Николай Кузин ЗАУРАЛЬСКОЕ ПОЛЕ ДОБРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Николай Кузин

ЗАУРАЛЬСКОЕ ПОЛЕ ДОБРА

Одно из самых главных богатств (если не самое главное) зауральского края — ею хлебородные поля. Много славных тружеников-земледельцев берегут и пополняют это богатство. И много признательных и благодарных слов сказали и говорят о хлеборобах люди, трудовое поле которых я бы назвал полем добра, — говорю о тех, кто посвятил и посвящает свою жизнь сеянию «разумного, доброго, вечного», то есть о художниках слова.

Ныне на зауральском поле добра работает крепкая бригада писателей: В. Потанин, И. Яган, В. Юровских, Л. Андреева, А. Пляхин, А. Виноградов… О творчестве двух прозаиков — В. Потанина и В. Юровских — и пойдет речь в наших заметках.

1. На орбите душевности

Литературная судьба Виктора Потанина складывалась, можно сказать, счастливо: уже первые его прозаические опыты были тепло встречены критикой, а первые книги («Подари мне сизаря», «Туман на снегу» и другие) принесли молодому писателю, которому тогда еще не было и тридцати, всероссийскую известность; его имя вот уже в течение десятилетия ставится в ряд тех «молодых», кто нынче составляет авангард современной прозы: Василий Белов, Валентин Распутин, Вячеслав Шугаев, Виктор Лихоносов…

В 1978 году курганскому писателю присуждена премия Ленинского комсомола, что подтверждает действенность и важность его работы.

Родился В. Потанин за четыре года до Великой Отечественной войны в селе Утятском Курганской области. Здесь прошли нелегкое детство (об этой поре полнее всего сказано в повести «Тихая вода»), отрочество, юность, отсюда он сделал первые шаги в большой мир, поступив учиться сначала в педагогический институт, а затем в Литературный институт имени А. М. Горького.

В литературу В. Потанин, как и многие его сверстники (В. Распутин, В. Шугаев, например), пришел из журналистики, сотрудничая сначала в районной газете, потом в курганской областной молодежной — «Молодой ленинец». Именно в эту пору многочисленных поездок, встреч с интересными и разными людьми спелись первые рассказы писателя. Говорю — спелись, ибо главная особенность их не столько в динамизме конфликтных ситуаций, сколько в лирико-интонационном строе, в чувстве ритма с преобладанием той однодумности, которая цементирует всю сюжетно-структурную ткань произведения.

Это вовсе не значит, что в первых рассказах писателя приглушена острота коллизий, отнюдь нет; просто лад естественности дыхания в них необычайно ощутим, по-песенному раскован и раздолен, что и производит впечатление, будто рассказы эти автор пропел на одном дыхании.

События в его произведениях происходят в основном в тех местах, где родился, рос и живет по сей день сам писатель, то есть в пределах Зауралья. Здесь же проживают или проживали и все герои его повестей и рассказов. Вероятно, многие из них не являются плодом авторской фантазии, а имеют реальные прототипы, с которыми писатель давно и хорошо знаком.

Основные герои произведений В. Потанина — земледельцы, и писатель с трогательной нежностью и любовью пишет о их нелегком и благородном труде, стремясь постигнуть самую сердцевину призвания труженика-хлебороба, призвания, которое Терентий Семенович Мальцев охарактеризовал как честность перед землей.

В очерках «Слышит земля», в повестях и рассказах В. Потанина немало страниц, свидетельствующих о глубоком знании писателем трудового кодекса сельских жителей, о его отнюдь не туристском подходе к насущным проблемам села. Однако точку отсчета всем проблемам писатель ведет от родника, имя которому — совесть. Совесть как первооснова сохранности личности, совесть как честность перед собой и окружающими, как фундамент нравственного совершенства человека, как старшая сестра другого драгоценного качества души — доброты.

Суд совести — высший суд, и он не терпит половинчатости — это лучше всего знают те, кто одарен настоящей душевностью и бескорыстием, чувством быть за все в ответе. Высшим судом совести судит себя герой повести «Пристань» Василий, воскрешая в памяти последнюю встречу с «молочной матерью» Нюрой, которую несправедливо обидел в порыве «самоутверждения». И дело даже не в том, что само положение Нюры (она была для маленького Василия нянькой), приехавшей после десятилетней разлуки навестить родную деревню, близких ей людей, заслуживает иного отношения, чем то, которое проявил к ней Василий.

На первый взгляд, Нюра может произвести не очень-то приятное впечатление: чересчур говорлива, не умеет или почти не умеет слушать других и живет в каком-то странном, нереальном мире, храня в сердце любовь к погибшему еще в годы войны Ване, не принимая и не признавая права на любовь за другими. Однако не будем торопиться с обобщениями и вглядимся в «капризы» Нюры чуть повнимательней.

Почему она так настойчиво толкует о своем любимом Ване, воскрешая малейшие подробности из прошлого? Да, конечно, Ваня был и остается для нее самым дорогим человеком, но только ли сила любви заставляет Нюру «кружить» вокруг времени ее молодости? А может быть, Нюрина настойчивость в возврате к прошлому продиктована еще и тем, что она неожиданно отчетливо почувствовала беду: ее Васяня — нынешний студент «лучшего в мире университета» — утрачивает чувство памяти, забывает даже то, что вроде бы не должно поддаваться забвению (например, о друге детства Коле, который когда-то спас жизнь Васе, но погиб сам).

«— Все ты забыл, Васяня. Как это? Не стыдно тебе и не мучишься…», — упрекает Нюра Василия, и тот вынужден согласиться со столь жестким, даже жестоким упреком.

«Да, права она. Как быстро я забыл его, как быстро забыл и другое. И ушла моя душа к другим встречам, к другим берегам. А если умру, неужели и меня так же быстро забудут, как забыли и Кольку и многих других людей? Неужели все так быстро забывают друг друга, как будто и не жили рядом? Я с ужасом подумал, что даже о своем отце вспоминаю все реже и реже, а часто кажется, что и не было его вовсе на свете. Как это? Как понять это?..»

Вот, оказывается, в чем дело. Человек-то и в самом деле опасно «болен», и мы уже гораздо снисходительнее воспринимаем Нюрину настойчивость ворошить прошлое, не так ли?

Именно от «болезни» забвения и хочет «излечить» Нюра своего Васяню, и в этом порыве пожилой женщины сокрыт большой жизнеутверждающий нравственный смысл.

Судом совести поверяет себя и молодой учитель физики Петр Андреевич (рассказ «В полях»), раздумывая над смыслом слов «подлый человек», которые ему выкрикнул один из учеников (Петр Андреевич отобрал у этого ученика записку, подозревая в ней обидное для себя, а то оказалась записка с признанием в любви однокласснице). Проступок Петра Андреевича вроде бы и не такой уж тяжкий, чтобы мучить себя и более того — принять решение оставить школу навсегда. Но как раз в свете нравственности максималистское самонаказание Петра Андреевича — в высшей степени благородный акт, ибо там, где пробуждается совесть — нет места эгоизму, эгоцентризму, зато большой простор для свершения добрых дел.

И доброта для потанинских героев — не абстрактная этическая категория, а норма жизненного поведения, неотъемлемая часть характера. Правда, иногда писатель, смещая границы между активной добротой и жалостливостью, впадает в «поток» сентиментального мелодраматизма, что в известной мере снижает художественную достоверность ситуаций (например, в рассказе «На вечерней заре», где писатель прямо-таки заставляет героя стать добрым, или в рассказе «Радуга», в котором раскрытие характера главной героини Татьяны, ищущей «второй родной дом», тоже представляется несколько нацеленным на читательскую «чувствительность»), но тут мы скорее встречаемся с некоторым нарушением чувства меры, от которого, пожалуй, не застрахован никто.

В этом плане определенной психологической «перегруженностью» наделен, на мой взгляд, характер Вени Китасова — главного героя повести «На чужой стороне». Он выделяется резким своеобразием, даже уникальностью. Эта уникальность не столько в необычных для выходца из деревни занятиях (он хочет стать художником, много толкует о необходимости путешествий, живет как бы одновременно и в городе, и в деревне, в которой имеет доставшийся ему в наследство от умершей матери дом), сколько в его мирочувствовании, жизневосприятии.

Китасов жаждет воочию оглядеть мир, объездить его, как говорится, вдоль и поперек, чем вызывает искреннее недоумение земляков («— И когда ты в них записался, в туристы-те?» — спрашивает его Анна — одна из близких подруг Вениной матери), полагая, что такое познание жизни — первейшая необходимость для творческого человека. В сущности, в этом как будто есть резон, только относится ли Веня к истинным творцам? Ведь «его нервный страдающий ум искал таких впечатлений, таких живых и мнимых картин, которые бы сделали его выше, сильнее других, которые бы выделили его из толпы и вознесли. Он любил великих художников, музыкантов, но не за их труд, полный бессловесного мученичества и страдания, а за тот луч славы, известности, который они несли до гроба, и даже после могилы этот луч возле них все горел и горел». Короче говоря, перед нами — вполне сформировавшийся честолюбец, эгоцентрист-неудачник, лелеющий призрачные надежды на «фортуну».

Люди, подобные Китасову, нынче заявляются открыто, встречаются они и среди выходцев из деревни, и В. Потанин зорко уловил этот тип беспутного приспособленца. Но вот развенчание такого типа писатель ведет несколько спрямленно и в то же время чересчур, как мне кажется, «закодированно», сгущая негативные качества героя в поступках, но не выявляя глубинных корней Вениной беспутности, его озлобленности на людей, его гнусности. В самом деле: парню всего двадцать лет, а его можно назвать носителем чуть ли не всех пороков человеческих, причем первопричиной их едва ли является генетическая наследственность (отец Вени, как оказывается, тоже был бездушным, корыстным и подлым человеком).

Думается, что формирование китасовской неприкаянности, а вернее, целенаправленной потребительской морали, следует искать не только в психопатологических отклонениях героя, но и в тех язвах социального характера, которые порой еще возникают на здоровом теле нашего общества. Но сложности этих обстоятельств почти не учитываются автором.

Впрочем, пока еще рано делать обобщающие выводы, так как разбираемое произведение — лишь часть задуманного писателем цикла «Сельские монологи», и, может быть, в скором времени мы полнее познакомимся не только с паразитирующими китасовыми, но и с теми, кто живет настоящей полнокровной жизнью (они уже намечены и в повести «На чужой стороне»).

Надо сказать, что именно цельные, прочно стоящие на земле люди больше всего привлекают В. Потанина, по ним выверяет писатель нравственные ценности нашей непростой действительности.

Герой повести «Над зыбкой», молодой корреспондент газеты, едет в далекое село с заданием написать очерк о дояре — «безусловном ударнике», как характеризует Ивана Палина редактор газеты. Но обстоятельства сложились так, что до встречи с Иваном корреспондент знакомится с матерью дояра — пожилой женщиной, прожившей трудную, подвижническую жизнь. И перед молодым журналистом встает действительная человеческая судьба, тот самый цельный характер, о котором сказано выше.

От этой пожилой женщины, Марьи Степановны, узнает наш герой об испытаниях, выпавших на долю его знакомых Петра и Они (Петр — старший сын Марьи Степановны, участник войны, а его жена Оня — «и у смерти была, и дочь схоронила, и опять детей учит, и опять любят ее все люди», — говорит о ней Марья Степановна), с которыми наш герой в молодости был очень дружен, а Оню крепко любил. Узнает и начинает постигать, сколь скуден его жизненный опыт, как неуверенно еще он движется по земле. Потому и не обижается на жестковатые слова Марьи Степановны, выразившей сомнение в его способности написать книгу: «…Да изойдешь пузырями… Сам-то еще в зыбочке, самого-то надо качать-укачивать. Ну че ты видел? Русску печку да калены кирпичи. Вот встанешь на ноги да пойдешь по земле — тогда и… Ну, поглядим».

Любимые герои Потанина, как уже сказано, — сеятели добра или стремятся к такому благородному деянию. В сущности, ведь и основная задача истинного художника — прославление и утверждение доброты. Недаром, например, один из виднейших современных наших писателей Виктор Астафьев на вопрос: «Чему бы вы хотели научить читателя?» лаконично отвечает: «— Добру. Умению ценить добро. В этом вижу одну из своих задач» («Литературная газета, № 13 от 28 марта 1979 года).

Младший собрат Астафьева и один из его последовательнейших учеников Потанин тоже, видимо, хочет прежде всего научить читателя «умению ценить добро», вернее даже не научить, а убедить нас в том, что свет добра столь же необходим человеку, как пища, кров, любовь, что без излучения добра всякое дело приходит к жизнеусыханию.

Любопытно поглядеть в этом разрезе на характеры егеря Трофима (повесть «Тихая вода») и Павла Фомича из рассказа «Белые яблони». Только если образ Трофима Путинцева несколько двоится (вначале — грубоват, хитер, и доброта его на первых порах несколько обескураживает деловитой расчетливостью; потом, в конце повести, мы читаем письмо состарившегося Трофима — человека с открытым сердцем и щедрой душой), то судьба Павла Фомича выписана диалектично и психологически безупречно. Павел Фомич приехал в зауральское село с фронтовых дорог (до войны он жил на Украине, в войну погибла там его невеста), чтобы забыть свое горе. И очень странно сложилась у него жизнь на новом месте: долго не мог добиться контакта с колхозниками, хотя и всей душой тянулся к ним («хотел жить среди людей — но те от него»). И никак не мог понять одинокий человек причины отчужденного к себе отношения. Ну, жил бобылем, у которого по деревенской традиции «всегда худая слава» — только в этом ли дело? Не мог смириться с такой несправедливостью Павел Фомич и начал чудить: лис приручать, окуней в прудке разводить, обучать ежей танцевать и т. д. Но эти чудачества ничего, кроме насмешки земляков, не вызывали и еще больше оттолкнули односельчан от Павла Фомича, ибо они понимали: все «деяния» Павла Фомича преследуют единственную цель — удивить. Удивить, чтобы почувствовать некоторое превосходство над другими, утешить свое самолюбие, свою гордыню. Ведь в деревне не забыли, как Павел Фомич именно из-за гордыни отказался делать для колхоза вторую «сортировку» (обиделся, что его мало «прославили» после изготовления первой), не забыли и долго не могли простить Фомичу такого.

Но вот случилась с Фомичом беда: его озлобленный напарник Васька Покидов (он вместе с Фомичом пас колхозное стадо) ночью спилил все любовно взращенные Фомичом яблони и чуть не довел последнего до самоубийства. И люди, поняв истинную величину горя «чудака», прощают ему прошлый «грех» гордыни, протягивают руку помощи (назначают колхозным садовником), ибо знают, что доверие к человеку — куда более действенное лекарство, чем наказание. И Фомич со своей стороны тоже сумел оценить великодушие односельчан.

Так свет добра побеждает в конечном итоге тьму недоверия и зла — эта центральная мысль раскрыта в рассказе с той убедительной ненавязчивостью и правдивостью, что присущи искусству подлинному и высокому.

Неизбежностью победы в человеческом общежитии идеалов совестливости и добра озарены и такие произведения писателя как «Туман на снегу», «Сосновый бор», «Подари мне сизаря»… Только не подумайте, что В. Потанин глядит на жизнь глазами идеалиста-бодряка, не замечая в ней теневых сторон. Есть у писателя и щемяще-грустные рассказы («Соловьи», «Чудо»), есть вещи драматического и даже трагического звучания (повесть «Ожидание моря» и особенно рассказы «В командировке», «Поезда не возвращаются», «Пьяный дом»), но даже и в самых «мрачноватых», если можно так их назвать, произведениях В. Потанина подспудно пробивается к свету сильный жизнеутверждающий порыв.

Да, горько и тяжело читать о судьбе Гришки Малявина, ставшего инвалидом и потерявшего любимую девушку («Поезда не возвращаются»), больно и жутковато следить за буйными оргиями Семена Лисихина и его жены Зойки, запивших с горя после гибели сына («Пьяный дом»), но и знакомство с этими рассказами не оставляет в душе осадка полной безысходности в судьбах героев, ибо слишком активна в них яростная жажда вернуться к нормальной полноценной жизни, вернуться в строй тех людей, что составляют основной костяк деятельных и светоносных героев писателя…

Правда, есть у Потанина рассказ «Легкая», в котором один из главных героев, сорокалетний учитель Валерий Сергеевич, выписан такими негативными красками, что невольно возникает ощущение: нет никакой надежды на его душевное возрождение. Да, Валерий Сергеевич из разряда тех, кто предпочитает больше урвать для своего мещанского благополучия, ничуть не реагируя или почти не реагируя на мнение окружающих, не смущаясь и не опасаясь потерять самое важное в жизни — доверие и уважение окружающих его людей. Однако, если вспомнить, что потанинский герой при всей своей черствости, психической надломленности, озлобленности все-таки непрестанно обращается памятью к светлому образу жизнелюбивей Антонины Ивановны (она погибла, спасая от пожара оказавшихся в огне телят), у которой некогда квартировал, то, может быть, пока не стоит считать его совсем пропащим?..

Виктор Потанин — лирик по складу своего дарования, лирическая струя превалирует в поэтике писателя, определяет своеобразие его стилистической манеры. У Потанина почти во всех произведениях слышен взволнованный голос рассказчика, звучащий то в полную силу («Пристань», «Тихая вода», «Над зыбкой», «Русская печка», «Капли теплого дождя»), то несколько приглушенно, но с большой внутренней напряженностью («Белые яблони», «Поезда не возвращаются»). И даже там, где лирический герой-рассказчик исключен из состава действующих лиц («Ожидание моря», «Огорчение», «В командировке»), его незримое присутствие ощущается непрерывно, его «вмешательство» в сюжетно-событийную структуру, в расстановку нравственных акцентов, в интонацию повествования, наконец, — очень велико.

В этом плане у В. Потанина много общего с такими, например, известными лириками, как Юрий Казаков, Виктор Лихоносов, Владимир Солоухин, Георгий Семенов, а гносеологическая ветвь уходит к гоголевско-аксаковскому корню.

Современный литературовед А. В. Чичерин в книге «Очерки истории современного литературного стиля» (М., 1977), подробно анализируя особенности стилистики Гоголя и Аксакова, отмечает среди прочих и такие: пристально-подробную детализацию в изображении быта и поразительную художническую память обоих писателей. Исследователь так характеризует, например, своеобычие жизневосприятия Аксаковым: «С. Т. Аксаков неоднократно говорил о себе, что ему свойственно помнить, а не фантазировать, не создавать ни сюжеты, ни типы. И это верно. Это едва ли не главная особенность его таланта. Но помнить и вспоминать можно по-разному…

Как живописец, вкладывая в картину давнее, может быть, даже детское чувство, в то же время внимательно следит за игрою света, высматривает строение древесного ствола, расположение и гибкость ветвей, все то, что сейчас у него перед глазами, и таким образом это его давнее чувство, так памятное с детства, бывает обогащено множеством позднейших впечатлений, так и талант Аксакова не столько в том, что он сохранил детские впечатления в неповрежденном, первоначальном виде, сколько в том, что и в старости, внутри своего жизненного опыта, он сохранил прежнее, детское, восторженное и чистое отношение к природе и людям».

В природе потанинского таланта много «аксаковского»: его цепкая память не контактирует с фантазией, зато всегда и, можно сказать, непрерывно обогащается разнообразными впечатлениями окружающей действительности.

И так же, как Аксаков, Потанин сумел сохранить «внутри своего жизненного опыта» по-детски незамутненное, кристально чистое отношение к миру, к людям, среди которых рос, от общения с которыми наполнял и наполняет свою память крупицами мудрости.

Об особенностях потанинской памяти, о его незаурядной способности детально вспоминать минувшее, обогащая его впечатлениями более поздними, говорят как раз те вещи, в которых преобладает лирическая струя.

«Наступил третий год войны. А когда-то уверяли себя, что война пройдет всего три недели. Да не вышло так. Но сосновцы не унывали. И как они обрадовались теперь теплым февральским дням!» — это начало главки «Военная музыка» из повести «Капли теплого дождя». Эти однозначные, экспрессивные предложения появляются вовсе не случайно; здесь мы встречаемся с излюбленным авторским приемом: каждая смысловая единица точно соответствует фразе-предложению (замечу тут же, что устная речь у Виктора Потанина очень близка по структурно-композиционной организации его письменной стилистике — мне неоднократно приходилось слушать выступления писателя перед читателями, и я всегда восхищался чистотой, смысловой точностью его разговорной лексики, ее соотнесенности, что ли, с работой мысли).

И у героев Потанина тональность речи всегда соответствует их психологическому состоянию (вспомним торопливые, захлебывающиеся монологи-причитания Нюры из повести «Пристань», когда за каждым ее жестом, за каждой фразой видна мятущаяся натура). Она, эта речь, не отличается лексической изощренностью, но словарный ее состав наделен осязаемой плотностью, свойственной коренным русским речениям — тут не надо отыскивать подтверждающих примеров, они рассыпаны по всем страницам потанинских повестей и рассказов…

Еще в 1971 году в предисловии «О себе» к сборнику «Ради этой минуты» Виктор Потанин писал: «И теперь, оглядываясь назад, я вижу и чувствую, как удивительно мне везло в жизни на доброту, на сердечность, на дружеское участие. Иногда мне кажется, что, не будь всего этого, мне бы не написать ни одной книги, ни одного рассказа, да и сама жизнь была бы пустой и сиротской, как голая осенняя пашня. Эту мысль я стремился провести во многих своих рассказах. Свет любви согревает людей, в одних пробуждая все лучшее, сокровенное — доброту и сердечность, другим напоминает о высоких целях, которые они призваны достигнуть в жизни».

И далее, говоря о своих любимых героях, писатель замечал: «Мне хотелось бы, чтобы читатель тоже полюбил их, потому что автор и в будущем думает писать о таких простых и таких близких для нас понятиях: красоте земли и красоте человека. Что более достойно творчества? Об этом говорили и наши учителя. А их заветы — священны».

С тех пор Потанин написал еще несколько добрых книг, в которых много света и прежде всего света любви, согревающего читательские души.

В. Потанин оставался и остается верен и другому своему обещанию: писать о таких же героях, что полюбились ему на заре творческих исканий, писать о «красоте земли и красоте человека» — об этом свидетельствуют и самые новые произведения писателя, и в частности, уже упоминавшийся пронзительно-светлый лирический гимн детству — рассказ «Капли теплого дождя».

Вступив в пору зрелости, талантливый прозаик продолжает свои художественные поиски в русле той литературной школы, что настойчиво, последовательно и весьма успешно развивает великие традиции отечественной классики, поэтому нет никакого сомнения в плодотворности этих поисков. Как нет сомнения и в том, что найденная писателем еще в начале пути орбита душевности останется его надежным маршрутом и в будущем.

2. Языком матери-земли

Все опубликованное Василием Юровских можно, наверное, вместить в однотомник среднего объема, хотя за плечами шадринского писателя — два десятилетия напряженного литературного труда. И все написанное им как-то «выбивается» из общепринятого и устойчивого представления о литературных жанрах в их каноническом виде. В самом деле: лирические миниатюры Василия Юровских по форме находятся где-то на стыке сюжетной новеллы и зарисовки, а по внутреннему динамизму их можно сопоставить со стихотворениями в прозе и даже… с раздольной русской песней, в которой так органично сливаются грусть и радость, восторг и печаль, буйное веселье и очень серьезная, взволнованная задушевность.

В. Юровских с полным основанием можно назвать певцом природы, художником, развивающим замечательные традиции русской литературы, традиции, связанные с именами Сергея Аксакова, Михаила Пришвина, Ивана Соколова-Микитова… В небольшом, но хорошо слышимом в литературе хоре современных «очарованных пейзажистов» (определение это, конечно, условное и не совсем удачное), среди которых в первую очередь следует назвать В. Бочарникова, В. Куранова, В. Крупина, голос В. Юровских отчетливо выделяется и своеобычной интонацией, и ладом речи, и образностью языка, по которым без труда можно почувствовать в нем коренного жителя урало-сибирского региона.

Чувство родины, сыновняя привязанность к земле-кормилице… Как часто мы произносим эти святые слова, порой даже и не постигая всей их первородной глубины, но кто отважится признаться в этом открыто? Непризнание такое, думаю, достойно оправдания прежде всего потому, что оно бескорыстно, ибо каждый человек никогда не теряет веры и надежды познать свою корневую, кровную связь с родной землей, на которой родился, познать до той степени, чтобы в сердце навечно осталось благодарное чувство к чуду жизни.

Михаил Пришвин как-то заметил:

«Динамическое чувство родины, мне думается, вполне соответствует тому, что мы называем рождением человека: всякий человек, рождаясь, движется из темной утробы в новую бесконечную огромную наполненную светом страну. Посмотрите только на детей, ожидающих от нас сказки, вдумайтесь в народные сказки, и вы поймете их как путь в небывалое, в страну, где добро всегда перемогает зло.

«Поэт в душе» находится в постоянном движении к небывалому из темной утробы в страну вечного света. Я это чувство не вычитал и не вывожу, как закон, я его просто знаю в себе и догадываюсь, что оно в той или другой степени свойственно каждому человеку, как свойственно каждому выйти на свет из темной утробы».

Да, любой из нас, в сущности, является «поэтом в душе», стремящимся всегда «в страну вечного света», однако сколько нам зачастую приходится блуждать в поисках этой «страны», хотя она и есть та самая земля, на которой мы родились, — вот самая первая и основная мысль, возникающая при чтении книг Василия Юровских «Снегириное утро», «Певучая речка», «Материнское благословение», «Журавлиные корни», «Веснозапев». Эти книги можно без преувеличения назвать величальным гимном писателя отчему краю — Зауралью. Перед нами действительно встает «страна вечного света», увиденная глазами истинного поэта и патриота, не только влюбленного в природу родной земли, но и постигнувшего ее язык, ее душу, что подтверждается каждым рассказом, каждой строкой: «Небо к ночи загустело искристо, и сквозным холодом задышала река Старица. И как на пороге сентября, закуржавел Млечный Путь, и стали сыпаться переспевшие звезды.

А раньше, еще до солнцегаса, засмирели зяблики и дрозды, даже кулички поутихли — забоялись простудить длинные дудочки-горлышки. Затаились и утки, лишь редко постанывали пигалки у льдисто-тусклых лывин и остывших ручьев», — так начинается рассказ «Запев», и уже по этому немногословному, но поразительно зримому началу вы чувствуете и видите живой «уголок» природы, не так ли?..

Василий Юровских родился в Курганской области, в семье потомственных хлеборобов. Деревня Юровка, где прошло трудное детство будущего писателя (оно совпало с военным лихолетьем), находится к юго-востоку от Далматово, где некогда знаменитый монастырь является, пожалуй, самой внушительной достопримечательностью исторического прошлого тех мест. В остальном же места эти ничем, наверное, не привлекут внимание человека, повидавшего, скажем, действительно чудные уголки российских просторов. Но вот мы читаем рассказы В. Юровских, трепетно-нежно воспевающего неброскую красоту отчего края, и нам невольно начинает казаться, что малая родина писателя — удивительная, неповторимая по красоте земля. И весь секрет тут в том, что художник наделен редким даром открывать прекрасное в обыденном, рассказать о вроде бы примелькавшемся, как о совершенно неожиданном, никогда не виденном.

Давайте, к примеру, попробуем войти вместе с автором «Материнского благословения» и «Журавлиных корней» в раздольное весеннее пробуждение жизни.

Надо, правда, сказать, что начало каждого из времен года воспринимается нами как момент жизнеобновления, но особенно обостренное чувство новизны рождается в нас с приходом весны. Тайну весеннего сердцебиения разгадывают десятки тысяч лет, а она продолжает сохранять свою первозданную сокровенность, непостижимую очаровательность, тревожно-радостную бесконечность высокой напряженности чувств. Воспетая на всех языках и особенно на нашей русской земле, весна остается заглавной песней в стране Поэзии.

«Было начало ручьетёка, а в Согринку с увалов вприскок бежали самые разновеликие и разноликие ручьи. И каждый звенел по-своему. Один сердито вспоминал, как вьюжила пурга и ставила у колков сине-белые суметы. Другой мягко выпевал южный снежнолепень, у третьего в один голос слились звуки зимы и веснотала.

Под ручьистые голоса услыхал я запев солнечноголосого зяблика. Как залетел он сюда, в осинники по склону — не пойму. Почему-то избегают зяблики осину. Видно, не вызванивается, не переливается их песня в горькоствольных деревьях. Но то ли этот был самым ранним, а за ветрами здесь вызрел молодой сугрев, но здесь завел зяблик свою первую песню.

Однако зачнет — всполошатся-взметнутся с боярки воробьи. Зашумят, закричат наперебой. Вроде бы нелюбо им, друг друга и овсянку спрашивают: «Чем? Чем мы хуже?» А зяблик — голуба голова, красно-каштановая одежка со снежными полосками на крылышках — может и пел-то для них. Но те своим тараторканьем засоряли песнь-посвящение.

Смущенный зяблик время от времени умолкал, словно ждал понимания серых зимовников. Зато овсянка с вызолоченной грудкой и головкой, будто кто-то овсяной мякиной потрусил на нее, не стала надеяться. Отлетела на другой край Согринки и затянула песенку-светлинку. И до того тонко-тонко — тревожно мне стало: вдруг не хватит у нее голоса?

Неожиданно воробьи замолкли. Зяблик уже не пел: стушевался или за овсянкой последовал. Но на всех ручьях звенела песня. И под пасмурным небом, под дождиком-бусенцом они несли из Согринки в поля веснозапев зяблика. И никто не мог его остановить и заглушить».

Я целиком привел миниатюру «Веснозапев», чтобы не оставить читателей, которых приглашал войти в весеннее пробуждение жизни, на полпути, и смею надеяться на их солидарность: поэзия трепетного жизнеобновления пронизывает рассказ писателя от первой до последней строки, причем поэзия эта, возвышенная, духовно раскованная, сохраняет всегда очень конкретную основу. И потому рассказ воспринимается как призыв-приглашение в реальный уголок зауральской земли, ничуть не обделенной, как видим, поэтическими «мигами».

У каждого подлинного художника есть особое, только ему присущее чувство прекрасного, есть свое представление об идеале, без которого застопорится любое движение к истине. Но при всей непохожести у разных художников как чувства прекрасного, так и понятия идеального есть один момент общности, гениально подмеченный Достоевским:

«За литературой нашей именно та заслуга, что она, почти вся целиком, в лучших представителях своих… преклонялась перед правдой народной, признавала идеалы народные за действительно прекрасные».

Народные идеалы далеко не однозначны и запечатлены не только, скажем, в фольклоре. Они, эти идеалы, трансформируются на разных витках времени и находятся в непосредственной зависимости от социально-общественных преобразований жизни. Однако каждый народ хранит в своей кладовой памяти и те из идеалов, которые можно отнести к категории вечных и неизменно прекрасных. Для русского народа такими вечными и неизменно прекрасными идеалами являются прежде всего нравственные качества человека: совестливость, доброта, честность, чувство товарищества и сострадания к ближнему. Именно эти качества составляют фундамент высшей нравственной позиции — патриотизма, беззаветной любви и преданности родной земле, Отечеству.

В книгах В. Юровских любовная привязанность к отчему, краю, прославление его неповторимой красоты продиктованы прежде всего высоким чувством патриотизма, истинной гражданской совестливостью и выстраданным пониманием добра, как неотъемлемой части народного образа жизни, народного идеала.

Одному из рассказов («Шумят тополя»), вошедшему в книгу «Журавлиные корни» (изд-во «Современник», 1979), В. Юровских предпослал эпиграф-строфу из стихотворения Н. Рубцова:

Там в избе деревянной,

Без претензий и льгот,

Так, без газа, без ванной

Добрый Филя живет.

Надо сказать, что все без исключения деревенские герои В. Юровских живут пока еще «без газа, без ванной» и, пожалуй, «без претензий и льгот», но это вовсе не значит, что они довольнешеньки своей неустроенностью. Нет, просто они наделены той мудрой терпеливостью, которая издревле свойственна русскому землепашцу, глубоко понимают, что течение жизни не всегда меняется с нашими желаниями в соответствии… По крайней мере, в тех местах, где они проживают, толковать о каких-то благах цивилизации попросту преждевременно, однако жизнь их не назовешь уныло-однообразной, а тем более застойной.

Что же тогда позволяет им радоваться жизни, чувствовать ее праздничный дух?

Односложного ответа тут не дать. Да писатель нигде и не стремится открыто оповещать об истоках праздничного жизнелюбия, но прочитаешь тот или иной рассказ о незамысловатом житье-бытье селянина и ловишь себя на мысли: а ведь автор и в изображение горестных моментов жизни земляков всегда привносит празднично-светлый луч очарования чудом жизни, и этому веришь. Веришь потому, что автор убежден в добросердечии, душевной отзывчивости людей труда, превосходно знает помыслы и чаяния их, поэтому и берет на себя смелость рассказывать с той безыскусной правдивостью, которая исключает даже малейшие сомнения относительно их оптимизма.

Вот, например, повесть «Пустая изба». Событийная канва ее не изобилует конфликтами, нет в ней «интригующих» беллетристических ходов (рассказывается о посещении героем своей пустующей избы, в которой не живет, но с которой у него связано много жизненных воспоминаний), однако повесть не воспринимается как элегическое произведение и только, хотя В. Юровских здесь тоже, к сожалению, не избежал некоторой сентиментальности «воспоминательной» прозы. Вдумчивый читатель, полагаю, увидит в повести все же нечто большее, чем лирические воспоминания о пережитом, а именно: в судьбе Ивана Васильевича, сохранившего, несмотря на фронтовые контузии, молодой задор жизнелюбия, признает он частичку того, что составляет сердцевину народной жизни с ее несуетливой основательностью и памятливостью к добру прошлого и непременным стремлением приумножить семена доброты в будущем. Этот же вдумчивый читатель и в первую очередь житель деревни, полагаю, признает в обрисовке характеров повести верность натуре и психологическую точность…

Разные поколения сельских тружеников узнают что-то близко-знакомое для себя, прочитав книгу В. Юровских «Журавлиные корни». Те, на чью долю выпало с оружием в руках защищать Родину от фашистских полчищ, с сочувствием отнесутся к «приключениям» Филиппа и Василия, поехавшим в город торговать мясом («Шумят тополя»), поймут и, наверное, простят вдове Офимье тоску по мужской ласке («Ефимка и Офимья»), будут солидарны с убежденностью героя рассказа «Дедушка», заявляющего с полной ответственностью: «Да разве за награды мы воевали? Да разве есть у кого из фронтовиков обида, что не всех страна отметила орденами и званиями… Все герои, кто воевал и честно трудился в тылу. Землю ведь родную отстаивали, мать Родину. А какой же сын, если он не сукин сын, будет требовать от матери награду лишь за то, что он се защитил и остался живой. Тогда чем же и как же отблагодарить погибших?..»

Те же, кто хотя и не видел огненного пекла, но был очевидцем его смертоносного дыхания в тылу, не останутся равнодушными к пронзительно-правдивым воспоминаниям героев рассказов «Толстые шти», «Березовый сад», повести в рассказах «Журавлиные корни»… А молодое поколение сельчан, полагаю, найдет много созвучного своему мирочувствованию в таких рассказах, как «Лосиный глаз», «Скворчиная деревня», «Сон земли».

Особо хочу выделить произведения В. Юровских, раскрывающие нерушимую привязанность человека к отчему краю, к родине (рассказы «Земляки», «У отца» и опять же повесть «Журавлиные корни»), — в них особенно ярко проявляется самобытность лирического дарования писателя, его завораживающая рассказовая мускулистость речи.

…Иронизировал до поры до времени Федор («Земляки»), когда «читывал… как иные рвутся навестить свою деревню и места, связанные с детством и юностью», полагая, что «блажат люди». Но неожиданно нашла подобная «блажь» и на самого Федора, когда он волею судьбы расстался с родной деревней и поселился в городе, и это вполне естественно для всякого, чья память не засорилась мишурой обыденности, в чьем сердце не погасло пламя благодарности к тому островку земли, на котором сделаны первые шаги к людям, с помощью которых постигалась азбука жизни. И поэтому ничуть не сентиментальными представляются чувства Федора, когда он, оказавшись в родных краях, благоговейно умиляется угору и черемуховым колкам, высвисту соловья и «перебиравшей чужие голоса синегрудой варакушки», крикам коршуна и бегу испуганного зайчишки. Ведь для Федора все видимое и слышимое — не простое любование окружающей природой, а воскрешение в памяти целого отрезка жизни, прошедшей как раз среди этой природы.

«Угор запомнился Федору как что-то шибко важное для жизни, как отец — хозяин и опора. Ушел на фронт отец, а угор остался и не дал им погибнуть: обогревал и кормил их, кормил корову и овечек. И даже, допустим, не станет села — угор был и будет всегда, был и будет нужен людям. Кор-ми-лец…»

Иные воспоминания охватывают героя рассказа «У отца», тоже приехавшего погостить в родную деревню. Здесь в центре внимания — вдовья судьба женщины, у которой война отняла право на личное счастье. Характер Настасьи Семеновны (в деревне ее зовут Сорокой, несправедливо вкладывая в эту кличку обидный смысл), многие годы ждущей большой, настоящей любви, выписан с щемящей правдивостью и искренним авторским сочувствием при всей вроде бы безалаберности этой женщины (ей уже под шестьдесят, а она все еще ищет молодых женихов).

Но не все односельчане благосклонно относятся к причудам Настасьи Семеновны, некоторые открыто осуждают, а женщины раньше и нередко «позорили-костили» ее, ревнуя к своим мужьям, хотя и в молодые годы Настасья не разлучила ни одной семьи, сумела вырастить дочурок и без мужской опоры, в которой ох как нуждалась всю жизнь. И можно вполне понять такие горестные рассуждения автора: «Как-то быстро и стыдливо схоронилась по уголкам ребячьей памяти нужда военная, но постоянно знобит мое сердце обида и боль за тех женщин, которые так и не дождались своего достойного, природой отпущенного и фашистами отнятого женского счастья. Жжет мою совесть такая обида и за Настасью, пусть в ее горькой доле нет ну ни капелечки моей вины — вины того восьмилетнего парнишки, что вместе со всеми юровчанами провожал, еле крепя себя от крика и горючих слез, здоровых и сильных мужиков и парней — дружков моего дяди Вани…»

Да, формальное «соблюдение» житейских норм, наверное, еще не дает нам права на безоговорочное осуждение людских оступок — тут требуются большие духовно-нравственные усилия и смелость самоанализа — к этому призывает нас В. Юровских, защищая «непутевую» Настасью Семеновну…

У В. Юровских нет беллетристических сочинений в чистом виде, то есть все, о чем он пишет, либо пережито им самим, либо увидено с такого близкого расстояния, когда всякая условность, приемы домысла не только не являются обязательными, а, напротив, излишними, обнаженно искусственными. Писатель полагает, что окружающая нас действительность настолько богата художественными элементами, что «улучшать» ее при помощи фантазии нет необходимости. Это, однако, не означает, что В. Юровских придерживается фактографического принципа, — прочитав любое его произведение, убеждаешься, что оно создано настоящим художником-творцом, зорким поэтом.

Особенно выпукло поэтическая палитра проявляется в рассказах о природе, а также в повести «Журавлиные корни», составленной из новелл, скрепленных только одним композиционным стержнем — постоянным присутствием лирического героя-рассказчика.

В повести дана диалектика характера этого героя от ранней детской поры, совпавшей с тяжелыми военными годами, до наших дней. Больше всего в повести новелл, событийная канва которых упирается в пору детства, и это далеко не случайно. Известный критик Михаил Лобанов заметил как-то: «Свежесть детских впечатлений, не тускнеющая с годами, своим напоминанием лечащая нас в трудные минуты жизни — это дар родимого края, где мы босыми ногами испробовали благодатное тепло земли. От тропинки, убегающей за ближний бугорок, началось наше познание больших дорог Родины и мира». (Сборник «Сердце писателя», М., 1963.)

Перечитывая лучшие рассказы В. Юровских, убеждаешься, что они художественно подкрепляют лобановскую характеристику нестареющих детских впечатлений в «познании больших дорог Родины». Писатель раскрывает перед нами непростой мир ребенка, его неуемную любознательность, его ранимость, неостановимую тягу к открытости, честности, бескорыстию. Трудно, просто невозможно на сухом языке критического комментирования передать все оттенки мыслей и чувств, которые испытывает лирический герой В. Юровских, узнавая мир, людей, учась любить природу родного края — тут хочется целиком цитировать целые страницы, но, сознавая невозможность этого, обращаю внимание читателей на те из рассказов, вошедших в «Журавлиные корни», которые несут основную нравственную нагрузку произведения, а именно: «Хлебушко», «Журавлиные корни», «Орлы», «Железный звон», «Синие пташки-пикушки», «На Исети, у Ячменево». Мнение мое довольно субъективно и не претендует на абсолютную эстетическую безошибочность. Кому-то, может быть, наиболее сильными покажутся другие рассказы, например, те, в центре которых светлый и трогательный образ бабушки рассказчика (я тут улавливаю влияние «Последнего поклона» В. Астафьева, хотя по характеру бабушка у В. Юровских ничуть не дублирует астафьевскую бабушку Катерину). Но в названных мною рассказах, с щемящей достоверностью показывающих нравственную атмосферу, в которой рос лирический герой, сильнее всего раскрывается поступательное его движение к познанию истинных человеческих ценностей, расширение его духовного горизонта, закалка нежной сострадающей души, боготворящей все живое на земле. Именно после их прочтения лучше начинаешь понимать истоки очарованности художника, очарованности, столь зримо присутствующей в поэтических новеллах В. Юровских о природе. Именно в названных рассказах В. Юровских наиболее полно раскрывается, на мой взгляд, и как художник-психолог, и как превосходный стилист, подлинный мастер «речевых дел», уверенно чувствующий себя в стихии народного языка. И недаром в предисловии к сборнику «Материнское благословение» замечательный писатель нашего времени Евгений Носов отмечает:

«Василий Юровских не хочет оставаться только потребителем уже устоявшегося литературного языка — он его активный творец и пополнитель. И реставратор одновременно. Любовно и бережно он очищает от архивной пыли незаслуженно забытые в суете слова и, вписывая их к месту, заставляет сызнова звучать веско и молодо».

В этой высокой оценке творчества нашего земляка нет ни грана преувеличения. Василий Юровских — действительно один из тех немногих в современной литературе, кто является подлинным творцом и пополнителем великого и могучего русского языка. В каждом из его рассказов мы встречаемся с россыпью самородных слов, удивляющих и первозданной свежестью, и поразительной смысловой точностью.

…«Густо-малиновое половодье заката затопило реку. И оттуда, где солнце вполглаза прощально глядело на вызелень ивняков, плыли и плыли на восток слетевшие палевые вербочки…»

«..На улице было светло, резко голубело небо и в каждой лывине плавилось яркое солнце. На заплоте гоглился и голосил петух, курицы мелкими глоточками отпивали дождевую воду из корыта, и даже воробьи лезли попурхаться в лывине, будто не стояло нудное ненастье, а прогрохотала короткая гроза».

«Солнце переросло бор и через головы сосен заглядывало на хвойные выгалины, когда присел я на мшистую обочину опрятной лесной дорожки. Струистая теплынь убаюкала сомлевшее утро, и только издали, с опушки, где молодцеватый сосняк высватывал чистые березы, песенно смеялся зяблик. И тут позади меня кто-то сшумел, побрел зернисто-тающим сугробом. Шел и бормотал, пересыпал странные заклинания звенью капели».

Можно приводить бесконечное количество примеров превосходных языковых находок Василия Юровских, находок отнюдь не искусственно сконструированных, а взятых из великой сокровищницы народной речи, про которую лаконично и емко сказал сам писатель в новелле «Материнское благословение»:

«Бывает, напишет кто-то языком матери-земли, а другому слова его корявыми покажутся. Ну и вырежет он их, как ту сушинку: ровно да гладко станет, как на асфальте, только безголосо. Невдомек иному: слово-то, с виду корявое, и было той самой певучей сушинкой — материнским благословением».