«Современные записки», книга XLVII. Часть литературная

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Современные записки», книга XLVII. Часть литературная

Новая, сорок седьмая книжка «Современных записок» открывается отрывком из романа М. Осоргина «Свидетель истории». Отрывок этот, носящий название «Олень», представляет собой вполне законченный рассказ.

Он переносит нас в прошлое, которое кажется уже далеким, хотя по годам это и не так. «Олень» — эпизод из жизни революционеров-террористов. Темы эти, довольно привычные для нашей прежней литературы и всегда привлекавшие к себе особенно острое внимание, теперь давно уже никем не трогались… Прежде для разработки их существовал известного рода «канон», установленный отчетливее и талантливее всех других Леонидом Андреевым в «Семи повешенных». Авторы этого «канона» и держались, зная, что ему обеспечены успех и сочувствие. Сейчас положение резко изменилось, и жанр революционного «жития» с революционными угодниками, мучениками и праведниками уже не встречает былого безоговорочного, восторженного признания. Сомнение, критика, скептицизм, даже прямое осуждение сменили во многих сознаниях прежний восторг. Отчего это так — достаточно понятно, и пускаться в объяснения тут не приходится. Осоргин коснулся в своем «Олене» предмета опасного, потому что воспоминание о нем для многих стало болезненным, и не понять, не заметить этого для художника было невозможно.

На мой взгляд, он вышел из положения умело и тактично. Не то чтобы он отказался от прежнего канона: нет, он даже усилил его «житийные» черты, — но вдохнул в него какую-то новую, от сердца идущую энергию. Думаю, что, даже совершив за эти годы любую «переоценку ценностей», человек с открытой душой испытает все-таки некоторое волнение, читая последние главы «Оленя». Они просты и трагичны… Эти люди, герои Осоргина, может быть, и ошибаются, они даже наверное ошибаются, делая свое ужасное и бесполезное дело. Один из них, идя на смерть, говорит своим товарищам:

– Может быть, вам не придется! Может быть, завтра после нас все переменится. А уж вы живите с Богом, будьте счастливы!

С высоты нашей теперешней многоопытности легко, конечно, усмехнуться с презрением над такой наивностью. Легко прочитать простачку-террористу соответствующую нотацию. Но в ошибках и заблуждениях наших поколений разберется история. Грехи найдутся у всех… Мало только у кого найдется в искупление ошибок такая готовность к жертве, такое забвение себя и своей жизни, как у этих людей. Осоргин прав, молчаливо подчеркивая, что никакие внешние события не могут (или, вернее: не должны бы) изменить нравственной оценки их облика, в котором не знаешь, чему больше удивляться — безумию или чистоте. И оттого, вероятно, «Олень» оказался проникнут необычным одушевлением, что, как прежние авторы предчувствовали при разработке подобных тем сочувствие, так теперь Осоргин предвидел упреки и отталкивание, — и ему надо было «сломить сопротивление», убедить в правильности своего взгляда, заразить своим пафосом вообще. Это ему удалось. Он не оправдал деятельности террористов, — да едва ли и стремился к оправданию, — но ясно и мужественно (по теперешним дням мужественно!) напомнил, что их нельзя все-таки называть «просто убийцами», как это иногда делается людьми бессовестными или безответственными.

Чем сильнее увлечен писатель своей темой, чем отчетливее он ее видит, чем сильнее он убежден в нужности и своевременности своей работы, тем он и пишет лучше. На «Олене» можно еще раз проверить правильность этого общего закона. Даже и в чисто литературном отношении это едва ли не самое удачное произведение Осоргина за последние годы. Обычный осоргинский лиризм, несколько расплывчатый и беспредметный, еще дает себя знать в первых главах рассказа, но к концу он исчезает совершенно, уступая место суровой сосредоточенности стиля и тона.

«Три желания» А. Ремизова — тоже отрывок из большой повести и, вместе с тем, тоже вполне законченный рассказ… Рассказ, как всегда у Ремизова, искусный, замысловатый, хитрый, со множеством «подводных течений» — не только двойным, но и тройным, и четверным. Описывается как будто только неудачное путешествие двух русских эмигрантов на богомолье в маленький городок в Бретани, а на деле в каждой строчке намеками, полусловами, оборванными фразами сказано что-то добавочное, к Бретани и поездке под проливным дождем вовсе не относящееся. Фабула рассказа не совпадает с содержанием его, и одно другим в «Трех желаниях» не исчерпывается. Фабула, кстати сказать, отдаленно напоминает повесть Шмелева «Про одну старуху» — и сходство не уничтожается тем, что там речь идет о Советской России и деревенской бабе, поехавшей за хлебом, а здесь, у Ремизова, действуют интеллигенты, изучающие «Синтаксис» Шахматова и путешествующие не в теплушках, а в автокарах. Общее — в предельной измученности людей, о которых рассказывается, в передаче того одиночества и той нищеты, когда человеку кажется, что камни должны «возопить» к небу. Ремизовский герой во французской толпе исполняет на месте паломничества обряд: поднимается по священной лестнице, произнося три желания, которые после этого по милости местной святой «непременно должны исполниться». Каковы же эти три желания?

«Первое — достать деньги; второе — надо денег; третье — если бы были деньги».

Дальше начинается одно из тех «стихотворений в прозе», которые Ремизов так любит вставлять в свои повести: витиеватое, вдохновенное, от заискивания переходящее к угрозам, от жалоб к ропоту, — очень сложное. Тема его — деньги. Жаль, что нельзя привести его целиком, тем более жаль, что, как это ни прискорбно, оно по содержанию своему многим и многим покажется чрезвычайно «актуально»:

«– Деньги! Что бы я только сделал, если бы у меня были деньги! И что тут кощунственного в моих желаниях! Я хочу и прошу денег! “Деньги голуби, прилетят и опять улетят”, — есть такое по-русски, взято Достоевским. Я согласен, я и не собираюсь беречь, я хочу расточать. “Богатство питается кровью бедных, деньги — кровь бедного”, — это слово беднющего из бедных, Леона Блуа… Понимаете, мне надо этой братской крови… Я хожу по улицам, если бы я умел, я мог бы рассказать о беде, перед которой опускаются руки… и какое лицемерие, какое ханжество, какие громкие слова и негодование, и упрек в развращенности, разврате и преступлении, а это — эта точащая беда изо дня в день, эта обреченность без просвета и терпения, почему же об этом жутком стиснутом терпении… и это будет! Вы увидите! И самому жутчайшему и самому безропотному придет конец».

Здесь, конечно, много — от Достоевского. Ремизов унаследовал от автора «Униженных и оскорбленных» и «Записок из подполья» страстное, тревожное и требовательное нетерпение к разрешению вековечной «социальной проблемы» — нетерпение, ищущее не какого-либо разумного и постепенного выхода, а немедленного, волшебного удовлетворения. Оно и вырывается у него в таких «пронзительных» и причудливых монологах.

О «Подвиге» В. Сирина мне уже два раза приходилось писать. Окончание романа обещано на следующую книжку журнала. Естественно отложить до нее и окончательное суждение об этой вещи. Скажу только, что новые главы «Подвига» так же искусны, остроумны, гладки и чуть-чуть поверхностны, как были и прежние.

Отложим до следующего номера «Современных записок» и отзыв о романе Скобцова-Кондратьева «Гремучий родник».

Стихотворения Георгия Иванова очень хороши (все, на мой взгляд, — кроме одного, третьего, о России, где поэт слишком легкими и слишком красивыми словами касается темы, которая в них при подлинном «вчувствовании» не уложилась бы). Их трудно охарактеризовать кратко… Где-то в парижских театральных объявлениях сейчас мелькнет название «Les coeurs brules». Вот что хотелось бы сказать и о теперешних стихах Георгия Иванова: сгоревшее, перегоревшее сердце. В сущности, уже и последний его сборник следовало бы озаглавить не «Розы», а «Пепел», если бы не была так названа одна из книг Андрея Белого. В стихах, напечатанных в «Современных записках», эта черта еще заметнее. Все сгорело: мысль, чувство, надежды… Поэт ничего не ждет, ничего не хочет. Он только перебирает строку за строкой — и они складываются у него одна другой слаще, одна другой меланхоличнее и нежнее.

«Вода златая» принадлежит к лучшим стихотворениям Бальмонта. Если сейчас оно кажется менее пленительным, чем показалось бы четверть века тому назад, то лишь потому, что за это время изменилось отношение к поэзии. Бальмонт же остался самим собой. Но тому, кто любит «Горящие здания» или «Будем, как солнце», понравится и новое стихотворение поэта — певучее и нарядное, как и былые его создания.

Два стихотворения Сирина — милы, но незначительны. Это бы не беда, конечно. Хуже то, что они отмечены тем распространенным сейчас формальным «классицизмом», который все дело сводит к высшей стройности. Так, будто бы, писал Пушкин. Назад к Пушкину! Между тем, подлинное учение у подлинно великого поэта может быть только развитием. Идя назад, придешь не к Пушкину, а к адмиралу Шишкову и его друзьям. Пушкин требует не возвращения к себе, а движения вперед.

По-прежнему в высшей степени увлекательны воспоминания А.Л. Толстой. Как бы ни относиться к отдельным суждениям А.Л., ее живые и умные записки надо причислить к самым ценным документам в литературе о Толстом.

Закончена «Жизнь Тургенева» Бориса Зайцева — вещь крупная, требующая особого разбора… Особый разбор тем более необходим, что «Жизнь» эта — один из образцов русских «художественных монографий» — написана крайне неровно и, пожалуй, даже небрежно. Есть страницы блестящие, но часто попадаются и бледноватые.

Интересен и обстоятелен, как всегда, и на этот раз несколько менее дифирамбичен, чем обычно, библиографический отдел. Напрасно только г. Мочульский, рецензируя французскую книгу о русском театре и, очевидно, переводя с французского обратно на русский, называет пьесу Всеволода Иванова «Бронепоезд» «Блиндированным поездом».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.