Прощай, дворяне!
Прощай, дворяне!
В нынешнем сознании царит чрезвычайная путаница во всем, что касается барской культуры. Едва ли не главную роль сыграл в этом советский кинематограф. Реабилитация внешних атрибутов барства от шлафроков и чубуков до ментиков и аксельбантов по своей цветастой нелепости сравнима разве только с черно-белой реабилитацией фашистской эстетики в сериале «Семнадцать мгновений весны». В фильмах вроде «Звезда пленительного счастья», «О бедном гусаре замолвите слово», «Эскадрон гусар летучих» и даже такой талантливой экранизации романа Гончарова, как «Несколько дней из жизни Обломова», внешняя сторона дворянской эстетики явно преобладала над ее содержанием. И создавалось впечатление, что дворянство – нечто прежде всего красивое. С другой стороны, интересным феноменом являются советские фильмы о Гражданской войне, где «правильная» революционная идея никак не противоречила ностальгическим белогвардейским мотивам.
Увлечение внешними признаками барства часто приводит и к странному пониманию его роли в русской литературе. Для большинства школьников лермонтовский Максим Максимыч представляется народным типом, в отличие от Печорина, который, разумеется, дворянин. Но Максим Максимыч не просто дворянин, как и Печорин, – а и стоит выше последнего по званию. Так, при встрече с Максимом Максимычем прапорщик Григорий Печорин отвечает ему по полной форме: «Точно так, господин штабс-капитан». И лишь благодаря демократичному отношению начальника к подчиненному между ними завязались приятельские отношения.
Манкировать беседой со штабс-капитаном в следующей главе Печорину позволяет лишь то обстоятельство, что к этому времени он уже вышел в отставку.
Из той же путаницы берет начало твердое убеждение, что барской культуры при социализме быть не могло; что те, кто мнил себя в это время барами, на самом-то деле были просто выскочками из грязи да в князи. И наоборот, после конца социализма возможно возрождение легитимного дворянства.
Но вот почему бы не считать настоящим барином красного графа А.Н.Толстого, который до возвращения в СССР скорее был не самым известным писателем и не самым крупным журналистом и лишь в Стране Советов приобрел положение настоящего барина? Чем его жизнь, с размахом, с бешеными удовольствиями, о которых и по сей день вспоминают старые писатели и театралы, не была барской? Угождал режиму? Ну и что! Всякого дворянина Царь за ослушание мог послать хоть на Камчатку.
Почему не признать барами крупных и не очень начальников ГУЛАГа? В их полном подчинении находились миллионы людей, от их капризов зависели многие тысячи судеб. И как можно это сравнить, например, с положением дворянина Ивана Кузмича Миронова и его Василисы Егоровны: «Услыша, что у батюшки триста душ крестьян, “легко ли! – сказала она – ведь есть же на свете богатые люди! А у нас, мой батюшка, всего-то душ одна девка Палашка, да слава богу, живем помаленьку”»!
Очевидно, что понятия «барин» и «дворянин» не только отличаются друг от друга, но часто являются антонимами. И очевидно, что барство оказалось куда более живучим явлением, чем дворянство. Барство осталось и тогда, когда дворянство как понятие государственной службы было истреблено в советском сознании и подменено внешними признаками красивой, богатой жизни. Но в то же время между этими понятиями существует какая-то глубокая связь, которая не позволяет так просто развести их в стороны.
Умный и тонкий исследователь русской религиозности В.П.Рябушинский относит возникновение барства как особой культуры к XVII–XVIII векам, когда окончательно закрепились и привилегии дворянства: «Линия, отделявшая в России, начиная с первых годов XVIII века, мужика от барина, была странная и извилистая, очень ясная при наглядном обозрении, трудно иногда объяснимая словесно и логично, особенно в дальнейшем.
Начитанный, богатый купец-старообрядец с бородой и в русском длиннополом платье, талантливый промышленник, хозяин для сотен, иногда тысяч человек рабочего люда, и в то же время знаток древнего русского искусства, археолог, собиратель икон, книг, рукописей, разбирающийся в исторических и экономических вопросах, любящий свое дело, но полный и духовных запросов, такой человек был «мужик»; а мелкий канцелярист, выбритый, в западном камзоле, схвативший кое-какие верхушки образования, в сущности малокультурный, часто взяточник, хотя и по нужде, всех выше себя стоящих втайне критикующий, один из предков грядущего русского интеллигента, – это уже “барин”»[18].
Время Никона и Петра I Рябушинский считает «моральным землетрясением», когда над религиозным чувством нации было произведено такое же надругательство, как над всей Россией в 17-м году нашего века: «Теперь чека, гепеу – тогда Преображенский Приказ, Тайная канцелярия: названия и формы переменились, а суть осталась».
Но когда землетрясение «стало утихать и жизнь постепенно начала утрясаться, то образовавшиеся в результате катаклизмов 2 класса, вернее даже 2 нации, мужичья и барская, хотя религиозно и чувствовали по-разному, все-таки от постоянного соприкосновения, сначала слабо, потом всё сильнее и сильнее, стали влиять друг на друга. И в этом отношении XIX век значительно отличается от XVIII».
Конечно, XIX век – это время напряженного и внимательного всматривания барской культуры в мужицкую. Уже с двадцатых годов ключевыми понятиями русской мысли и критики становятся понятия «народности», а потом и просто «русскости» (то есть «русскость» понималась верхней культурой как проблема, и положение это сохранилось до наших дней).
Но вот самый радикальный теоретик мужицкой культуры Иван Солоневич полагал, что влияние барской культуры на мужицкую было скорее отрицательным и разлагающим. Но зато и от барской культуры, считал он, отделился «штабс-капитанский» или «служилый» элемент, он-то и стал наиболее здоровым центром пересечения двух культур[19].
Вот как описывает этот элемент Михаил Лермонтов в очерке «Кавказец»: «Настоящий кавказец – человек удивительный, достойный всякого уважения и участия. До восемнадцати лет он воспитывался в кадетском корпусе и вышел оттуда отличным офицером; он потихоньку в классах читал «Кавказского пленника» и воспламенился страстью к Кавказу. Он с десятью товарищами был отправлен туда на казенный счет с большими надеждами и маленьким чемоданом…
Вот пошли в экспедицию; наш юноша кидается всюду, где только провизжала одна пуля. Он думает поймать руками десятка два горцев, ему снятся страшные битвы, реки крови и генеральские эполеты… Между тем жары изнурительны летом, а осенью слякоть и холода. Скучно! промелькнуло пять, шесть лет: всё одно и то же. Он приобретает опытность, становится холодно храбр и смеется над новичками, которые подставляют лоб без нужды. Между тем, хотя грудь его увешана крестами, а чины нейдут…»
Нужно ли говорить, что русская литература не обошла вниманием «штабс-капитанский» элемент? Пушкинский капитан Миронов, лермонтовские «кавказец» и Максим Максимыч, толстовский капитан Тушин и так далее вплоть до капитана Хабарова современного прозаика Олега Павлова («Казенная сказка»).
Даже в годы Гражданской войны, когда между мужицкой и барской культурами вроде бы не могло быть примирения ни с одной, ни с другой стороны, появляется «Белая Гвардия» Михаила Булгакова, из которой становится понятно, что в преданной, проданной России сохранился «штабс-капитанский» элемент. Но понятно и другое. Он сохранился не благодаря «белой» или «красной» или какой-то другой жгучей идее, но сам по себе, как наиболее реальное и нравственно крепкое зерно, не затронутое эпохой всеобщей смуты. Так во время землетрясения сохраняются островки земли, на которых не возникают трещины, разломы; на этих-то островках и спасается население.
Что было с мужицкой культурой в ХХ веке, вряд ли стоит напоминать. Об этом, слава богу, существует огромная и прекрасная литература: от деревенской прозы до мощной публицистики Солженицына. А вот что было с культурой барской? Сохранилась ли она?
Быть может, это покажется странным, но первым и открытым апофеозом барской культуры в русской литературе были рассказы и пьеса М.Горького о босяках. Вот прирожденные «господа», «правильные барины»: Челкаш, Шакро, Артем, Сатин, Мальва и другие. Их глубокое презрение к мужику, их высокомерное отношение ко всякой работе выдают их барство с головой. Но даже не это в них самое главное. Главное – их «эстетизм»! Всё должно быть непременно красивым, статным, великолепным! «Человек… это великолепно!» Горьковский Данко – не просто герой, но барин, легитимный господин. «Но тут явился Данко и спас всех один». Он – «молодой красавец», а «красивые – всегда смелы». Люди сразу понимают, что он «лучший из всех». «Вы сказали: “Веди!”, и я повел! Во мне есть мужество вести, вот потому я повел вас! А вы? Что сделали вы в помощь себе?.. Вы только шли, шли, как стадо овец!»
«О, братья мои, – говорит Заратустра, – я жалую вас в новую знать: вы должны стать созидателями и воспитателями – сеятелями будущего, – поистине, не в ту знать, что могли бы купить вы как торгаши золотом торгашей: ибо мало ценности во всем том, что имеет свою цену.
Не откуда вы идете, пусть составит отныне вашу честь, а то, куда вы идете! Воля ваша, ваши шаги, идущие дальше вас самих, – пусть будут отныне вашей новой честью!»[20].
Всё барство ХХ века было замешано на этой идее, неважно, в каких формах это реализовывалось: фашизме или коммунизме. Однако любые жгучие идеи либо побеждаются другими, более жгучими, либо неизбежно остывают. А вот рутинное барство остается. Оказывается, оно не может быть побеждено ничем; его живучесть просто изумительна. «Вас, как и евреев, можно уничтожить только физически», – кричит об аристократах ХХ века «плебей» Митишатьев из «Пушкинского дома» Андрея Битова.
Хотя его отношение к барству испорчено комплексом неполноценности и смутным сомнением в собственной русскости – отсюда такое преувеличенное и чисто интеллигентское обострение еврейского вопроса. Но и сам автор в чем-то согласен с Митишатьевым, если он пишет о замечательной способности аристократии выжить при любых обстоятельствах. Мимоходом он задевает и «служилый» элемент, доказывая, что барство смогло выжить благодаря умению служить и не рассуждать, в отличие от интеллигенции.
Битовская версия мне не кажется до конца верной. Он смешивает понятия «барство» и «дворянство», чувствуя, что между ними есть глубокая связь, и выпускает из поля зрения «штабс-капитанский» элемент, сосредоточиваясь на дорогой его сердцу интеллигентской культуре. Последняя была и остается частью барской культуры; ее плодотворность и неплодотворность зависели от того, насколько она понимала собственное барство как проблему (то есть опять-таки тяготела к типу «неправильного барина», которым, между прочим, и является битовский Лева Одоевцев).
Гораздо глубже тема барства была решена Юрием Трифоновым. Трифонов еще толком не прочитан, но уже списан в архив, в отличие от Битова, в котором культура русского постмодернизма нашла какие-то близкие ей вещи. Если внимательно прочитать Трифонова сегодня, то окажется, что он предельно беспощаден к барству, почти издевается над ним; и это переживается автором тем сильнее, что происхождением своим он обязан именно советскому барству. В «Доме на набережной» героями-антагонистами являются не профессор Ганчук и Левка Шулепа, а Левка Шулепа и баба Нила. Левка Шулепа, сын коммунистического барина, – именинник жизни, дьявол, искушающий Глебова. «В Левкиных отцах, – замечает Трифонов, – можно было запутаться. Но мать у него всегда оставалась одна. И это была редкая женщина! Левка говорил, что она дворянского рода и что он, между прочим, потомок князей Барятинских».
Но и квартира Ганчуков служит для Глебова не менее серьезным искушением. Вся она, и ее размеры, и обстановка, и поведение хозяев, говорит о возможности какой-то другой жизни, отличной от той, которая достанется «мужику» Глебову и – всей стране. С каким же высокомерием процеживают через свое барское сито посетителей квартиры Ганчуки! С каким омерзением, гадливостью мать Сони Юлия Михайловна хочет откупиться от «мужика» Глебова, только бы он не испортил их кровь! А ведь, по сути, она губит свою дочь, которую Глебов, плохой или хороший, искренно любит.
Во всей этой истории самым безупречным, самым христианским был поступок бабы Нилы, которая ценой смерти спасает Глебова от неминуемой подлости. Глебов уже весь принадлежит барской культуре; рано или поздно он станет барином; и важно лишь, каким барином он станет – «штабс-капитаном» или отцом нового Шулепы. Мужицкая культура в лице бабы Нилы только и может, что временно спасти Глебова от поражения, выручить в той ситуации, в которой он оказался равно благодаря шулепам и ганчукам. Но это спасение, повторяю, – ценой смерти.
Так же глубоко поставлена тема «барства» в романе Леонида Бородина «Божеполье». Бородин идет на последний решительный шаг: прямо отождествляет белое и красное барство и показывает, что все они способны существовать только за счет мужика. Первым толчком к пути в коммунистическое барство для видного чиновника Павла Дмитриевича Климентьева стала картинка детства: он, деревенский пацан, с завистью глядит на сына казачьего белогвардейского офицера, который идет с эскадроном через деревню. Одежда мальчика, его взгляд, его гордая осанка в седле что-то разом надломили в деревенском пацане и отравили его отношение к своим товарищам, своим родителям. Вот начало его комсомольской и коммунистической карьеры! Вот источник его барства! И всё это в конце концов осуществляется мистической ценой гибели Божеполья, в реальности расходуемого на торф, а в символическом плане ставшего источником духовной энергии для жизни нового барства.
Однако Бородин не спешит вынести Павлу Дмитриевичу Климентьеву последний приговор. В нем есть «служилый» элемент, как его понимает коммунистический чиновник. А вот на смену приходит новейшее барство в лице Жоржа Сидорова. Суть этой новой барской породы в том, что она напрочь лишена почвы и «музыки»; ей уже нечем питаться в мистическом плане; и вот она-то и оказывается последней нежитью. Если так будет продолжаться, нам придется задуматься над тем, что ожидает барскую культуру в ХХI веке. Будет ли это принципиально новая культура, культура без музыки, или культуры не будет вовсе, но будет только ее имитация?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.