Борис Рябинин ПРОЩАЙ, ЛЮБИМЫЙ ГОРОД!.. Рассказ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Борис Рябинин

ПРОЩАЙ, ЛЮБИМЫЙ ГОРОД!..

Рассказ

1

На первое мартовское воскресенье была назначена лыжная вылазка. Геннадий с вечера тщательно натер лыжи специальной мазью, проверил спортивное снаряжение. Лучший лыжник заводской команды, он, едва вышел на дистанцию, быстро опередил товарищей, и теперь, оставив их где-то позади, один легко скользил по хорошо улежавшейся белой целине, среди редколесья, перемеженного большими открытыми пространствами. Ровная сдвоенная лента лыжни стлалась позади. Давно за лесом скрылся город, впереди синели далекие горы.

День был отменно-яркий, настоящий мартовский. От искрения снега порой приходилось жмурить глаза. Дышалось легко, привольно.

Издали донесся гудок паровоза, затем, постепенно нарастая, возник шум идущего поезда. Он быстро приближался, потом вдруг стих, и Геннадий вспомнил, что здесь неподалеку разъезд Гагарка.

Когда-то на этом разъезде он сел в железнодорожный вагон и отправился в первое в своей жизни большое путешествие — в город, учиться в ремесленном училище. Сколько волнений было тогда! Не хотелось расставаться с деревней, с родителями, пугала неизвестность.

Ему захотелось вновь увидеть Гагарку. Помедлив, он повернул резко в сторону, прошел перелесок, скатился с высокого угора и очутился почти у самого разъезда.

Внизу, убегая, змеилась линия железной дороги, на ней, перед зданием полустанка, стояла длинная вереница цельнометаллических вагонов. На паровозе и вагонах алели полотнища с надписями: «Москва — Алтаю», «С путевкой Ленинского Комсомола выполним задание Коммунистической партии — распашем, засеем необжитые степи!», «Целинные земли ждут смелых людей!». Все это как-то сразу увидел Геннадий, увидел и замер.

В душе шевельнулось нечто, похожее на угрызения совести. Только вчера ему пришлось выдержать бурное объяснение с группой заводских комсомольцев, сговорившихся поехать на освоение целинных и залежных земель. Они звали Геннадия с собой, но он отказался: здесь, на Урале, живут его отец, мать, все родичи, здесь он вырос, получил профессию; на заводе на хорошем счету — его ценят и как передового производственника и как отличного физкультурника, завоевывающего на всех соревнованиях своему коллективу почетные дипломы и переходящие кубки. Портрет его красуется на видном месте во Дворце культуры. И в газетах частенько поминают его. Зачем же уезжать?!

Он отказался и считал себя правым («В конце концов, не всем же ехать!» — рассуждал он, успокаивая себя), но осталось чувство какой-то неловкости перед друзьями, которые не побоялись поступиться привычным укладом жизни, не пожалели ни родственных уз, ни других невидимых, но прочных нитей, привязывающих человека к насиженному месту.

И сейчас, глядя на этот разукрашенный поезд с призывно кричащими лозунгами, Геннадий припомнил все подробности вчерашнего разговора, даже выражение лиц товарищей, ясно говорившее, что они удивлены и оскорблены его отказом.

Открылась дверь заднего вагона. До слуха Геннадия донеслись знакомая мелодия и слова песни:

Прощай, любимый город,

Уходим завтра в море…

Вслед за тем из вагона вывалилась на снег веселая гурьба молодежи, тотчас затеявшей возню и шумную игру в снежки. Белые комья полетели в ту и другую стороны, и вдруг один из них угодил Геннадию прямо в лицо.

От неожиданности он вздрогнул, лыжи скользнули под уклон, а тело наклонилось и потеряло равновесие, и через несколько секунд лучший стайер лыжной секции добровольного спортивного общества «Авангард», как какой-нибудь новичок, под смех окруживших его парней и девчат, весь в снегу, неловко поднимался с земли в метре от бровки насыпи.

— Ай да Марианна! Ловко подстрелила! — кричали вокруг. — Наповал, прямо в глаз! Что твой снайпер!

Марианна — белокурая, рослая девушка, с румянцем во всю щеку, в нарядно расшитой вязаной кофте, черной юбке и коричневых ботинках-«венгерках», ловко сидевших на стройных ногах (она показалась Геннадию очень красивой), — принялась счищать с его спины снег, задорно вторя в тон другим:

— А вот не зевай! А вот не зевай! Так все прозеваешь!

В последней фразе Геннадию почудился какой-то скрытый смысл, заставивший его смутиться еще больше.

— Поедем-ка, друг, с нами, — обращаясь на «ты», как свой к своему, с легким вызовом сказал высокий плечистый юноша в шерстяном свитере с двумя бегущими друг другу навстречу оленями, подавая Геннадию одну из лыжных палок, отлетевшую при падении в сторону. — Ты комсомолец?

— Комсомолец, — ответил Геннадий, довольный, что хоть что-то может сказать в свою пользу.

— А что? Вправду поехали! — подхватила Марианна.

— Поехали! Поехали! — тотчас закричали другие.

Они оглушили Геннадия. Он не понимал, шутят они или зовут всерьез. Обычно не робкого десятка, он совсем растерялся сейчас, и — странное дело — ему действительно захотелось поехать с ними, этими озорными, шумными и, судя по всему, боевыми ребятами.

Поезд между тем продолжал стоять (устраняли какую-то неисправность), и как-то вышло само собой, что Геннадий вместе с прочими, покоряясь настояниям Марианны и плечистого юноши, оказался в вагоне. Лыжи с палками он поставил в уголок в тамбуре, а сам протиснулся по переполненному проходу за своими новыми знакомыми.

В вагоне все еще пели:

На рейде большом легла тишина,

А город окутал туман…

Марианна на ходу подхватила:

Споемте, друзья, пусть нам подпоет

Седой боевой капитан…

Голос у нее был чистый и сильный, радующий слух. Она прошла в купе и поманила за собой Геннадия. Молодые парни, толпившиеся у входа в купе, где, видимо, находились главные певуны, посторонились, пропуская ее; освободилось местечко на сиденье не только для девушки, но и для Геннадия, — он очутился рядом с нею. Она улыбалась и кивала ему ободряюще, как бы говоря: «Смелей! Тут все свои!», и пела. Чтобы не показаться неловким, он тоже подтянул:

Прощай, любимый город!…

Внезапно вагон дернулся и плавно двинулся вперед. Пение оборвалось. Марианна вскочила.

— Скорей! Скорей! — торопила она Геннадия, не желая, чтобы он прыгал на быстром ходу.

Он повел вокруг себя взглядом и вдруг сказал решительно:

— А я выйду на следующем разъезде. Провожу вас.

— А обратно? — заботливо осведомилась Марианна.

— Обратно — на лыжах.

— Вот правильно! — подхватили окружающие. — Что ему стоит!

— Я сразу догадался, что он спец по этой части! — объявил коротенький веснушчатый паренек, делая хитрое лицо. — Как его увидал. Стоит, как памятник!

Все засмеялись, и Геннадий тоже. Он сам любил позубоскалить. Постепенно обычная самоуверенность возвращалась к нему.

— Говорят, есть такой столб на Урале, — проговорил серьезно рыжеватый крепыш. — Границу показывает. На одной стороне написано «Европа», на другой — «Азия». Ты не его, случаем, видел?

— Вы его уже проехали, — пояснил Геннадий.

— Выходит, мы уже в Азии?

— В Азии.

— Ребята, вот здорово! А мы и не заметили!

Все зашумели, засматривая в окна, как будто ожидая увидеть там какие-то изменения в пейзаже.

— У вас тут целый колхоз! — сказал Геннадий, когда шум улегся, снова примащиваясь на краешек сиденья, искоса поглядывая на сидевшую рядом Марианну, стараясь своим коленом не касаться ее колена: на сиденье, кроме них, умещалось еще четверо.

Вагон, мягко покачиваясь и постукивая, катил и катил на восток, а Геннадий, забыв про вылазку, про товарищей, которые, небось, уже хватились его, сидел и беседовал с пассажирами этого не совсем обычного поезда. Робость и замешательство его прошли, он чувствовал себя среди этой молодежи так, точно давно знал каждого из них, испытывая ко всем симпатию; особенно же покорила его Марианна.

Они принялись расспрашивать, кто он, откуда, и, услышав, что коренной уралец, фрезеровщик, работает на большом машиностроительном заводе, стали дружно хвалить Урал, превознося заслуги края в годы Великой Отечественной войны и потом, после войны.

Все шло хорошо, пока кто-то не поинтересовался:

— А на целинные земли много у вас едет?

Он ответил, что много, а сам с тревогой ждал, что сейчас неизбежно последует новый вопрос: едет ли и он тоже?

Больше всего ему не хотелось, чтобы его спросили об этом в присутствии Марианны. Врать он не хотел, а сказать правду… Он и так уж опозорился при ней, свалившись, как куль, к самым ее ногам!

Вопроса так и не последовало, но настроение было испорчено.

Выяснилось, что высокий, плечистый парень в свитере с бегущими оленями, зазвавший Геннадия в вагон, — комсорг поезда, тоже фрезеровщик, новатор; Геннадий знал его по газетам. Звали его Андрей. Он запросто обращался с Марианной, как будто между ними существовали давние близкие отношения: разговаривая, раз взял ее за руку, и она в шутку потрепала его за белокурые вихры.

«Женится, наверно, на ней», — вдруг с неприязнью подумал Геннадий и почувствовал укол в сердце.

Уж не влюбился ли он? Нет, слишком быстро. И тем не менее…

Марианна с каждой минутой нравилась ему все больше.

Она провела его по вагону. В коридоре висела стенгазета (уже успели выпустить во время пути!); в одном купе шел шахматный турнир, в другом — жарко спорили о том, где быстрее вызревает пшеница — на Алтае или на Украине. Кто писал письмо родным, кто, потихоньку растягивая меха баяна, негромко напевал. Все делалось своим чередом, как в молодежном общежитии где-нибудь при заводе.

Никто и не догадывался, глядя на Геннадия, какие противоречивые чувства и желания терзают его в эту минуту. Сомнение овладело им. Ему тоже захотелось ехать в таком коллективе, тоже вместе с другими стремиться куда-то. А поезд неумолчно отстукивал и отстукивал на стыках рельс, и уже приближался момент, когда Геннадий должен был расстаться со своими новыми друзьями.

Ему стало жалко, что он больше никогда не увидит их, навсегда расстанется с Марианной. А что, если?..

Он задержался на этой мысли, сам не замечая того, какой переворот происходит в его душе. То, чего не могли достигнуть все уговоры товарищей по цеху, теперь совершалось без всякого усилия извне, и уже кто-то, находившийся в нем самом, сурово порицал Геннадия за вчерашний отказ.

В сущности, — убеждал он теперь себя, испытывая потребность оправдаться в собственных глазах, — он с самого начала был вовсе не против отъезда, но привычка удерживала его. И потом: что скажут отец, мать? Последнее соображение казалось ему даже решающим. Он не забыл, как противилась его отъезду в город мать, как она причитала и плакала, точно навсегда прощаясь с ним (правда, тогда ему было ровно на десять лет меньше, чем теперь). Отец — механик МТС — тот покладистей; однако не он ли любил частенько повторять, вкладывая в это определенный смысл: «Мы — уральцы, век здесь жили…»

Это слово «уральцы» въелось в сознание Геннадия. Ему было даже странно вообразить, как это он вдруг перестанет быть уральцем, перекочует навсегда куда-то в другой край, совсем не похожий на Урал.

Но ведь каждый из этих юношей и девушек, пассажиров комсомольского эшелона, тоже наверняка гордился тем, что они — москвичи. Они и не скрывали этого, рассуждая на разные лады о метро, о дворце науки на Ленинских горах, о Кремле с его царь-пушкой, царь-колоколом и другими бесценными сокровищами русской истории. С восторгом вспоминали они о новогоднем бале молодежи в Большом Кремлевском дворце. У каждого в столице остались близкие, родные люди, друзья. И, тем не менее, они нашли в себе достаточно мужества и решимости, чтобы расстаться с Москвой, и теперь без сожалений ехали в неведомую даль.

Геннадию стало стыдно. Сейчас он презирал себя за свой отказ последовать за товарищами, за свою нерешительность, малодушие. Тоже хорош комсомолец, нечего сказать! Испугался: что скажут родители?.. Как будто он не волен решать свою судьбу! Ведь уж давно совершеннолетний, паспорт на руках, сам зарабатывает и живет самостоятельно…

Но не поздно поправить дело. Можно сделать так, что и желание исполнится и родители останутся довольными: надо только поговорить с ними как следует. Не может того быть, чтобы они не поняли его. Большое государственное дело делается, а не просто так взяли да поехали, куда понравилось… Отец сам член партии, уж он-то должен понимать!

Мгновенно родился план: сойти на ближайшем разъезде… нет, даже не на ближайшем, а на следующем, оттуда будет ближе к селу, где живут родители, и — марш-марш, быстрым ходом на лыжах! Товарищи, конечно, потеряли его; ну, да не беда, все объяснит потом.

Да, но как быть с работой: ему выходить во вторую смену, а время уже перевалило за полдень. Он стал быстро подсчитывать: туда — километров пятнадцать, да назад… Ого, набирается все пятьдесят, конец не близкий! Ну и что? Разве он не лучший ходок на лыжах? Для чего тренировался на длинные дистанции?! Вот и пригодится… Если поднажать, пожалуй, успеет обернуться туда и обратно до начала смены… Геннадий беззаботно тряхнул головой: ну, а коли и призапоздает немного — ничего страшного, все равно ведь уезжать, расставаться с заводом!

Все было решено в каких-нибудь пять минут. Никто ничего и не заметил, а он уже чувствовал себя таким же путешественником, как и они. Даже стал прикидывать, что возьмет с собой из вещей и книг, что оставит. Кончено! Едет!

Вот и разъезд, на котором ему сходить. Стоянка — одна минута. Геннадий стал поспешно прощаться за руку со всеми, кто в этот момент оказался поблизости. Крепко стиснул небольшую, но сильную руку Марианны.

— Счастливо доехать…

— Ждем на целинные земли! — лукаво отозвалась она, и опять в ее голосе прозвучала та нотка, которая уже смутила однажды Геннадия.

— Приеду! Обязательно приеду! Это — точно!

Андрей и некоторые другие проводили его до выхода. Паровоз прогудел, вагоны тронулись. Геннадий стоял, широко улыбаясь, прижав одной рукой лыжи к груди, другой махал что есть сил. Мелькнуло в окне улыбающееся лицо Марианны. Она опять кивала ему и кричала что-то, что именно — было невозможно разобрать, только видно, как шевелились губы. Из-за ее спины выглядывали другие лица. Геннадий узнал бы их теперь из тысячи.

Он подождал, пока, поезд скроется за поворотом, затем, все еще улыбаясь чему-то, встал на лыжи, поднялся в гору наискось от станции и пошел упругим ходким шагом, время от времени переходя на бег и сильно отталкиваясь палками.

2

В понедельник утром Геннадий, основательно выспавшийся после вчерашнего трудного перехода и работы в цехе и чувствовавший себя бодрым и уверенным, побывал в завкоме ВЛКСМ и подал заявление, в котором просил направить его вместе с другими на целинные земли.

С Николаем Пастуховым, секретарем заводского комитета комсомола, они были старыми приятелями. Всего лишь годом старше Геннадия, Пастухов тоже увлекался спортом и особенно лыжами, был неизменным «болельщиком» всех спортивных игр и состязаний, сам неплохо играл в футбол. Это сближало их. Пастухов быстро пробежал глазами заявление Геннадия и, заранее пообещав, что оно будет удовлетворено, веско сказал:

— Правильно делаешь. Одобряю. Таким, как ты, там самое место. Сам бы поехал, да дела, понимаешь, все равно не пустят. — Он сделал глубокомысленное лицо и с видом старшего по рангу покровительственно добавил: — Жалко отпускать тебя, да ничего не попишешь — придется. Очень рад за тебя, что ты передумал.

Из последних слов явствовало, что Пастухов знал о прежнем нежелании Геннадия ехать вместе с товарищами, но только сейчас, когда тот переменил решение, высказал свое отношение к этому.

— А кого, считаешь, поставить теперь руководителем лыжной секции? — продолжал он, кладя заявление в папку с другими такими же прошениями. — Да! — спохватился он. — А как батька?

— Полный порядок! — улыбаясь, успокоил его Геннадий. — Договорился!

— Когда успел? — удивился Пастухов.

Геннадий рассказал. Пастухов с нескрываемым восхищением, забыв про свою напускную солидность, развел руками:

— Ну — орел!

Действительно, с родителями обошлось все как нельзя лучше. Не пришлось много и доказывать. К удивлению и радости Геннадия, они словно ждали, что он явится к ним с таким разговором. Мать все же, по обычаю всех матерей, не удержалась и пустила слезу. Зато отец — тот сразу же прямо заявил: «Действуй, не препятствую». Видно было, что хоть и жаль им расставаться с единственным сыном, да превыше того уважение к общественным интересам. И взгляды, которые они бросали на него за время их непродолжительного свидания, ясно говорили, что они одобряют его решение, гордятся им. Как же: передовой человек, настоящий строитель новой жизни!

Целый день Геннадий ходил воодушевленный. Он еще не знал, кем будет на новом месте (возможно ведь, что придется менять специальность), но это нимало не заботило его. Были бы крепкие руки да голова на плечах! Другие в таком же положении.

Странно: Геннадий еще никуда не уехал, а все окружающее уже как-то отдалилось, потеряло привычное значение. Воображению рисовались бескрайние просторы степей, покрытые седым ковылем, верблюжий караван вдали, знойное марево, в котором скользят тени каких-то поджарых быстроногих животных, жгучее солнце, будто остановившееся в зените, — все такое не похожее на Урал, где, куда ни взгляни, леса да горы, горы да леса…

И вообще казалось, что он уже не он, а второй Пржевальский, открыватель новых земель, которого ждут на карте «белые пятна»!

Очень довольный собой, весь отдавшись мечтам, в которых не последнее место занимала Марианна, хотя он даже не знал ее адреса (за что уже не раз ругал себя: надо было спросить!), Геннадий чувствовал себя окрыленным и даже с видом некоторого превосходства стал поглядывать на тех, кто никуда не едет и будет, как и прежде, трудиться на заводе.

Первый неприятный сюрприз, значительно охладивший его пыл, преподнесла ему сверловщица Валя Подкорытова (комсорг их цеха, рассудительная и требовательная девушка, которой втайне побаивались все ребята, одновременно уважая ее за прямоту и принципиальность), спросившая Геннадия:

— А почему ты вчера на работу опоздал?

Он с жаром принялся рассказывать ей о вчерашнем, лишь благоразумно умолчал о Марианне. Валя внимательно выслушала его, а потом сдержанно заявила:

— И все-таки это вовсе не доказывает, что надо опаздывать на работу.

Он с недоумением посмотрел на нее: ведь до чего обюрократилась — перестала рассуждать по-человечески! Тут такое дело, а она… Геннадий попытался доказать, что нельзя каждый случай судить по одному шаблону.

— А про обязательство ты забыл?

Обязательство? Верно, он забыл, что недавно они всем коллективом цеховой молодежи обязались работать даже без выходных, но выполнить срочный заказ для посевной… Да! — ухватился он за новую мысль, — но сменную норму он вчера выполнил!.. И был огорошен еще больше, услышав:

— Мы должны рассмотреть твое поведение на комсомольском собрании.

— Да ты понимаешь, что я подал заявление об отъезде?!

— Вот и об этом поговорим, — пообещала она холодно.

Он не придал особого значения ее словам. Дурит Валентина, начальство из себя разыгрывает. Как можно быть такой бесчувственной?

Ну и пусть чванится. Подумаешь, испугала! Все равно не она будет решать, а собрание. А ребята поддержат его. Сами же звали!

Геннадий рассчитывал, что при первых же высказываниях Подкорытовой поднимется хор возмущенных голосов: человек проявил сознательность, на целинные земли едет, а тут его вздумали прорабатывать по пустякам!.. Получилось, однако, не так.

Еще до собрания он заметил, что товарищи сдержанны. Всего два дня назад они сердились на Геннадия за то, что он не захотел последовать их примеру, готовы были называть его отщепенцем, а теперь, когда он сам заявил, что едет, словно воды в рот набрали.

Только один Федя Лапшин, сменщик Геннадия по станку, прозванный за свой безобидный нрав и оттопыренные уши, за которые в детстве, очевидно, часто драли его, Лопушком, шепнул ему сочувственно-успокаивающе перед самым собранием:

— Ерунда, Генаш, не падай духом! Ты только признай вину, будет лучше…

Признать вину? Ну уж дудки! Геннадий был парень упрямый и уверенный в себе, он не чувствовал за собой никакой ошибки, вернее, все еще не понимал ее, и приготовился «драться», отстаивая свою правоту…

…Он вышел с собрания оглушенный. Все пропало: товарищи не поддержали его.

Как все вышло?

Ему бы, действительно, сделать так, как советовал Лопушок: виноват, мол, ребята, поступил необдуманно, и — делу конец! Повинную голову меч не сечет, все пошло бы по-другому. А он заартачился, взял высокомерный тон, стал обвинять Подкорытову и всех, кто был с нею заодно, в формализме, несколько раз вскакивал с места и перебивал говоривших… Выдержки мало, самолюбия через край. Так это и было расценено товарищами.

Он сам восстановил против себя даже тех, кто вначале был на его стороне. И Валя вовсе не собиралась поступать с ним сурово. Думала ограничиться небольшим внушением, чтоб другим неповадно было так вот, ни за здорово живешь, оставлять рабочее место, нарушать свои обязательства, тем более, что это допустил комсомолец… А тут такой гонор. Все не правы, один он прав! Ну и пришлось разговаривать по всей строгости. Встала и сказала:

— Мы тебя знаем давно, знаем, что ты хороший производственник, но не можем рекомендовать тебя…

И другие поддержали ее. В результате в протоколе оказалось записанным, что «комсомольская организация цеха считает недостойным поступок члена ВЛКСМ Геннадия Зворыкина, который в такой момент, когда весь коллектив горит желанием своевременно выполнить ответственное задание по производству запасных частей для колхозов и совхозов к предстоящей посевной кампании, не явился вовремя на свое рабочее место, потерял три часа драгоценного времени». И самое страшное: «Собрание просит, чтобы заводский комитет комсомола пересмотрел заявление комсомольца Зворыкина с просьбой о направлении его на целинные и залежные земли и осудил его поведение…»

«Пересмотреть» — это значит: отказать!.. Вот тебе и «ерунда», «не падай духом»!

Геннадий был как в тумане. Все шло так чудесно по началу, — что же случилось? Или он стал другим?

Неожиданно вся эта история с отъездом приобрела вдруг новый смысл, новое значение. Теперь это стал вопрос чести, от которого уже нельзя было отступить, вопрос доверия к нему, к Геннадию, вопрос его престижа. Если он не уедет — значит, он хуже других, ему не доверяют…

Геннадий бросился искать защиты и помощи у Пастухова. Но и там его ждало жестокое разочарование.

Если при первом разговоре Пастухов встретил Геннадия, что говорится, с распростертыми объятиями, с первых же слов пообещал полную поддержку и удовлетворение всех желаний, то сейчас он долго хмурился, молчал, а потом сказал просто:

— Ты сам виноват, Геннадий. Зачем допустил нарушение трудовой дисциплины?

Ну вот, теперь еще и этот будет читать ему нотацию!

— Послушай, Коля… — По лицу Пастухова Геннадий понял, что взял неверный тон: сейчас перед ним не «Коля», а секретарь заводской комсомольской организации, но продолжал из какого-то упрямства: — Ты же должен понять…

— Я-то все понимаю, — резко перебил Пастухов, сразу переходя на официальный тон, — а вот вы, товарищ Зворыкин, боюсь — нет. Я вам посоветую: чем ходить и жаловаться… («Да я еще ничего сказать не успел! Что ты торопишься?» — пронеслось у Геннадия) …чем ходить и жаловаться, подумайте лучше о собственном поведении. Ехать, товарищ Зворыкин на целину — большая честь. Вы забыли об этом?.. («А что же ты сам туда не едешь? Отсиживаешься за столом…» — уже язвительно подумал Геннадий, чувствуя, как в нем поднимается злость на Пастухова). Надо эту честь заслужить, — продолжал тем временем Пастухов, уже совсем входя в свою роль старшего поучающего, и, видя, что Геннадий порывается сказать что-то, добавил жестко: — Нужно сперва загладить свой проступок, а потом просить!

— Но они же не будут меня ждать! — вырвалось у Геннадия.

Пастухов пожал плечами, как бы говоря: «Ну уж тут я совсем не могу ничем помочь!»

— Ты… вы же обещали!

— Признаюсь: поторопился… — И Пастухов демонстративно встал, давая понять, что разговор окончен.

Геннадий стоял перед ним, как оплеванный. Это «вы» и «товарищ Зворыкин» окончательно ошеломили его, сбили с толку.

На память пришли характеристики, которые давали Николаю другие. Поговаривали, что Пастухов хорош до тех пор, пока не придешь к нему с какой-нибудь просьбой, любит изображать из себя «большое начальство», а попробуй у него попросить чего-либо — прошлогоднего снега не допросишься… В устах многих он уже давно приобрел кличку «сухаря». Геннадий слышал это, но пропускал мимо ушей. Не верил… пока не коснулось самого. Выходит — говорили не зря!.

«Сухарь! Чертов бюрократ! — негодовал Геннадий, выходя от Пастухова. — Видали, сколько важности на себя напустил? Еще друг называется! Хорош «друг»!!!»

Геннадий был так возмущен поведением Пастухова, что ему было даже странно подумать теперь, как это он столько лет мог дружить с этим человеком, не видел, какое у того нутро.

«Поторопился»… Он — «поторопился»!!! Ну, нет! Не он, так другие будут разговаривать с ним. Не один Пастухов на свете! После недолгого раздумья Геннадий метнулся в партком.

Парторг ЦК КПСС на заводе Герасим Петрович Малахов слыл человеком строгим, но справедливым. Участник двух войн, много видевший, много испытавший, вступивший в партию восемнадцатилетним юнцом, он пользовался в среде заводской молодежи неограниченным авторитетом. Рассказывали, что он, будучи оглушен и контужен разрывом снаряда, жестоко обморозился в Финляндии, из-за чего едва не пришлось ампутировать обе ноги, а в Отечественную войну его замертво вывезли на самолете из партизанского края с осколком мины в легком. Весь израненный, потерявший значительную часть своего здоровья, Малахов, тем не менее, был неутомим.

Вот и в этот раз: он оказался где-то на летучке в цехе, и Геннадию пришлось дожидаться его. Впрочем, сам виноват: пришел не в приемные часы. За это время Геннадий успел вновь немало передумать о событиях, развернувшихся столь неожиданно, стараясь — в который раз! — понять, что же все-таки произошло.

Сидел и мысленно рассуждал сам с собой: ну, хорошо, ну, предположим, что он сделал неправильно, действительно виноват — прогулял три часа рабочего времени, то есть, конечно, виноват; но ведь до этого-то он работал хорошо, не имел ни одного замечания, и в будущем тоже будет работать хорошо; ведь сам-то он не изменился оттого, что для завода оказались потерянными эти несчастные сто восемьдесят минут, каким был, таким и остался, и впредь будет хорошим работником; так зачем же обязательно «осудить», «пересмотреть», делать оргвыводы?!

Нет, он положительно отказывался Понимать случившееся, считая, что с ним поступили несправедливо, а равнодушно-чиновничье отношение Пастухова только укрепило его в своем мнении. Геннадий полагал, что все поддались общему настроению: той на собрании задало выступление Подкорытовой, а там дальше и пошло… Так бывает!

И Пастухов тоже поддался. Ему наговорили, а он и поверил. А нет того, чтобы вникнуть самому… Словом, Геннадий продолжал упорствовать и был полон обиды на весь белый свет.

Малахов все не шел. Геннадий подождал-подождал, исподлобья поглядывая на молоденькую секретаршу, невежливо отмалчиваясь в ответ на все ее попытки заговорить с ним, и решил зайти позднее: его нетерпеливый характер не выдерживал длительного бездействия.

Но, пройдя два квартала, Геннадий увидел парторга выходящим в окружении группы рабочих из заводской проходной. На углу они расстались: рабочие пошли в одну сторону, Малахов зашагал по направлению к парткому. Геннадий забежал вперед, а потом, замедлив шаг, с нетерпеливо бьющимся сердцем пошел наперерез парторгу, как бы невзначай повстречавшись с ним.

— А, Геннадий, здорово! — дружески приветствовал его Малахов. Они пошли вместе.

Малахов был мужчина крепкого, даже могучего телосложения, с крупными сильными руками, с крупными чертами лица, будто высеченными из твердого уральского гранита. Все в нем было сделано по большой мерке, начиная с роста. Глаза спокойно строгие, во время беседы проницательно глядящие на собеседники, в упор из-под густых бровей, способные неожиданно сощуриться и заиграть в веселой усмешке. Волосы с проседью, на одной щеке глубокий шрам.

— Ну, как дела, комсомол? — непринужденно спросил он, бросив на Геннадия быстрый и, как показалось тому, испытующий взгляд, продолжая неторопливо мерять землю длинными ногами.

«Комсомол», — отметил про себя Геннадий. Это прозвучало так, как будто Малахов обращался не к одному Геннадию, а ко всем к ним, молодым рабочим, к комсомольской организации. И непреклонная в своих решениях Валя Подкорытова, и зазнавшийся формалист Пастухов, и проштрафившийся Геннадий — все они для него «комсомол», молодежь, которую нужно воспитывать.

«Комсомол», — еще раз повторил мысленно Геннадий. — Хорош «комсомол» — вот такой, как Николай Пастухов! И почему только Малахов не возьмется за него». У Геннадия все еще кипел гнев на приятеля. И тут же поймал себя на мысли: а что же он сам, Геннадий, раньше молчал об этом? Не затрагивало его интересов? «Моя хата с краю»…

«Интересно, знает уже Малахов о том, что произошло, или еще не знает?» — задавал себе вопрос Геннадий, и пока он раздумывал, с чего начать разговор и что ответить Малахову, тот опередил его.

— Завидую я тебе! — неожиданно сказал Малахов, и снова глаза его блеснули в сторону Геннадия с какой-то лукавой проницательностью. — Молодость — лучшая пора жизни. Сколько планов, сколько мечтаний! А если сделал ошибку, всегда есть время исправить и большой запас времени впереди, чтоб еще жить, трудиться, радуясь тому, что живешь и трудишься… А? Ты не согласен?

«Знает!» — пронеслось у Геннадия.

Внезапно пришло на память, как совсем недавно, после очередных соревнований по скоростному бегу на лыжах, Герасим Петрович — тогда председатель жюри — вручал ему, Геннадию, приз. Пожал руку и так простецки, как бы даже с легкой завистью, признавая его превосходство (Геннадий завоевал в тот раз первое место), сказал: «Силен, парень! Я в финскую тоже на лыжах ходил, однако не так…» Вспомнилось, как заразительно смеялся Малахов, когда кто-то из лыжников перекувыркнулся на крутом спуске… Как все было тогда хорошо! Как легко, радостно было в тот день Геннадию разговаривать с парторгом; а сегодня — словно гиря привязана к языку…

А Малахов меж тем, не замечая угрюмого вида и необычной сдержанности молодого фрезеровщика, заговорил о разных текущих делах, которые заботили его. Вот ребята уезжают на целину, а замены им, опытным рабочим-станочникам, пока нет. Малахов уж и в горком звонил, пытаясь помочь директору завода, который принимал меры по своей линии; говорят — «поможем», а что «поможем»? Рабочие-то уже нужны вот-вот, сейчас… Малахов увлекся и, казалось, совсем забыл, о чем высказывался только что перед своим спутником.

«Нет, не знает», — решил Геннадий, и у него отлегло от сердца. Как будто это могло иметь какое-то значение! Ведь все равно будет знать, не сейчас, так после…

Они шли по улице, обсаженной тополями, на которых, перепархивая с ветки на ветку, весело, по-весеннему чирикали воробьи. Солнце светило сбоку; резким боковым светом оно обливало фигуру и лицо Малахова, рельефно рисуя глубокую рытвину на щеке парторга, и Геннадий искоса невольно задерживался на ней взглядом. Она начиналась за ухом и исчезала у рта; боковое освещение подчеркивало размеры увечья и серьезность перенесенного ранения.

«Чем это его так: снарядом или бомбой? Ох, здорово. Другой, пожалуй бы, и не встал…» — слушая Малахова, одновременно размышлял Геннадий, испытывая уважение к человеку, прошедшему через такие трудности и теперь живому, бодрому, и вдруг собственная нынешняя неприятность при взгляде на этот шрам показалась ему совсем маленькой, незначащей. Геннадию внезапно стало стыдно чего-то. А чего, он и сам еще не понимал.

Ему враз расхотелось идти и объясняться с парторгом насчет того, что еще минуту назад занимало его целиком.

Они подошли к парткому.

— Ну, ты зайти, как будто, ко мне собирался? — сказал Малахов, останавливаясь. — Заходи.

— Да я потом… потом… — отклоняя приглашение, поспешно забормотал Геннадий, пряча глаза.

— Ну, что ж, потом так потом, — согласился Малахов, слегка наклоняя свою умную голову и еще раз внимательно посмотрев на парня. — Зайдешь, когда захочешь…

Геннадий и сам не смог бы объяснить сейчас, почему отказался от разговора с парторгом.

Знал ли Малахов о случившемся на комсомольском собрании или еще не знал, Геннадий так и не понял. Только позднее он вспомнил, что даже не успел сказать парторгу, что собирался зайти к нему.

3

Бывает так: налетит гроза, когда ее не ждешь и, кажется, даже ждать совсем неоткуда, да такая, что хоть криком кричи, — вот тут, говорят, и проверяется человек.

Кажется, проступок — пустяк, и сделаешь его не подумавши, а приходится платиться за него и самолюбием и добрым именем.

Был Геннадий Зворыкин — примерный комсомолец, гордость цеха, неизменно выполнял и перевыполнял программу, красовался на Доске Почета. А каков физкультурник: ждали, что вот-вот за спортивные достижения получит звание мастера спорта. И собой пригож — статный, видный, взгляд открытый, улыбка будто ясный день. Девушки вздыхали по нем, а парни выбирали за образец для себя, учились у него, следовали его примеру.

Всем взял парень. А вот случилась промашка, и уже заговорили о Геннадии по-другому. Припомнили, что иной раз наблюдалось и зазнайство: мне-де все нипочем, я все могу. Самоуверенности лишка. А она к хорошему никогда не ведет. Считал, верно, что ему все простится; а вот-и не простилось.

Прогульщик. Слово-то какое нехорошее. Будто пьяница или развратник. Ну сделал бы прогул кто-нибудь другой, какой-нибудь забулдыга-пропойца или заведомый нарушитель трудовой дисциплины, хулиган, которому на все наплевать. Сказали бы: чего от него ждать, и — конец разговору. А то — Геннадий Зворыкин… Неужели Геннадий Зворыкин?! Люди не верили. А правда.

Выходит, обманул он людей. Считали его за безупречного, а вон как обернулось… Медленно-медленно осознавал Геннадий, чего натворил своей необдуманностью да поспешностью.

Отголоски пересудов долетали до него. Ловил на себе взгляды, которыми его провожали люди. Все это усиливало тягостное чувство. Верно сказано: «Худая слава по миру бежит…»

От деда, осмотрительного уральского «кержака», он слышал: «Ходи да смотри, куда ногу ставишь. Недолго поскользнуться».

Поскользнулся. Не посмотрел, куда ступает, не подумал, дурья голова, что из этого может получиться.

Не узнать Геннадия. Брови черные сошлись, взгляд хмурый, будто погруженный в себя, на лице ни признака улыбки.

Что он скажет теперь отцу? Не приняли, скажет, не пустили потому, что проштрафился… Позор какой! Вот тебе и «передовой человек», «строитель новой жизни»!..

Все дальше, дальше уходил на восток поезд с московскими комсомольцами. Теперь уже не догнать его Геннадию. Потускнел образ Марианны, его заслонили надвинувшиеся события.

Ему запомнилась надпись на комсомольском эшелоне: «Целинные земли ждут смелых людей». Он считал себя смелым. Но, выходит, одного этого мало: нужны — дисциплинированные.

Разные люди переживают свои огорчения и несчастья по-разному. Одни быстро признают свои ошибки и так же быстро о них забывают. Геннадий — натура упрямая, твердая, как кремень, — приходил к пониманию случившегося постепенно, через суровое поучение.

Он оглядывался назад и сам поражался теперь, как мог поступить так легкомысленно. Вся страна стремится воплотить в жизнь решения партии о крутом подъеме сельского хозяйства. Их завод выполняет важный заказ — изготовляет запасные части к тракторам, сеялкам, другим сельскохозяйственным машинам. Решено было проработать несколько воскресений с тем, чтобы отгулять потом, когда будет выполнено задание к посевной. И как раз в такой момент он, комсомолец, ухитрился не выйти вовремя на работу в цех, нарушил им же самим взятое обязательство. Надо же так «отличиться»! Да как после этого не порицать его? Поделом ему, что теперь по собственной его вине не осуществится задуманное.

Вспоминал свое поведение на собрании, заносчивость, с какой явился туда, и краска стыда заливала лицо. Конечно, он виноват. И прежде всего — перед друзьями. Он отказал чувству товарищества, когда они звали его; а как надумал сам — пропадай все пропадом, лишь бы ехать, ехать, не считаясь ни с кем и ни с чем. Вот каков гусь!

А перед этим, когда не хотелось ехать, выдумывал всяческие причины в самооправдание. Даже на родителей ссылался: не отпустят-де… А они и не подумали задерживать. Сказал бы уж прямо, что боится лишиться достигнутого положения на заводе! И вот теперь он все равно потерял его, это положение, потерял запросто…

Никто на собрании вовсе не собирался отставлять его от поездки на целину; Лопушок потом сказал ему об этом. Ему сделали замечание, а он вообразил нивесть что, сам полез на рожон, повел себя вызывающе. Ну — сам и расхлебывай! И все-таки он не мог отказаться от своей мечты.

Как противоречиво устроен человек: еще три дня назад Геннадий с полным безразличием взирал на то, как собираются на целинные земли другие, уговаривали поехать, — не хотел, а теперь, когда отказали, загорелось так, что не мог думать ни о чем другом. Будто вся жизнь уперлась в одно — в целинные земли, непременно быть там.

Он стоял у станка, а взору открывалась степь. Тракторы выходят поднимать целину там, где веками бесплодно томилась земля, тоскуя по человеку. Клубится пыль над машинами, словно разгорелось сражение. Вековая залежь противится лемехам, но человек сильнее, и вот все новые и новые полосы пашни протягиваются по степи. Кружатся в вышине вспугнутые шумом моторов птицы, а в поле уже появились сеятели… А там зашумели комбайны; и вот уже льется, льется, торопится в закрома золотой поток — зерно первого урожая…

И новые стройки видел он. Слышал веселую перекличку голосов. Первым приходит на стройку топор — вечный труженик, неутомимый строитель; а за ним — экскаваторы, бульдозеры, подъемные краны. Неумолчная песня несется над степью — песня труда. Так в глухой дальневосточной тайге в годы первых пятилеток вырастал Комсомольск-на-Амуре, город юности; так вырастут в годы грядущих пятилеток в полупустынных прежде местах многочисленные новые поселки, которые со временем, быть может, тоже разрастутся в города.

Сверкание фрезы, привычность работы словно завораживали Геннадия, как бы отрешая порой от цеховой действительности и давая простор потоку мыслей. Руки автоматически выполняли одну операцию за другой, а в голове был целый калейдоскоп образов, картин, шла напряженная, острая полемика между Геннадием и близкими ему людьми.

На мгновение он увидел в блистающей поверхности фрезы смеющееся лицо Марианны, вновь услышал ее голос: «Ждем на целинные земли!» и свой ответ: «Приеду! Обязательно приеду!..» И тут же образ Марианны потускнел, расплылся, уступив свое место другому — Вале Подкорытовой.

«Я понимаю тебя, Геня, — сказала фреза Валя. — Я очень хорошо понимаю твое стремление. Но мы не можем рекомендовать тебя. Разве можно допустить, чтобы каждый, никому ничего не сказав, бросал станок? Ты же умный парень! Согласись, что так делать нельзя…»

«Но станок простоял всего три часа!» — хочет Геннадий крикнуть Вале, но там уже не она, а Малахов.

«Дело не в этих трех часах, которые ты прогулял, — говорит он, и снова Геннадий видит шрам на его щеке, напоминающий, через какие испытания иногда должен пройти человек. — Шут с ними, с этими тремя часами. А дело в том, что ты смог допустить это. Смог. Понимаешь? Ты объясняешь это тем, что решил поехать на целинные земли. Желание хорошее, не спорю. Честь и хвала всем, кто едет туда. Но ведь тебя могли и не отпустить с завода. Ты сам отпустил себя, решив, что все остальное не имеет значения. Выходит — не захотел посчитаться с интересами предприятия. А предприятие должно работать, бесперебойно давать продукцию, и, кстати, также для того, чтобы такие, как ты, поехавшие на освоение целинных земель, могли выполнить там свою миссию… ты не согласен? а?»

Геннадию нечего возразить на это.

«Можно ли послать в разведку бойца, который, позабыв о воинском долге, ушел с поста? Именно так поступил ты. Взял и бросил. А комсомольцы, едущие на завоевание целинных земель, — это головной отряд, авангард той армии труда, которая придет в степные районы. Их ждут трудности. Это почетные трудности, и нужно заслужить право на преодоление их. Ты лишился этого права. Ты совершил прогул, и как бы ты ни называл его, какими бы высокими побуждениями ни оправдывал, прогул есть прогул. Для рабочего человека — самое тягчайшее преступление…»

Кто это сказал? Малахов? Но и его образ потускнел и исчез, и снова Геннадий наедине со своими мыслями. А может быть, это он уже сам говорил себе?

Только Пастухов не показывался перед ним в эти часы безмолвных, бесконечных споров с самим собой. Ну его! Сухарь! Вот будет отчетно-выборное собрание — они поговорят с ним, как надо, выберут другого секретаря…

Между тем подготовка к отъезду добровольцев-комсомольцев на целинные земли приближалась к концу и уже был назначен день торжественного собрания отъезжающих в городском оперном театре.

Накануне этого дня Геннадий заканчивал работу в цехе. Прибрав, как обычно, станок, он стоял, не спеша вытирая руки ветошью и удивляясь, почему долго нет сменщика Феди Лапшина. Вот прогудел и гудок, возвещающий о начале новой смены, а Лопушок и не думает показываться… Уж не случилось ли что-нибудь с ним? Может быть, заболел?.. Геннадий оглянулся на дверь, ожидая, не мелькнет ли там низенькая юркая фигурка Лопушка, взгляд задержался на одном станке, который не работал и около него не было видно никого, на другом… и только тут Геннадий вспомнил, что Лопушок не опаздывает — он не вернется сюда больше никогда. Все отъезжающие уже получили расчет и отпущены для устройства личных дел.

Геннадию стало грустно. Жалко расставаться с друзьями.

Но почему же простаивают станки? Геннадий медлил уходить, ему не хотелось оставлять свой станок умолкнувшим, одиноким.

Около него появились начальник цеха и мастер. Они тоже смотрели на неработающие станки, как бы пересчитывая их. До Геннадия долетел отрывок разговора:

— Н-да, — медленно произнес начальник цеха. — Многовато. Как бы не отразилось на плане месяца.

— А когда дадут новых? — спросил мастер.

— Да отдел кадров раньше, чем через неделю, не обещает…

— Неделю?! — ужаснулся мастер. — Неужели неделю будут стоять?

— А что ты сделаешь! Не хватает людей…

Геннадий догадался, что речь идет о замене выбывших новыми рабочими. Вспомнился Малахов, озабоченность, с какой парторг делился с Геннадием своими соображениями насчет того, как разрешить проблему нехватки станочников.

Неделю… Значит, и его, Геннадия, станок тоже будет простаивать без дела одну смену из трех. Плохо. В такое-то время!

Беседующие повернулись, намереваясь уходить. Внезапно будто кто-то подтолкнул к ним Геннадия. Заступив им дорогу, он поспешно сказал начальнику цеха:

— Разрешите мне отстоять вторую смену?

— Вторую смену? Где? — не поняв, удивился тот.

— На своем станке. Лапшина-то нет.

Начальник, уразумев, переглянулся с мастером, который, нахмурясь, мерял взглядом Геннадия так, словно видел в первый раз. Мастер не забыл прогула, случившегося как раз в его смене.

— После ночной-то смены? Не трудно будет? — принялся допрашивать начальник, соображая, какую пользу для цеха можно извлечь из просьбы Зворыкина.

— А хоть и после ночной! Что такого?

— Да это, пожалуй, верно. Силы да выносливости тебе не занимать… Какое твое мнение, Евлампий Ильич?

Мастер в ответ на этот вопрос еще раз испытующе оглядел молодого фрезеровщика с ног до головы, как бы не доверяя ему, пожевал строго губами и неопределенно пробурчал:

— Оно конечно, если…

— Ну что «если»? Пускай встает!..

Повторять не потребовалось. Испытывая какое-то волнение, — словно собирался работать впервые! — Геннадий без промедлений шагнул к станку, с привычной сноровкой быстро заправил деталь, оставшуюся необработанной от предыдущей смены, и — не прошло минуты — станок уже гудел, содрогался в режущем усилии.

Геннадий запустил такую подачу, что впору поломаться инструменту. Впору, да не ломался. Хорошее знание своей профессии помогало Геннадию. Он хотел не только выстоять вторую смену подряд, но обязательно достичь высокой производительности. Фреза дымилась, обгладывая металл, мотор напряженно рокотал. С каким-то ожесточением: Геннадий заставлял станок работать с предельной нагрузкой, сам чутко прислушиваясь к его голосу, ощущая удовлетворение и словно бы даже облегчение от того, что поступает так.

Эх, если бы товарищи уезжали позднее, ну, окажем, через месяц, два! Он делом доказал бы, что достоин быть с ними. А сейчас — что сделаешь за два дня?

Но — все равно, все равно… Он снял обработанную деталь, поставил на ее место другую.

Мастер и начальник цеха, понаблюдав за ним минуту или две, давно ушли. Геннадий слышал, как начальник цеха, уходя, обронил в сторону своего спутника, но достаточно громко, чтобы донеслось и до того, о ком говорилось:

— Пускай. Я бы на его месте не то, что…

Дальнейшее Геннадий не расслышал. Он был благодарен начальнику за то, что тот внял его просьбе, и немного сердит на мастера за проявленную нерешительность, хотя понимал, что сам виноват в ней. Скоро он забыл об этом и продолжал работать, как всегда.

Перед концом смены в цехе зачем-то появился Пастухов. Походил в отдалении, перемолвился с одним; с другим из работающих и затем, остановившись за спиной Геннадия, сказал непринужденно, как будто между ними ничего не произошло:

— Привет, Геня!

Геннадий, не оборачиваясь, кивнул.

Что ему надо? Геннадий все еще был зол на приятеля, хоть кое в чем тот и оказался прав, все еще не мог укротить свой характер.

— Ну, как две смены? Трудно?

— Могу три… — буркнул Геннадий, и тут же мысленно укорил себя: опять! опять за прежнее: «мне все нипочем!» Пожалуй, та же мысль прозвучала и в словах Пастухова, протянувшего с сомнением:

— Ну-у! Три будет лишковато!