отзывов, основанных лишь на отрывочном знакомстве с романом, побуждает меня воздержаться от повторения на разные лады все тех же мыслей и подождать окончания «Ключа», или, по крайней мере, завершения первого его тома, что обещано на следующий номер.
О «Третьем Риме» судить тоже как будто рано. Но можно отдать себе отчет в первом впечатлении от него, — и это сделать тем более интересно, что роман является единственной до сих пор крупной прозаической вещью одного из самых талантливых современных поэтов.
Эпиграфом к «Третьему Риму» стоят две строчки Иннокентия Анненского:
Подумай — на руках у матерей
Все это были розовые дети!
Место и время действия — Петербург в годы войны.
Прежде всего следует сказать о «Третьем Риме», что редко приходится читать произведение более увлекательное — и совсем не потому, чтобы в нем была хитрая и таинственная интрига, а потому, что все в нем дышит причудливой и неразложимой словесной жизнью. Роман по внешнему своему развитию крайне прост, даже забавен: неблаговидные похождения слабого, беспечного и порочного молодого человека, слабый и порочный мир вокруг него… Поверхностному наблюдателю легко может показаться, что другого содержания в романе и нет. Но это не так. Георгий Иванов принадлежит к тем писателям, для которых — как для Теофиля Готье — все заключено, все дано в «видимом мире». Он в стихах своих никогда не хотел и не мог отказаться от образов — далеко не обязательного признака поэзии, вопреки распространенному мнению, — он и в романе своем не размышляет, а только показывает и рассказывает. Но Георгий Иванов ждет как бы «творческого читателя», который сумел бы его понять, дополнить недосказанное. К таким писателям принадлежал и величайший, быть может, из русских прозаиков — Гоголь. Следы гоголевского влияния у Иванова всего заметнее. На первый взгляд, в особенности стилистически, он как будто бы учился у Толстого, но на самом деле он очень от Толстого далек. У Толстого всегда две основные краски: черная и белая. Толстой безошибочно знает, где добро и где зло, и героев своих беспощадно судит на каком-то своем толстовском Страшном Суде. У Гоголя все черно. И так же у Иванова. Он никого не судит, он даже слегка жалеет своих, действительно, очень жалких персонажей, но, жалея их, он непрерывно издевается над ними. Страница о Назаре Назаровиче — удивительная, подлинно антологическая страница. Кажется, достаточно была до сих пор жадна к человеческому убожеству русская литература, всячески она терзала свою жертву, — и вот еще что-то к ней прибавлено в этом смысле. Право, есть в некоторых главах «Третьего Рима» неожиданное, опрокинутое, «обратное» величие.
Праздный вопрос: был ли, действительно, таков Петербург во время войны? И да, и нет. Было и то, что увидел Иванов, было, слава Богу, и многое другое. Иванов вовсе не реалист и тем более не «бытовик». Это писатель с воображением очень богатым, измученным и, по существу, бессознательно тоскующим о простоте и чистоте — откуда и эпиграф, им выбранный. Но придавленный толщей жизни, он не может пробиться к неведомому, неуловимому своему «идеалу», и вся его саркастическая фантазия обращена на мир, откуда ему нет выхода.
Написан «Третий Рим» с тончайшим искусством — тончайшим и незаметным. Все легко, свободно, как будто даже небрежно. Ни одного усилия, но каждое слово достигает цели. Нашим юным писателям «последнего призыва» есть чему в этом отношении у Георгия Иванова поучиться. Они пишут порой умело, но не знают, как скрыть швы в своей работе. В поте лица «творят» они и, выбившись из сил, забывают пот стереть. Они — большей частью усердные литературные труженики, но назвать их художниками можно лишь с натяжкой.
Б. Темирязев — автор рассказа «Сны» — именно такой писатель. Даровитость его несомненна. Нет сомнений и в том, что Темирязев — человек способный по-своему думать и чувствовать. Его рассказы не лишены какой-то грустной, «щемящей», очень русской прелести. Лиризм в них подлинный. Но нарочитая, непреодолимая литературность этих рассказов ослабляет на девять десятых впечатление от них. «Он пугает, а мне не страшно». Толстой в этих своих знаменитых словах о Леониде Андрееве метко определил одну из черт читательской природы: сопротивление слишком очевидным намерениям автора. Когда автор непрерывно напоминает вам, что он пишет «художественно», что в его планы входит вас очаровать, пленить или растрогать, вы и не пленяетесь, и не трогаетесь, и не очаровываетесь. В область искусства люди входят добровольцами, на аркане туда никого не затащишь.
Поэма Н. Оцупа «Балтийский песок», как и предыдущая его поэма «Встреча», — не является «рассказом в стихах». Это цикл объединенных одной темой стихотворений, где было бы ошибкой приписать беллетристическому действию главное значение. Во «Встрече» действие почти совершенно отсутствовало. В «Балтийском песке» оно имеется, но очерчено бегло и схематически. История «слишком женственного Альфреда», превращающегося из рыбака в чекиста, и влюбленной в него Эллы — сама по себе мало любопытна. Если что и остается от беллетристики в оцуповской поэме, то лишь общий колорит ее, бледный, северный, на наше ощущение слегка экзотический, гамсуновский. Замечательны все описания в «Балтийском песке», и замечательно то «настроение», которым их Оцуп одевает. Напряжение внутреннее свидетельствует, что, говоря о «распаде души податливой и нежной», автор не столько рассказывает о своем герое-латыше, сколько сводит горестные счеты с самим собой. И, может быть, помимо его воли, эти чисто лирические строфы более всего и оживляют его поэму, делают ее произведением глубоко поэтическим и много более значительным, чем рассказанная в ней история.
Стихи в «Балтийском песке» прекрасны. Немногие из современных поэтов достигали такой выразительности словаря, такого соответствия напева замыслу.
Четыре стихотворения Е. Кузьминой-Караваевой, поэта очень давно не печатавшегося, и чей сборник «Скифские черепки» был, если не ошибаюсь, первой книгой, изданной в «Цехе поэтов», — интереснее в плоскости «что», нежели «как». Они очень содержательны. Но их художественная убедительность невелика.
Вполне противоположно им стихотворение Б. Поплавского. В нем все бессмысленно и прелестно, ничего нельзя понять и ничего нельзя забыть. Я очень далек от желания утверждать, что именно так следует писать стихи. Наоборот, я убежден, что стихи лучше писать совсем иначе. Но победителей не судят и с ними не спорят.
«Прикосновение» Арс. Несмелова — гладко и грамотно. Однако дарования у автора этого стихотворения не заметно.
Борис Зайцев поместил короткую статью о «Данте и его поэме». Она проникнута подлинным одушевлением. Это скорее «дань восторга», чем историко-литературный очерк.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.