Александр Лозневой ПРОЩАЙ, ХУТОР!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Александр Лозневой

ПРОЩАЙ, ХУТОР!

Женщина в коротком плисовом саке, в новых ботах, плотно обжимавших ее полные икры, медленно сошла с крыльца и осмотрелась. Кажется, еще вчера белел снег, дули ветры, застилая небо непроглядными тучами, а сегодня солнце, тихо и совсем тепло. Проводив глазами аиста, пролетевшего над крышей, она подошла к яблоне, что росла у самой дорожки. Тугие, набухшие почки вот-вот распустятся, выбросят розоватые чашечки цветов, расправят бледно-зеленые листочки… Прислонилась к яблоне и глубоко вздохнула:

— Весна!

В который раз Софья Валькович встречает весну одна.

С тех пор, как не стало мужа, не раз расцветали яблони, прилетали аисты… И безвозвратно уходили прожитые годы. Они уходили, накладывались один на другой, как эти комья чернозема на некогда песчаную землю в саду. Только и радости, что с каждой весной все старше становилась дочь, да поднимался, хорошел сад, посаженный руками мужа.

Как долго не могла привыкнуть Софья к тому, что муж уже никогда не войдет в дом, не скажет ни слова. Убежит, бывало, дочка на соседний хутор, заиграется там, и так сумно, так горько станет одной — встала бы и ушла куда глаза глядят. Но куда? Она выходила в сад, припадала к стволу заветной яблони и заливалась слезами. Поплачет и, кажется, легче станет, будто с Григорием поговорила.

Вот и сейчас стоит она у той самой яблони, вспоминает. Это было весной в день свадьбы. Высокий, смуглый, в черном пиджаке, Григорий взял тогда лопату и сказал: «На твое счастье, Соня». И она, вся в белом, тоненькая, хрупкая, сама похожая на яблоньку, стояла рядом и смотрела на его сильные руки, улыбалась, радовалась наступающему счастью. Как давно это было…

— Тетя Софья! Тетя Софья! — донеслось до ее слуха.

Подняла голову и увидела Василька, сына Луки Адамчика с соседнего хутора. Василек стоял за плетнем и махал рукою, в которой синел конверт.

«От кого бы это?» — подумала Софья и даже испугалась. Уже много лет она никому не писала, не получала писем, забыла даже, что на свете есть почта. Как пришло тогда последнее от мужа, так больше и не было. Осторожно взяла конверт и, держа его на ладони, в недоумении смотрела на Василька.

— Та ничего такого! — громко заговорил Василек. — Просто в сельсовет вызывают… Бывайте, тетечка! — и пошел напрямик через поле к своему хутору.

«Как он вырос», — подумала Софья, глядя вслед. Василек вдруг обернулся, приложил ладони ко рту и закричал:

— Маринк-а-а но-чева-а-а-а ста-а-лась!

Она поняла: дочка осталась ночевать.

Василек старше Маринки на два года, но вышло так, что он, переросток, учится с ней вместе. За дочку Софья спокойна: не первый раз ночует у подруги. Далеко все-таки. Грязь. В хорошую погоду дочка всегда возвращалась домой. Мать еще издали замечала, как она шла рядом с Васильком, о чем-то разговаривала с ним. И каждый раз думалось: «А что, может, и сдружатся?»

До Грабовки пять километров. Софья встала рано, приготовила завтрак, сложила в узелок пирожки для дочери, совсем было собралась, да вспомнила — забыла поставить воду в печку. Чугун оказался пустым. Кинулась к колодцу и второпях утопила ведро. Рассердилась на себя и уже решила было не идти в сельсовет. Но тут же подумала: «А вдруг что важное?» Накинула на плечи платок и, выйдя из калитки, неожиданно встретилась с Лукой Адамчиком. Лука Лукич сразу потребовал бумажку, что пришла из сельсовета, перечитал ее, шевеля губами и хмурясь, сказал:

— Дождались. Так и знал — сгонят.

— Не дай бог, что вы, Лукич, — усомнилась Софья. — Может, насчет страховки? Трошки не доплатила…

Подняв косматые черные брови, он взглянул на нее, как на девчонку, ничего не смыслящую в жизни:

— С Бычкова всех согнали… А ты что, святая?

Всю дорогу думала Софья о хуторе. Из головы не выходили слова Лукича. Ой, как трудно свивать гнездо на новом месте! Григорий пятнадцать лет копейку к копейке откладывал. А сколько трудов!

В сельском Совете было шумно. Несколько человек, стоя у стола секретаря, о чем-то спорили, беспощадно курили. Софья поздоровалась и, узнав, что председатель у себя, подошла к двери. С минуту переминалась с ноги на ногу, не решаясь войти, хотя хорошо знала председателя, уроженца Синих хуторов. Все-таки неловко, может, там кто есть? Дверь неожиданно открылась и в ней показался сам председатель Иван Туркевич. Молодой, приземистый, в той же гимнастерке защитного цвета, в которой вернулся из армии.

— А-а, Ивановна! — весело произнес он. — Входите, давно жду.. Очень хорошо, что вы поторопились, а то чуть было в Князевку не уехал. Столько работы!

Софья опустилась на стул, положила на край стола узелок.

— Ну, наверное, догадываетесь, зачем вызвал?

— Думаю, скажете, — робко отозвалась она.

— Скажу. Конечно, скажу, — улыбнулся председатель. Он закурил и, придав голосу серьезность, продолжал: — Многих, как вы знаете, переселили. Хутора, как бельмо на глазу. Пришла очередь.

Софья потянула к себе узелок:

— И меня сгонять?

— То есть, как это — сгонять? — удивился председатель. — Никто вас сгонять не собирается. Будем планово переселять.

— Не в лоб, так по лбу, — сказала она и поднялась со стула.

— Да вы не волнуйтесь.

Но она как будто не слышала, стояла бледная, встревоженная. Большие карие глаза светились непонятным светом. Вдруг повернулась, заговорила, не то обвиняя, не то жалуясь:

— Ну, других сгоняете, так там — мужики! А я ж одна, как былинка в поле… Свет на мне клином сошелся, чи што?

Туркевич молчал.

Не ее первую приходилось переселять. Сколько потребовалось терпения, уговоров, сколько нервов… Люди, прожившие десятки лет на хуторах, цеплялись за них, как репьи за подол. Иные не могли расстаться с хозяйством, потому что знали, с каким трудом оно наживалось. У некоторых же и хозяйства — кот наплакал, так нет, тоже упорствовали. А почему — и сами не знали.

— Хутор мешает колхозу, — снова заговорил Туркевич.

— Я сама колхозница, — ответила Софья.

Но тот даже не взглянул на нее.

— К каждому хутору своя дорога, — продолжал он. — Сколько земли пустует. А потрав сколько… Да и жизнь какая — ни кино, ни радио, живете, как волки!

— Родители так жили, и мы проживем.

Туркевич промолчал. Это была первая встреча с хуторянкой Валькович, и он не стал ее слишком омрачать.

— Ладно, мы тут с Ферапонтом Кузьмичом посоветуемся. А вы тоже подумайте.

Грустная, расстроенная возвращалась Софья домой.

Подойдя к хутору, она увидела Маринку, сиротливо стоявшую на крыльце. И тут только вспомнила про пирожки. Да разве не забудешь!

— Где ж вы были, мама! На концерт опаздываю…

— Гуляла! Где ж я была!.. — сердито отозвалась мать. — С хутора гонят, а тебе — концерт! Хоть бы каплю о жизни подумала. Взрослая уже!..

Маринка знала, что их должны переселить. Она слышала об этом в Грабовке и совсем не удивилась, а обрадовалась. Наконец-то сбудется ее мечта. В Грабовке веселее. Там и клуб, и библиотека. А главное, близко в школу! Хоть последний год отоспится, не будет вставать в пять часов утра и спешить на уроки.

— Это же хорошо, мама.

— Глупство! — огрызнулась мать.

Софья достала из-за пазухи ключи и стала открывать замок. Руки ее тряслись, все еще не могла успокоиться. А войдя в дом, бросила на кровать плисовый сак и, хлопнув дверью, что вела на кухню, застучала там посудой. Маринка слышала, как что-то грохнуло на пол, зазвенело. Мать всплеснула руками, завозилась, кряхтя, очевидно, подбирая черепки. Маринка стояла у окна и только прислушивалась, понимая, что говорить с матерью в такие минуты бесполезно. Но когда сели за стол, не выдержала:

— Живем, как в лесу… Скука.

— Не к чему нам веселиться! — отрубила мать.

Разговор опять прервался. На концерт Маринка не пошла: уселась в уголке, раскрыла учебник ботаники. Но мешали другие мысли: «Как же так, — думала она, — мама сама жаловалась на хуторскую жизнь. А теперь…» В памяти вставали долгие зимние вечера. Сидит, бывало, мать на лежанке, смотрит в угол и вздыхает: «Хоть бы кто пришел, доченька!» Но кто? Самые близкие соседи — Адамчики, а до них больше двух километров.

Зимою Маринка с утра до позднего вечера находилась в школе. А то и совсем не возвращалась. По воскресеньям тоже не сидела дома. Поест и к подругам — на Синие хутора. Это еще дальше, чем до Адамчиков. А когда приходила, нередко заставала мать с заплаканными глазами. В такие минуты она начинала что-нибудь рассказывать, чтоб только развеять мамино горе. И они долго не ложились спать. А едва занимался рассвет — под окном, как всегда, появлялся Василек:

— Э-ге-гэй, Маринка! — кричал он.

И они поспешно уходили в Грабовку, боясь опоздать на уроки. Случалось, особенно в холода или распутицу, Маринка подолгу жила в Грабовке и, наконец, соскучившись по матери, неожиданно заявлялась — радостная, сияющая. И тогда мать прижимала ее к груди, как маленькую:

— Родненькая ты моя!

Разводила самовар, поила дочку чаем и все подкладывала ей варенье на блюдечко.

…Яблони расцвели как-то сразу, за одну ночь. Стояли белые, красивые, как невесты, собравшиеся к венцу. Придя с поля, Софья подолгу любовалась ими, подходила к своей заветной, что протягивала ветки к самой дорожке, и жадно вдыхала тонкий ароматный запах. Сад не давал ей покоя. Просыпалась ночью и с тревогой поглядывала в окно: а нет ли заморозков? А то облокотясь на подоконник, всматривалась в темноту. И тогда вдруг начинало казаться, что там не яблони, а белоснежные простыни, которыми чья-то заботливая рука прикрыла деревья до рассвета.

Маринка готовилась к экзаменам и почти не появлялась на хуторе. Мать по-прежнему коротала свое одиночество. Она была довольна тем, что ее не трогают, что с переселением все заглохло. Не беспокоили и соседа. Но случилось другое. К Луке Лукичу приехал агроном Шабунин. Он составил акт о потраве колхозного жита и потребовал, чтобы хозяин расписался. Лука Лукич понял, чем пахнет, и стал отказываться, но видя, что агроном настаивает, открыл шкаф и поставил на стол бутыль с настойкой. Агроном пить не стал. Лука Лукич встревожился, и когда Шабунин вышел и стал усаживаться в бричку, стоявшую у крыльца, хозяин незаметно сунул ему бутыль под сиденье.

Ничего не подозревая, агроном подъехал к правлению колхоза и только там, случайно, обнаружил тайный подарок. Он пришел в ярость:

— Купить хотел… Подлец!

В тот же день дело о потравах было передано в суд. Софья думала, что после этого Адамчика вызовут в сельсовет и прикажут переселяться в Грабовку. Ее волновала не столько судьба соседа, как своя собственная. Чего доброго, приедет начальство, наделает шуму и предложит заодно с Адамчиком покинуть хутор. Но все кончилось штрафом.

В воскресенье утром к хутору подкатил зеленый «козлик». Софья сразу узнала машину председателя колхоза. Покручивая рыжие усы и кряхтя, Ферапонт Кузьмич вошел в хату.

— Ну, принимай гостей, волчиха! — сказал басом.

— Гостям всегда рады… Но какая ж я волчиха?

— Самая настоящая. Форменная… — не то в шутку, не то всерьез проговорил председатель. — И не стыдно тебе?

— Ферапонт Кузьмич…

— Пятьдесят лет Ферапонт Кузьмич, — перебил он, — но такой, как ты, не видел. И что тебя здесь держит? Не хата — нора волчья! — он посмотрел на провисший потолок, на покосившиеся стены. — Новую построим!..

— И в этой доживу: смерть не за горами.

— Тьфу тебе в потылицу! — поднялся Ферапонт Кузьмич. — Совсем сдурела баба… Мужика тебе, а не смерти!

— Кому я нужна?

— Ого! Только свистни — сразу налетят.

— Так и налетят…

— А что ж ты думаешь? Баба як баба — все на месте. Работящая. Да и годов сколько — тридцать пять? Самый, как говорится, смак… Одним словом, дура ты, Сонька!

Председатель снова присел на лавку, снял соломенную шляпу, обнажив редкие седеющие волосы:

— Шутки шутками, — заговорил другим тоном, — а у меня к тебе дело, Ивановна. Только ты не обижайся, что дурой назвал. От полной души, так сказать… Работаешь ты хорошо, честно. Но кто ты такая? Рядовая колхозница. А думается — расти надо! Тебе, с таким характером, как раз звеном командовать. И ничего тут страшного. Не святые горшки лепят… У Марфы, сама знаешь, не ладится…

Услышав такие слова, Софья ободрилась: «А что, — подумала, — стану звеньевой и тогда они меня не тронут». Но тут же словно кто невидимый зашептал ей в уши: «Смотри, будет хуже. Сделают начальницей, а потом вызовут в сельсовет и скажут: «Звеном руководишь, сознательная. Показывай пример, бери ссуду, переселяйся». И ей уже казалось, что Ферапонт Кузьмич заехал неспроста, что они с Туркевичем давно все обдумали, а теперь вот сидит на лавке, усмехается.

— Куда мне в звеньевые… Пусть кто помоложе, — наконец вымолвила хозяйка.

Ферапонт Кузьмич не принял ответа. Он посоветовал хорошенько подумать и потом, через недельку, сказать.

Софья думала, но не о том, чтобы стать звеньевой, а о хуторе. Как же можно уйти отсюда? Бросить дом, построенный Григорием? Встревоженная, одинокая ходила по саду, не находя себе места. А тут еще мысли о дочери: почти взрослая — не успеешь оглянуться, как замуж выдавать пора… И Софье не хочется упустить такого парня, как Василек. Спокойный, хозяйственный — весь в отца.

Ночью дважды срывался дождь, но Софья ничего не слышала. Проснулась, когда кто-то забарабанил в окно. Подняла занавеску и различила прилипшее к стеклу мокрое лицо Маринки. Босая, в ночной рубашке, вышла в сени, чтобы открыть. Дочка бросилась ей на шею:

— Мама! Как хорошо! Музыка, танцы. Мы прямо с выпускного вечера!..

Софья только теперь увидела Василька, стоявшего под яблоней. Вздрогнув, попятилась в хату, начала поспешно одеваться.

— Зови его, — крикнула дочери. — Что ж он там мокнет, как чужой!

Маринка промолчала. Василек постоял немного и, пожелав доброй ночи, пошел, как всегда, напрямик к своему хутору.

Светало. Мягко ступая, чтобы не разбудить дочь, Софья прошла в кухню. Но не успела умыться, как появилась Маринка.

— Что с тобой? — удивилась мать.

— Ничего. На работу пойду.

— Отдохнула бы…

— Мы договорились… — Она не сказала, с кем и о чем договорились, но мать поняла: конечно, с Васильком. И втайне порадовалась этому.

Дочка ушла, а Софья долго смотрела ей вслед через окно. Вот Маринка поднялась на бугорок, помахала кому-то рукой. Там, где начинается льняное поле, будто стая гусей, мелькали белые платочки… Софья решила было не выходить на работу, но тут же спохватилась: как можно! Только вчера председатель хвалил ее, а сегодня — на тебе! — вместо себя дочку прислала. Наскоро позавтракав, повязала голову платочком и быстро пошла вслед за дочерью.

Домой возвращались вместе. Утомленные, но довольные шли рядом, похожие одна на другую, как сестры. По сторонам почти до пояса поднималось голубое жито. Где-то в глубине поля кричал перепел. Софья то и дело поглядывала на дочку. Временами ей казалось, что рядом идет не дочь, а Зоя, с которой она дружила в девичьи годы, что сейчас они возьмутся за руки и запоют свою любимую «Реченьку». А там, у леска, услышав песню, навстречу выйдет Григорий… Только слово «мама» одергивало ее, возвращало из минувшего к действительности.

— Ну что вы упрямитесь? Неужели не понимаете? — опять говорила Марина.

— Какая ты бойкая! — остановилась мать. — Переселение — это ж не шутка. Ну, переедем с тобою в Грабовку, начнем строиться, залезем в долги… А потом что?

— Теперь же и я работаю.

— На тебя надейся… Сегодня ты дома, а завтра — порх! — полетела в другое гнездо… А мать опять одна. Все вы такие помощницы! Хоть бы сама себя приодела и то хорошо.

— У меня все есть: одета, обута…

— Это ты сейчас говоришь, а как на гулянье или в кино собираться, так и начинаешь: у Веры платье новое, у Тамары туфли лаковые…

— Ничего мне не надо!

Мать посмотрела пристально:

— Что ты, бог с тобой. На тебя уже хлопцы поглядывают.

— А ну вас! — отмахнулась Маринка. — Вот переедем в Грабовку…

— Переедем, переедем… Не будет этого!

— Почему, мама?

— Не будет и все. Пока жива — никуда не поеду!

Маринка не проронила больше ни слова. Шла молча, сшибая босыми ногами одуванчики, о чем-то думала. Молчала и мать. Разговор возобновился только дома, за ужином. Его снова начала Маринка. Начала осторожно, издалека… Но мать, почуяв, куда она клонит, грубо оборвала:

— Глупство! Хочешь переселяться — скатертью дорожка… А мне и здесь хорошо.

Маринка хотела ответить. Но Софья не дала ей и рта открыть — сыпанула злыми словами. Тогда Маринка бросила ложку, встала из-за стола и направилась к выходу. Мать выскочила вслед за нею на крыльцо:

— Что ж я тебе сказала? Из-за одного слова и вечеру бросать?..

— Лучше бы подумали, как скорее переселиться. А то заладили: «Глупство, глупство»…

— Ив кого такая уродилась? — вздохнула мать. — Слова не скажи. Ну и дети пошли!.. Да я тебе мать или тетка чужая? Кто тебя учить, наставлять должен? — и так разошлась, что не остановишь.

У плетня послышался кашель, и Софья притихла. Заскрипела ветхая калитка, во двор вошел Лука Лукич.

Маринка юркнула в свою комнату. Она слышала, как тяжело ступая, сосед вошел в горницу, уселся на табурет. Затем, откашлявшись, заговорил вполголоса:

— Только уступи — так и пойдет: сегодня тебя, завтра меня… Держаться надо!

«Нашелся мудрец», — с отвращением подумала Маринка. Вместе с ним, старым Адамчиком, почему-то противным показался и Василек, хотя он ничего плохого ей не сделал. «Может, это потому, что Василек похож на отца? — подумала Маринка. — Нос с горбинкой и такой же упрямый…» Но все это ничего не значило по сравнению с тем, что произошло дальше. Поговорив о том о сем, Адамчик вдруг завел речь о самой Маринке. Пыхтя и покашливая, он советовал матери держать дочку в руках, не давать ей воли, ясно намекая на то, что недалеко то время, когда можно будет и породниться.

Маринка кусала губы, ей хотелось открыть дверь и громко крикнуть, что этого никогда не будет. Но она, сама не зная почему, не могла так поступить. И лишь ткнулась лицом в подушку, закрыв уши, не желая ничего слышать.

Утром она ушла в Грабовку и к вечеру не вернулась. Не вернулась и на второй, и на третий день. Мать забеспокоилась. Она, конечно, догадывалась, где Маринка. Где ж ей быть, как не у подруги! Однако в голову лезли всякие мысли, от которых становилось не по себе. И Софья решила идти в Грабовку. Кстати, Ферапонт Кузьмич вызывал.

Ни Маринки, ни ее подруги Веры дома не оказалось. Древняя бабка — соседка — сказала, что видела Маринку дня три тому назад, а где она теперь — не знает.

Постояв с минуту, Софья пошла в правление колхоза: может, председатель куда послал?.. Ферапонта Кузьмича в правлении не было, кто-то сказал, что он обедает. Сидеть и ждать стало невмоготу, вышла на улицу, не спеша побрела к площади. И сама не заметила, как остановилась у репродуктора, заслушавшись. То была старая, ее любимая песня:

Ой, реченька, реченька,

Что же ты не полная?

Что же ты не полная,

С бережков не ровная?..

Плавно и задумчиво выводил мелодию женский голос. И от этих слов хотелось думать о Зое, о Григории, о том, что прошло… Думать о своей судьбе, которая так же, как поется в песне, «не полная и не ровная…»

В эту минуту появился Ферапонт Кузьмич. Он круто развернул машину, что называется под самым носом и, открыв дверцу, пригласил в кабину.

— Что у вас там случилось? — спросил сразу.

Слово «случилось» кольнуло Софью в сердце. Подумалось, что с дочерью действительно что-то случилось и он уже осведомлен об этом. Побледнела. «Ну, конечно, случилось!» — и вдруг заплакала.

Ферапонт Кузьмич остановил машину:

— Тьфу тебе в потылицу! Ничего не знает, а уже в слезы. Жива она, твоя дочка. В телятницы пошла. Сама просила. А гурты на отгоне — там и живет. Да не хнычь ты. Не люблю этой влаги!..

Проехав одну, вторую улицу, председатель завернул в переулок и остановил машину против строящегося дома.

— Эй, Петрович! — громко окликнул плотника, сидевшего на срубе. Тот воткнул топор в бревно, легко соскочил на землю. — Принимай хозяйку!

— Ну что ж, дом, как говорится, без хозяйки — не дом, — заулыбался плотник. — Милости просим, — и подал Софье широкую твердую ладонь.

Софья не сразу поняла, почему ее назвали хозяйкой. Обернулась к Ферапонту Кузьмичу, но машина уже тронулась с места.

— Не знали? И Кузьмич не сказал? — удивился плотник. — Уже с неделю работаем. А Кузьмич, он такой… Захочет кому добра, так обязательно сюрпризом. Это у него вроде как болезнь. Да дело, я вам скажу, не только в Кузьмиче. Правление решило. Сам Туркевич ходатайствовал. Женщине, говорит, у которой муж за родину погиб, обязательно помочь надо. Все его поддержали. Еще, помню, интересовались, почему ее, то есть, значит, вас на правлении не было.

Софья вспомнила, как месяц тому назад ее вызывали в правление, но она не могла прийти. Не могла, потому что приболела. А когда выздоровела, опять с утра до вечера в поле. Да что греха таить, и в мыслях не могла держать, чтобы все так обернулось.

— Что ж мы стоим? — вдруг сказал плотник, беря ее за рукав. — Пойдемте внутрь, планировку посмотрите. Не дом — дворец будет!

Она стояла в будущей горнице и радовалась, и что-то молодое, неизъяснимое светилось на ее лице. Оно, это что-то, всколыхнуло душу Петровича, Софья уловила его пристальный взгляд и смущенно отвернулась.

Домой она возвратилась поздно и сразу улеглась в постель. Но сон не приходил. Лежала с открытыми глазами и думала о дочери, о том, что Маринка оказалась права. Придется переселяться. Перед глазами почему-то снова вставал Петрович. Смуглый, широкоплечий, с копной чуть поседевших волос на голове. А зубы у него белые, как у ребенка, — это потому, наверное, что он никогда не курил. И вдруг слышались слова Адамчика: «Сегодня тебя, завтра — меня… Держаться надо». Но теперь эти слова казались пустыми, потерявшими смысл. Волновала судьба дочери. Молода, ничего не смыслит в жизни. Подвернется какой-нибудь прохвост… Всякое бывает. И стала упрекать себя за легкомыслие: как это она отпустила дочь из дому. В такие годы за девушкой глаз да глаз нужен. А тут — на тебе!.. Потом, успокоившись, опять видела новый дом. Петровича…

В субботу вечером на хутор приехал Петрович. Он поставил велосипед у крыльца, поздоровался с хозяйкой за руку, заговорил тихим, душевным голосом:

— За советом к тебе, Ивановна… Дом почти закончили. Дело за печкой. Печь для хозяйки — самое главное. Может, и лежанку пожелаешь?.. Лежанка — это хорошо. Придешь с работы, сядешь, пригреешься, а за окном метель, стужа…

Все чаще приезжал на хутор Петрович, все советовался с Софьей, где какой забор поставить, под какими окнами цветник разбить и даже какие цветы высаживать.

— Что вы, Петрович…

— Нет, нет, ты скажи. Твое слово — золото, — улыбался он, показывая свои белые зубы.

В такие минуты Софья зачем-то снимала косынку, обнажая белесые, почти девичьи косы, уложенные на затылке, и, повременив немного, опять повязывала ее. Петрович затихал, следил за ее руками, наконец, вставал, прощался и уезжал. Но спустя день появлялся снова. Усаживался на том же месте в углу и, помолчав, начинал:

— Без твоего совета нельзя, Софья. Как думаешь, ставни поголубить аль — белилами? Тут дело хозяйское, как захочешь, так и сделаем… Но голубой цвет, скажу тебе, куда лучше. Глянешь на такой дом, сама жизнь голубой кажется…

Всякий раз находил он причину, чтобы поехать на хутор. А приехав, подолгу толковал с хозяйкой, что и как сделать в новом доме. Софья слушала и догадывалась, что дело тут не только в ставнях и заборах. Однажды — это было в воскресенье — она долго ждала Петровича, но он так и не приехал. «Что-то случилось?» — подумала она и стало грустно. Софья уже хорошо знала Петра Петровича, его жизнь. Два года назад заболела жена и, пролежав почти всю зиму, умерла. Петр чуть было не сошел с ума. Сперва хотел уехать куда-нибудь подальше, потом передумал, поселился в Грабовке, где ему предложили возглавить строительную бригаду.

Достав из сундука лучшее платье, новые туфли, Софья не пошла, а полетела в Грабовку. Еще издали увидела голубые ставни и выкрашенный в такой же цвет палисадник. А услышав стук внутри дома, решила, что Петрович опять заработался. Открыла дверь и вздрогнула: перед нею стояла Марина. Выронив тряпку и чуть было не опрокинув ведро с водой, дочка бросилась к матери:

— Родненькая моя! А Петрович велел: передай, говорит, матери, пусть не беспокоится, он на попутной машине в район уехал. Сказал еще, чтоб полы чистые были, краску привезет…

Дули ветры, октябрь вступал в силу. Опустели поля вокруг хутора, лишь кое-где на пригорках оставался неубранный картофель.

Софья стояла на крыльце и ждала Петровича. Выскочив из-за леска, машина пробежала по стерне, повернула к хутору и остановилась у самой калитки. Петр первым выпрыгнул из кузова, поздоровался и начал давать указания приехавшим вместе с ним товарищам.

Рухнула от удара топора старая калитка, повалился плетень. Машину загнали прямо в сад. Один из плотников полез на крышу. Другой стал помогать Петру Петровичу выкапывать яблони. Софья смотрела, как быстро обнажаются стропила, как хата все более становится похожей на обгорелую. Перевела взгляд на Петра и увидела, что он стоит у той самой яблони, которую посадил Григорий. Окопав ее, Петр обхватил руками ствол, осторожно, но с силой приподнял яблоню и, тяжело ступая, понес к машине. И было в его движениях, во взгляде столько любви и внимания, что Софья смотрела на него, любовалась, и ей уже ничего не было жаль. Но когда машина тронулась, и яблоня покачнулась в кузове, сбрасывая с себя последние листья, что-то переполнило душу Софьи, выдавило слезы.

— Прощай, хутор! — прошептала она.