«Современные записки», книга XLVI. Часть литературная

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Современные записки», книга XLVI. Часть литературная

«Бегство» Алданова закончено в последней книжке «Современных записок».

Из номера в номер печатался этот роман. Каждый раз рецензенты высказывали свои соображения: выяснилось, что такие-то главы очень хороши, такие-то немного бледны; этот эпизод удался автору блестяще, другой, наоборот, удался ему не совсем… Просматривая теперь весь роман, убеждаешься, как случайны были эти мнения: все в «Бегстве» слитно, однотонно и как бы однокачественно. Но при трехмесячных перерывах в чтении невозможно всегда одинаково судить о равноценных, в сущности, частях одного и того же целого: критик не машина, не «воробей, чирикающий всегда то же самое», он так же подвластен переменчивости впечатлений, как всякий читатель — и лучше откровенно отказаться от иллюзий «объективности», чем обольщаться самому и вводить в заблуждение других. Единственное возражение, которое в данном случае надо было бы сделать, таково: не следует судить о том, что еще не кончено, — не следует говорить о романе, еще не завершенном. Это бесспорно верно. Но уж так повелось у нас, что как только появится книжка «Современных записок», читатель ждет о ней подробного отзыва. Приходится традиции подчиняться.

«Бегство» выйдет, должно быть, вскоре отдельным изданием. Это будет поводом побеседовать о нем обстоятельно, — тем более что пропуск некоторых глав в «Современных записках» не позволяет еще к такой беседе приступить. Да и слишком значителен этот роман в целом, чтобы можно было ограничиться беглыми замечаниями о нем, рядом с отзывами о других вещах, помещенных в журнале. Скажу только, что последние главы «Бегства» полны глубокой растерянности и грусти, — как никогда еще не была грустна ни одна вещь Алданова. Все гибнет, все исчезает, все разрушается. Не Бог весть, правда, какая была жизнь до этого разрушения, не так уж замечательны были люди, не особенно был привлекателен быт, но все-таки были «формы» у бытия, устоявшиеся, отчетливые, созданные долгими усилиями. И вот они гибнут неизвестно зачем, за что, почему… Алданов менее чем кто-либо другой склонен утешаться мыслями на тему о жертве ради проблематического счастья каких-то будущих поколений. Его взгляд на историю безнадежен: она представляется ему игрой, жестокой и странной. И, пожалуй, именно из-за этой присущей ему безнадежности автор «Бегства» так неизменно всех удивляет своим умом. Объяснюсь в двух словах. Алданов — писатель, действительно, очень умный. Но будь он настроен иначе, это было бы не так заметно: скептик всегда кажется умнее верующего, пессимист всегда кажется умнее оптимиста. Ларошфуко, например, оставил нам книгу о природе человека — книгу, умнее которой как будто бы никогда ничего о человеке сказано не было. Она изумляет сразу, запоминается на всю жизнь. Между тем, едва ли Ларошфуко во всех своих пронзительно-печальных «максимах» вполне прав и справедлив: будь он чуть-чуть менее скептичен и надменен, то был бы, пожалуй, ближе к истине, хотя, несомненно, и казался бы менее проницательным. Алданов, по существу, довольно близок к Ларошфуко и обладает тем же характерным даром убедительности.

Он большой художник, помимо всего. А «Бегство» вместе с «Ключом», — по твердому моему убеждению» — лучшая его книга. Она с внешней стороны менее увлекательна, чем его исторические романы, но внутренне глубже и содержательнее. Нельзя не поддаться тревожно-горестно-насмешливому тону, «настроению», разлитому в заключительных главах «Бегства». Умирает Яценко, уезжают за границу Браун с Федосьевым, обрывается «петербургский период русской истории», — а читателю представляется, что гибнет весь мир.

Под очередным отрывком романа Сирина «Подвиг» значится — «продолжение следует». Говорить о нем поэтому еще рано, а, признаться, поговорить хотелось бы… Бесспорно, Сирин один из интереснейших писателей среди тех, которые выступили в эмиграции. Некоторые из его вещей восхитительны — «Пильграм», например, небольшой рассказ, помещенный в «Современных записках» с год тому назад. Интерес к Сирину усиливается тем, что беллетрист этот представляет собой некую психологическую загадку. Ее не было бы, если бы Сирин ограничивался только художественным творчеством. Но иногда ему случается ведь писать и статьи, критические или другие. И вот в статьях этих неожиданно разверзаются такие бездны наивности, простодушия и претенциозности, что не веришь глазами своим, видя подпись: да полно, этот ли самый человек написал «Защиту Лужина», произведение, во всяком случае, вполне свободное от тех недостатков, о которых я только что упомянул. Недалеко ходить, укажу хотя бы на статейку, недавно появившуюся в «Новой газете» и, кажется, всеми оцененную по достоинству. Даже самые горячие поклонники Сирина согласны были, что эти бойкие и хлесткие насмешки (абсолютно не смешные, прежде всего) читать было тягостно.

По-видимому, Сирин художник бессознательный. Разум ему не помогает в его творчестве, а, наоборот, препятствует, — и лучшие свои вещи Сирин создает вопреки его внушениям, или, по крайней мере, не считаясь с ними. Любопытный случай, не единственный, впрочем, в истории литературы. Надо сказать только, что Сирину не всегда удается преодолеть этот «саботаж» со стороны разума. Рассудочные его страницы бывают плохи, как плохи и слегка безвкусны некоторые его литературные приемы и приемчики, — и решительно все его образы (вроде «чулка, убитого наповал», к недоумению моему восхитившего одного знающего свое дело критика). Сирин пишет отлично, когда уходит в области, где разуму и сознанию делать почти нечего.

В частности, в «Подвиге» отличных страниц множество. Это проза холодная и опустошенная, но по-своему привлекательная. О жизни в ней и воспоминания нет, слабого следа от нее здесь не осталось. Человек и душа его здесь и «не ночевали». Но какое-то закономерное и безошибочное движение, подлинно творческий ритм в этом стройном повествовании присутствуют. Замечу в заключение, что, если Сирину суждено «остаться» в нашей литературе и запомниться ей, — о чем сейчас можно еще только гадать и догадываться, — то это будет, вероятно, наименее русский из всех русских писателей.

Стихи Марины Цветаевой — как говорится — «поклонников не разочаруют, противников не переубедят».

Глыбами лбу

Лавры похвал.

Петь не могу!

– Будешь! — Пропал.

(На толокно

Переводи!)

Как молоко,

Звук — из груди.

Пусто, суха:

В полную веснь

Чувство сука

– Старая песнь.

Это начало стихотворения «Школа стиха». Многие утверждают, что такие стихи — полная бессмыслица. Согласиться с этим я никак не могу: прочтите внимательно, — все понять можно (кроме «толокна», пожалуй). Но не в этом дело, не в этом беда, — в другом. Невольно спрашиваешь себя, читая «Школу стиха» или второе стихотворение «Плач матери по новобранцу», что побудило Марину Цветаеву променять живую, неисчерпаемую в богатстве и гибкости человеческую речь на однообразные выкрикивания и восклицания, длящиеся уже много лет и, при всей своей очевидной скудости, поэту еще не наскучившие. Вопрос остается без ответа, конечно. Но уверенности в исключительной даровитости Цветаевой даже и эта долголетняя «безответность» поколебать не может.

Из двух стихотворений Николая Оцупа первое прекрасно. Словесная скромность его доведена до предела: здесь, действительно, все «швы» поэзии уничтожены, все концы спрятаны в воду. Во внешности — никакого отличия от прозы (и как искусно эта «проза» сливается со стихотворным размером):

Не сегодня, так завтра, не тот,

Так другой…

Поэт как будто не хочет быть поэтом, — ничего не делает, чтобы им казаться. Но мы видим, что он им не быть не может. Второе стихотворение бледнее, слабее. Это скорее набросок, чем готовая вещь.

Поплавский туманен, музыкален, расплывчат, остроумен, нежен, «неясен, как падающий снег, и, как падающий снег, уводит мечту», — если воспользоваться давними словами Бальмонта о Блоке. Вот стихотворец, об отдельных стихах которого сказать нечего: все его вещи продолжают одна другую, все между собой схожи. А о Поплавском вообще — я писал уже не раз.

Георгий Раевский медленно и верно развивается. В его цикле «Зиглинда» есть мысль, есть строки и строфы по-настоящему выразительные. Только из очень уж обветшалого лежалого материала стихи Раевского построены. Одна крайность — ребяческая — увлекаться неслыханными рифмами, небывалыми размерами; другая — не назвать ли ее преждевременно старческой? — невозмутимо довольствоваться школьным четырехстопным ямбом с созвучьями «страстью–счастью» и «твоего–самого». Если бы это была простота, надо было бы только радоваться. Но это больше похоже на косность.

По-прежнему хороша «Жизнь Тургенева» Бориса Зайцева.

По-прежнему крайне интересны — и прекрасно написаны — воспоминания А.Л. Толстой.

З.Н. Гиппиус взялась за трудную задачу: оправдать авантюрный роман — и справилась с ней блестяще. Должен сказать, однако, что, поддавшись ее доводам, я принялся читать пропагандируемого ею Эдгара Уоллеса и… почувствовал тщету доводов, даже блестящих. Объявление на обложке обещает «пронзенность». З. Гиппиус обещает «отдых всему, что в человеке отдыха требует». Не пронзился я и не отдохнул, а потерял напрасно время.

Несколько слов в заключение о библиографическом отделе журнала. На этот раз в нем речь идет о книгах Бунина, Мережковского, Алданова, Осоргина, Ходасевича, Георгия Иванова, Тэффи… Имена все знаменитые или известные. Книги все замечательные: нисколько не сомневаюсь в этом. Но если бы рецензенты писали о произведениях Эсхила, Данте, Шекспира и Гете, они не в силах были бы найти выражения более лестные, эпитеты более хвалебные, тон более умиленный и восторженный… Нигде, ни у кого ни одного недостатка!.. Читатель должен придти к выводу, что книги современных русских авторов — это само совершенство. Но он знает, что совершенства на свете нет. И поневоле приходит к другому выводу: перестает отзывам верить.

Едва ли к такому результату стремились современные критики и рецензенты. Между тем, этот результат — налицо. Об этом стоит подумать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.