Сплавщик душу вынул, или В лесах других возможностей
Сплавщик душу вынул, или В лесах других возможностей
Алексей Иванов. Золото бунта, или Вниз по реке теснин: роман. — СПб.: Азбука-классика, 2005. - 782 с.
В последнее время российская критика все чаще демонстрирует неадекватность. На то есть свои причины: скажем, во-первых, о книгах все чаще пишут не ради анализа, а ради пиара, и вместо честного разговора об авторских интенциях, удачах и промахах мы получаем набор рекламных слоганов. Во-вторых, — и это причина скорее радостная, — литература на глазах усложняется. После периода понятной растерянности, удовлетворения массового спроса и копирования импортных образцов она всерьез берется за осмысление реальности. На последних книжных ярмарках в Москве и Питере все большим спросом пользуются исторические, публицистические и философские сочинения — и художественная литература стремительно отходит от развлекательности. Телевизор как главный конкурент книги отпал, Интернет не универсален, да и с правами проблемы… Короче, в России опять появилась хорошая проза — и вот к ее интерпретации современный критик категорически не готов. Михаила Шишкина с его кровоточащим, мучительным, богоискательским романом «Венерин волос» объявляют прежде всего стилистом, наследником Набокова и Саши Соколова, конструктором изощренной фразы. В Юлии Латыниной с ее сардоническим гротеском желают видеть русского Гришема, хотя Гришем отличается как раз тошнотворной серьезностью, а метафизическая проблематика волнует его в последнюю очередь. Алексей Иванов раскручен питерской «Азбукой» весьма грамотно, но слоган о возвращении Настоящего Русского Романа, подхваченный легковерными газетными обозревателями, не имеет к «Золоту бунта» ни малейшего отношения. Нет рецензии, обзора, интервью, в которых Иванова не возводили бы к русской реалистической традиции; в каждом втором отзыве упоминается «этнографический реализм» (имеются в виду то ли Мамин-Сибиряк, то ли Мельников-Печерский?); все, кому не лень, лепят из Иванова отличного знатока исторических реалий, бытовых мелочей, барочного строительства («барочного» — с ударением на первом слоге, ибо речь идет о барках, тогда как роману Иванова пристало бы называться барочным совсем в другом смысле, по причине его щедрой избыточности). Между тем уже по «Сердцу Пармы» (она же «Чердынь — княгиня гор») было ясно, что ни к историческому, ни к этнографическому, ни к реалистическому эпосу этот писатель никаким боком не относится. Если рассматривать «Золото бунта, или Вниз по реке теснин» как роман — не важно, с каким определением, — в первый момент поражаешься тому, до чего этот роман плох. У Иванова есть хорошие фантастические повести, есть отличный роман «Географ глобус пропил» — это вещи нормальные, традиционные, в рамках жанра. Примыкает к ним и только что изданная «Общага на крови». Но если отказаться от традиционных требований к роману и посмотреть на вещи шире — становится очевидно, что Иванов действительно один из лучших русских писателей современности, только делает он вовсе не то, чего от него ждут. Просто у большинства людей, пишущих сегодня о литературе, наготове верный штамп: им лень читать восьмисотстраничный роман, о Сибири и Урале представления самые поверхностные, по фильму «Тени исчезают в полдень», — вот они и кричат о возвращении русского романа, от чего самого Иванова должно передергивать. Потому что он как раз делает все возможное, чтобы этот роман преодолеть.
Как вам нравится такой, например, пассаж:
«В носу и в корме кокоры должны были лежать более плотно, чем на льяле — посередке барки. В распор кокорам на лыжины вколотили распущенные пополам чурбаки — чеглоки и накурки. На них потом ляжет настил днища — подмет, прижатый поверху брусом-киренем. Мужики принялись дырявить кокоры буравами и приколачивать их к днищу шпунтами. …Только на плечах огибках вместо бывок ставили высокие огнивы… На носу и на корме водружали могучие пыжи из толстых бревен-ёлтышей. Пыжи связывали собою всю укладку бортовин. Быки по парам от одного до другого сцепляли оздами.
— Хороший ты мастер, дед. Без охулки. Барке полный набор даешь. Ни одного бокоря с кипуном в волокнах. Ни одного бруса с косослоем — весь косослой на кницы пустил. И брус у тебя не пиленый, а на райно тесанный. И матерьял только свежий, без сохлых рвотин. Даже гарпины и бортовины на гибале распариваются… Даже на палатник ни одной горбылины…
Но Кафтаныч только взбесился от похвалы».
Взбесишься тут! Все эти кирени, чеглоки, накурки с оздами и пыжи с ёлтышами напоминают то ли глокую куздру и ненавистных ей бокров, то ли калушу, увазившую бутявку, то ли хливких шурьков, пыряющих по наве. Нечто подобное было у Сорокина — «знедо», «раскладка», «бридо», и за всем этим не было никакой конкретики — так, слова, обозначающие некую сложную технологию; непостижимому инструментарию «четырех» соответствовала их неприписанная (и, возможно, отсутствующая) цель. Но у Иванова-то все конкретно. И все это можно было написать по-русски, как написано, скажем, у Вячеслава Шишкова в «Угрюм-реке». Но Иванов признался в интервью, что нарочно берет из всех синонимов самый экзотический, красиво звучащий. То есть цель у него — вовсе не демонстрация своей осведомленности в вопросах строительства барки. Как и в «Сердце Пармы», он вовсе не рвался доказать свое знание древних наречий и боевых искусств. Он создает особую языковую реальность — вот почему пропускать длиннейшие пейзажи, тоже насыщенные диалектизмами, или технологические отступления вроде цитированного, со всеми его «сохлыми рвотинами», при чтении не рекомендуется. Белинский, помнится, пенял Гоголю именно за отступления — потому что не понимал, зачем они нужны в романе. Ну так ведь Гоголь романа и не писал! Написал черным по белому: «Поэма». Иванов такой подзаголовок ставить не осмелился, однако и у него тоже — поэма, причем романтическая, с богатым метафизическим подтекстом. Ему важен антураж — принципиально чужеродный, непривычный читательскому слуху, экзотический. Действие происходит непонятно где, в насквозь условном пространстве, и реальная Чусовая (ширину которой Иванов с удовольствием показывает, разводя руки в стороны) не имеет ничего общего с гигантской, мифологической рекой-жизнью, текущей через пространство романа.
Ничего исторического в «Золоте бунта» нет. Появляется тут Пугачев — правда, в видении героя, но поди пойми, что виденье (мренье, как говорят в романе), а что истина. Да половина событий этой книги никак не интерпретируется в терминах реализма! Куда делись солдаты, «ушедшие во мренье» — в странный оазис, проступивший уж подлинно меж тремя соснами? Кто ночью крутил избу, в которой Ефимыч, Осташа и солдаты заночевали? В роман Иванова свободно вплетаются самые разные мифологии — от древнеславянских до вогульских. (Кстати, бесчисленные вогульские словечки, все эти эруптаны и ургаланы, выполняют в книге ту же функцию — создают непостижимый мир, в котором значения, в общем, необязательны: читатель волен вчитывать их в текст самостоятельно, как самостоятельно представляет себе бокров и калушу.) И уж конечно, к традиционному русскому реализму никаким боком не относится фабула «Золота бунта», стоящая на главном фантастическом допущении: истяжельчестве, истяжении души.
В сущности, «Золото бунта» — такая же сектантская поэма, как «Серебряный голубь» Андрея Белого, и не случайна перекличка этого золота с тем серебром. Русская секта — традиционный объект особо пристального внимания символистов и фантастов, в диапазоне от Белого до Пастернака, от Вс. Иванова до Еремея Парнова. Нигде с такой силой не сказалась фантастическая и фантазирующая душа народа: иногда кажется, что православию она так и не досталась. Оно вынуждено довольствоваться страхом, послушанием, почтением к власти — то есть совершенно не теми чувствами, которые составляют основу религиозности, хотя и служат ее неизменными спутниками. Религиозность начинается с порыва вовне, прочь из мира, в котором нет ни красоты, ни справедливости, — и такова вера русского сектантства с ее пламенностью, болезненными фантастическими изломами и еще одной главной русской чертой, а именно ненавистью к остальному миру. Правда — у нас, прочие лежат во зле. Эта русская тяга к взаимному истреблению, русская претензия на обладание конечной истиной окрашивают все события нашей истории. Всякая революция оборачивается тут прежде всего самоистреблением и к налаживанию жизни никогда не ведет: одни сектанты бьются с другими, а государственников, по сути, и нет, потому что быть государственником, по сектантским правилам, «западло». Сектантскими чертами обладают все наши объединения, левые и правые, либеральные и консервативные. Признаки секты есть и у пугачевцев в изображении Иванова (не зря Емельян — он же Петр III — наделяется тут неким мистическим ореолом и пророчествует: он классический вождь секты — как, собственно, и Разин, и Ленин, не зря когда-то объединенные Нарбутом в одной строке). Потому, собственно, ни одна из побед — вне зависимости от того, консерваторы побеждают или либералы, — не приводит здесь к народному благу: главная цель победившего сектанта — истребление несогласных. Вот почему наша история — череда истреблений, вот почему весь путь ивановского Осташи — путь вражды.
По-сектантски враждуют раскольники и никонианцы, истяжельцы и солдаты, пугачевцы и екатерининцы, и даже сплавщики делятся на сторонников Колывана и сторонников Перехода… Почему так? — об этом, в сущности, роман, в этом главная проблема для Иванова, потому что Осташа его все время задается вопросом: почему он вечно обречен разрушать чужие жизни и подвергать опасности свою? Весь путь его — широкая кровавая полоса: изнасилования, смерти, избиения, засады, пытки, чудесные спасения — не доставляющие, однако, никакой радости, при том, что вместо него всегда гибнет кто-то другой… Почему Осташа вечно вносит сумятицу в чужую жизнь, рушит ее, губит всех, с кем свяжется? Да потому, что он классический романтический герой, как и полагается в романтической поэме, — а главная примета романтического героя в том и заключается, чтобы всех губить. Потому что он — принципиальный неприсоединенец, которому ни в одной секте спасения нет. Он кержак, раскольник — но отнюдь не фанатик (и даже солдат наводит на родной скит — утешая себя тем, что в нем все равно никого нет). Он ни в одном сообществе не уживается, потому что ищет собственную правду и вообще не склонен к растворению в «бездне народа и судьбы», как названо это в романе. Судьба этого одиночки, странствующего не столько по скитам и плотбищам, сколько по классическим сюжетам и коллизиям русской литературы, — нормальная фабула романтической поэмы или романа. Так Печорин рушит жизнь «честных контрабандистов». Это вообще очень русская схема — герой, не желающий играть по правилам и потому портящий всем игру. Осташа — человек, живущий собственным умом, последовательный и упрямый, и потому в тотально непоследовательном русском мире от него одни неприятности. «Душа народа только в деле жива. Нет дела общего — и нет души. Может, у народов иных держав все как-то иначе… Нет общего дела, и каждый сам по себе хорош. А мы без общего дела как без ума», — говорит в романе Корнила, и это тоже черта романтической поэмы, а вовсе не реалистического романа: в уста бурлака вкладываются заветные и чрезвычайно сложные авторские мысли; герои романа вообще говорят то обиходно и грубо, то выспренно и книжно, и это нормальная примета всех поэм в прозе вроде «Доктора Живаго» с его народной речью из Даля. Правда, Осташа возражает Корниле: «С кержаками не так. Не та масть. Кержакам вера не дает человечий облик терять». В том-то и дело, что вера достижима только в секте. Общей веры — нет. И эта народная трагедия — суть и стержень ивановского романа. Есть своя вера у пугачевцев, у кержаков, у сплавщиков. В России несколько народов, и никогда они между собой не договорятся. А тот, кто не согласен принадлежать ни к одному из них, — сеет вокруг себя ужас и гибель. Правда, в финале романа Иванов дал своему герою — и читателю — надежду: у Осташи и Нежданы родился сын, назвать его Осташа решил Петром, и на «сем камне» вроде как должна воздвигнуться новая Церковь. С Осташи, Нежданы и их сына должна начаться новая Россия, стоящая на твердой вере и абсолютной последовательности. В 1780-х можно было принять такой финал за утопический, но, зная последующую русскую историю, современный читатель скорее примет его за горькую авторскую насмешку: либо Осташа, Неждана и их последователи схоронились где-то очень глубоко в таежных тупиках и там построили Правильную Россию, либо у них тоже ничего не вышло, потому что не может быть общей веры у угнетателя и угнетенного, захватчика и захваченного, сплавщика и бурлака, солдата и кержака.
Что до главного фантастического допущения — а именно «истяжельчества», искусства вытягивать из человека душу и помещать ее в безопасное место, — здесь Иванов загадочным образом совпадает с Людмилой Петрушевской, чей роман «Номер один» тоже написан на самом что ни на есть этнографическом материале, и загадочных слов там столько же, как и в «Золоте бунта», если не больше. Вообще это совпадение двух крупных художников, чьи биографии, судьбы, воззрения и творческие стратегии столь различны, должно бы навести на интересные выводы: первая примета истины — то, что она в неизменном виде открывается столь разным людям. Петрушевская (цитируя, в свою очередь, пелевинскую «ДПП») приходит к выводу о неискоренимом русском язычестве, о покорности магии, ритуалу, цифре — а вовсе не вере с ее моральным императивом. Веры потому и нет, что жители России ведут друг с другом (и с собственным государством) войну на истребление, — в таких условиях нереально изобрести национальную идею, которая объединила бы всех. Остается язычество с его темной природой, с его циклическим представлением об истории (собственно, русская история и остается циклической — почему роман Иванова и кажется столь актуальным, особенно если присмотреться к образу капитана Берга, «государственного человека»). «Вогулы ушли, да боги их остались», — формулирует герой Иванова. Загадочное племя энтти из «Номера один», живущее на Севере, обладает тем же даром — умеет переселять душу и прятать в безопасное место. Цель этого «истяжельчества», или «метемпсихоза», проста: переждать опасность, а то и смерть. В романе Петрушевской эта способность становится предметом торга, создается кооператив «Метемпсихоз», в котором к матерям подселяют души обреченных детей. В романе Иванова главный идеолог истяжельчества, Гермон, объясняет свою задачу так: мир лежит во зле и катится к гибели (первейшая посылка всех сектантских учений) и выжить возможно лишь ценой утраты души. Приходится делать вещи с душой несовместимые. Надо научиться ее изымать, вручать на хранение жрецу, а самому действовать — без греха и страха. Потом можно душу вернуть, если только жрец не скормит ее вогульским бесам.
Правда, иной раз меня — да и автора, насколько я понимаю, — берет сомнение: почему его Осташа из всех затруднений выбирается как заговоренный? Почему даже при обвале штольни, поглотившей скит, Ефимыча и Гермона, он умудряется выбраться живым — хотя читатель вовсе уж этого не чаял? Почему по ошибке стреляют в спину Федьке, который надел Осташин армяк? То есть в каждом отдельном случае причина ясна — а вот сюжет в целом заставляет усомниться: может, конечно, Осташе помогает его покойный батя, чью честь он должен отстоять, — а может, он и сам того… без души?
Грех сказать, иногда так кажется. И это тоже вечная примета романтической литературы, черта всех книг о лишних людях: окружение романтического героя прописано тщательно, с бытовыми деталями, с вкусными подробностями, — а вот сам герой стерт, смазан, определяется апофатически. Он не то-то и не сё-то, ни с этими и ни с теми, но кто он есть и чего хочет — не ясно. Так и Осташа, цель которого, конечно, не только в том, чтобы найти клад или обелить отца. Осташе тесно в мире, который Иванов рисует с такими избыточными, душными подробностями. Его не устраивает ни один исход боя — он не хочет быть ни победителем, ни побежденным. И потому никакого счастья этому герою не маячит — для него возможен выход только вверх. Либо к основанию новой веры, либо к восстанию, которое ведь тоже всегда было в России актом религиозным. Страшная теснота вещного мира в «Золоте бунта», душное нагромождение подробностей, слов, героев — все работает на один эффект: хочется куда-то вырваться, прорваться. Но выхода этого Осташе не дано — разве что в финале, тоже по русскому обыкновению, намечена дверь в никуда, как и для Раскольникова, и для Нехлюдова, и всех других неуемных правдоискателей.
Роман Иванова — как и роман Петрушевской — о жизни без души, о вере, которая давно никого не объединяет, о сектантской природе русской мысли и раскольничестве всякой русской судьбы. О народе, обретающем душу в деле и теряющем ее без дела. Заведись в этом циклическом мире человек, движущийся по прямой, — и спасти его может только чудо. Либо, как можно надеяться, Господь (вроде бы стоит Осташе взмолиться, как тут же является чудесная помощь). Но Осташа в романе Иванова непоправимо одинок. Для остальных, похоже, надежды нет. Их вполне устраивает существование без души и пути.
Что до собственно литературного качества, то оно здесь вопрос десятый. Роман, содержащий столь важные и часто иррациональные прозрения, не обязан быть художественно цельным: это вещь бродящая и переломная. Все, что в «Золоте бунта» пришло из традиционного романа, — «сильная» фабула с поисками клада, эротические эпизоды, хитросплетения, повороты, обманки, — все так же затрудняет чтение, как петляние таежной реки замедляет продвижение по ней. Роман выпрастывается из этой примитивной оболочки, из грубой шкуры чтива. Все, что от поэмы, — чудеса, фольклорные заимствования, сказовые интонации, отвага в постановке последних вопросов, а главное, искусно сотканная иррациональная реальность, в которой ни одно слово ничего не значит, как в пятидесятнической глоссолалии, — великолепно и ново. Когда Иванов окончательно победит Традиционный Русский Роман, он вытолкнет русскую прозу на глубокую воду новой метафизики и новой смелости, как бурлак сталкивает барку с постылого берега в новый путь, полный не только непредсказуемых опасностей, но и других возможностей.
№ 1, январь 2006 года
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
«Каждый день я душу в поле высылаю…»
«Каждый день я душу в поле высылаю…» Каждый день я душу в поле высылаю На простор широкий, в золотые дали, Ты пойди, покличь на чистом поле, Погляди, нейдет ли друг твой милый. «Ах, не нудь меня, пожди, пойду я ночью, Мне в ночи посветят Божьи звезды, Я в тиши ночной услышу
«Пробуждая душу непробудную…»
«Пробуждая душу непробудную…» Пробуждая душу непробудную, Оковав молчанием уста, Он ведет меня дорогой трудною Через тесные врата. Будит волю мою неподвижную, Научает называть Себя, Чтоб была я простая, не книжная, Чтоб все в мире приняла, любя. Потеряюсь среди
«Я растеряла свою душу…»
«Я растеряла свою душу…» Я растеряла свою душу В низинах бытия, Теперь не помню и не слышу, Где я. Душа развеяна на части, Пробита острием копья. В мечтах? В смирении? В несчастьи? Где я? С собой я тщетно жажду встречи, Зову себя из забытья… Ни эти
Застегни душу
Застегни душу Читаю "Кельтские сумерки" Йейтса (открываю наугад, читаю несколько страниц; снова открываю наугад). — Сэр, — спросил он меня, — вы слыхали когда-нибудь о капитанской молитве? — Нет, — ответил я, — просветите меня, темного. — Звучит она так, — был ответ: — О
VII. …Вынул ножик из кармана (1968)
VII. …Вынул ножик из кармана (1968) 19 августа 1968 года весь мир облетело сенсационное сообщение: американский космический корабль «Аполлон-11» достиг окололунной орбиты, после чего кабина с двумя астронавтами отделилась от корабля и совершила посадку на Луну. Астронавты Нейл
Часть третья Проникнуть в душу вещей
Часть третья Проникнуть в душу вещей Проникнуть в душу вещей«Я могу упрекнуть его книгу в том, что в ней отсутствует добро», — писал Сент-Бёв в критической статье о «Госпоже Бовари». Почему, недоумевает он, в этом романе нет «ни единого персонажа, который мог бы утешить,
ПОЧИТАНИЕ ДРУГИХ ИКОН
ПОЧИТАНИЕ ДРУГИХ ИКОН Кроме икон Иисуса Христа и богородицы, православная церковь почитает очень много икон различных святых.К числу особо почитаемых икон святых относятся иконы святого Николая Чудотворца, в частности иконы Никола мокрый, Никола дворищенский, Никола
Путешествие в душу героя
Путешествие в душу героя Роман «Портрет художника в юности» – представляет собой путешествие в душу Стивена Дедала, в его детские воспоминания, и в то же время это роман самоанализа и самопознания. По замечанию С. Г. Бочарова, «всегда сознание было «внутренним миром»,
«Сказать свою душу» стихами…
«Сказать свою душу» стихами… «Гений боли» (А. Йожеф) Узнав о самоубийстве венгерского поэта А. Йожефа, лично знакомый с ним знаменитый английский писатель Артур Кёстлер (1905-1983) в некрологе, написанном для европейских читателей, сказал: «Быть может, беспрецедентное
На других берегах (В. В. Набоков)
На других берегах (В. В. Набоков) «Дважды изгнанник» Творчество Владимира Владимировича Набокова (1899-1977) – уникальный пример билингвизма. «Дважды изгнанник, бежавший от большевиков из России и от Гитлера из Германии, он успел создать массу великолепных произведений на
2. Верлибр в саду других возможностей[*]
2. Верлибр в саду других возможностей[*] (О «Скупщике непрожитого» А. Лебедева)[19]Андрея Лебедева, живущего и преподающего в Париже сочинителя, автора четырех книг, составителя разнообразных антологий и талантливого блогописца, критики давно и стабильно привыкли