Михаил Шушарин МОКРОУСОВСКАЯ КРЕПОСТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Михаил Шушарин

МОКРОУСОВСКАЯ КРЕПОСТЬ

К пятидесяти годам Германа Орлова обдуло всеми ветрами. Он и войну отвоевал, и на целине побыл, и на Дальнем Востоке, по вербовке, совхоз закладывал. Многие марки тракторов, от колесного ХТЗ до «Натика», от «Беларуси» до «Кировца» изучил, штукатурное и каменное дело освоил, плотничать навострился и даже бондарем в потребкооперации значился. Всю дорогу вытягивался мужик на работе, как лошадь, а вот хлебного места, как говорят, в жизни так и не нашел. То дело придется не по душе, то начальству не угодит.

В последний раз, уже после возвращения в свой город, где был у них с Марусей собственный домишко, перед самым праздником Победы, вахтером на винный завод устроился. Но продержался только сутки. Во втором часу ночи пошли со смены виноделы, бракеражники, укупорщики, механики да слесари, и каждый с кошелкой, и каждый бутылку сует или пригубить предлагает: «Поздравляем!». Проснулся утром, часов около десяти, в той же проходной, а на доске уже и приказ висит: «Уволить за систематическую пьянку».

Было ясно: администрация завода употребила слово «систематическую» по ошибке или, может быть, по привычке, потому что Герман пьяницей сроду не был да и проработал на предприятии всего с восьми часов вечера и до четырех утра местного времени. Опьянел излишне, а потом, взяв переломку, не стал никого ни выпускать, ни впускать на территорию по той же самой причине: не смог выдержать принятого на заводе «порядка».

Объясняться по поводу увольнения Герман никуда из-за своей стеснительности не пошел.

— Черт с вами, раскрадите вы и повылакайте все ваше винище, проходимцы! — сказал он себе и ушел домой, даже не взяв трудовую книжку.

И вот после этого будто что-то заклинило у него в сердце. Метался. Места себе не находил. Стонал по ночам. Маруся тоже не спала, вскакивала, шептала:

— Айда, хоть квасу попей, отец! С вишеньем!

Понимала Маруся своим жалостливым женским сердцем причины мужниной боли. Какой-то директор, года рождения послевоенного, не захотел повидать Германа, поговорить, а сразу строжить принялся, бумагу писать… Конечно, зачем ему с вахтером валандаться… Забрался высоко — внизу никого не видно. Ослеп от жирной еды.

А самого Германа раздирало отвращение. Утром сменщица хохотала над ним, захлебывалась: «Кончилась твоя вакансия, дед! Уметайся! Ха-ха-ха!» «Дедом» назвала, а сама ненамного и помоложе. Волосы, как собачья шерсть, не чесаны. Жеваная с перепою. Мокрохвостка. Такие всю жизнь на чужое горе радуются.

Герман, конечное дело, человек в годах, седой уже. Но седина его бедами нажита. Не от излишеств. Никто во всем городе не знает, как ходил он под Сталинградом семнадцать раз за один день в атаки на немцев. И как мерз в окопах, и как голодал, и как бинты в медсанбате, бывшие в употреблении, вручную стирал.

Один раз взяли в плен роту фашистов. Это было уже перед самым разгромом армии Паулюса. Фашисты были все перепуганные, носы, ноги-руки у них пообмерзали, кажется, были рады случившемуся:

— На Ураль, дрофа пилить! Сёклясен! — говорили они, подымая черные, неделями не мытые руки.

Смеялся, молоденький еще в те годы, Герман:

— Что там, на Урале, у нас одни дрова растут, что ли?

Показывал немцам на стоявшие поодаль танки:

— Там, фрицы, у нас и таких игрушек навалом произрастает. Ферштеен, а?

— Гут, гут! — с готовностью соглашались пленные.

Герман и другие солдаты, не будем греха таить, не всегда вежливо обращались с завоевателями. Жестоким было время. Но, чтобы издеваться, убивать невинных, — на этот счет строго было. Не в пример немцам. Подрагивал указательный палец Германа на спусковом крючке. Но убирал его вовремя от греха, ворчал про себя: «Живите! Выкручивайтесь теперь, как хотите… Судить вас сама жизня будет!»

Откуда же понять Германову душу молодому директору винзавода, когда он только и следит, чтобы не приехала нежданно комиссия сверху и чтобы не оробеть — вовремя напоить и накормить эту комиссию досыта. На черта сдался ему вахтер Орлов, который брал фашистов в плен, мерз и поливал тугие сугробы кровью.

И тут созревала и начинала нещадно давить сердце еще одна мысль: «Ну пусть этот директор не совсем еще спелый. Не увидит ошибок — покажут другие, не послушается — выпрут за милую душу. Но ведь и сынишка, Никитка, институт заканчивает. А что если он по такой же тропинке пойдет? Людей будет зазря ранить?» Герман выкуривал за ночь по пачке сигарет, исхудал.

А по Зауралью в те ночи шла весна. Вскрылся Тобол. Поднялась почти вровень с берегами вода, катилась, мутная, неторопливая. Сосала кручи, поросшие тальником. Булькали, обваливаясь в воду, земляные глыбы. По утрам над водой стоял холодный серый туман и в непроглядной его пелене слышались какие-то неведомые звуки: льдины стукались друг о дружку или ломало в водороинах сухостойную хрупкую вербу?

Однажды ранним утром пронесло на льдине пестро-красную собачонку-маломерку. Она жалобно выла. Жив смерти боится. Герман столкнул свою лодку с начинающего зеленеть взлобка, погнал ее, лавируя между льдинами. Уловив намерение человека, собачонка скользнула мордочкой по гладкой закраине и, выбиваясь из сил, поплыла к лодке.

— Что ты делаешь, дурочка? — ругнулся Герман.

Собаку завертело в воронке, и она исчезла, казалось, насовсем. Лишь пустые бутылки да черная щепа закрутились на месте, где торчала маленькая мордочка.

— Ай-яй-яй! Вот беда!

Но она не захлебнулась. Бледно-розовый оскал еще на мгновенье показался над водой, и Герман сгреб ее за ухо, швырнул в лодку.

Потом, разгорячившись, он отпихивался от налезавших льдин, как от заклятых врагов:

— Куда лезешь, проклятая, что тебе от нас надо?!

Выплыв на берег, Герман завернул свою находку в мешковину и, зажав под мышкой, пошагал к дому, приговаривая:

— Так и залиться могла бы. Эх, ты!

Маруся стояла на крыльце и ждала его.

— Что это такое, отец?

— Собачонка. Чуть не утонула.

— Неси в сарайку. Там заветерье.

— Ага. В сарайку. Тебя бы туда из воды-то!

Герман, не снимая сапог, вошел в кухню. Следом Маруся.

— Ты погляди, — сказал Герман. — Чем только держится.

Маруся расстелила около печки свернутые вчетверо половики, и собачонка быстро разомлела в тепле и заснула. Вроде бы умерла.

— О, господи, — вздохнула Маруся. — И для чего только бог сотворил.

Рыжик (так назвали они своего подопечного) хворал только одну ночь. Утром, раным-рано, поднялся, сладко зевнул и, подойдя к Герману, спавшему на диване, начал лизать ему руку.

С этого дня ни на минуту не оставлял он своего спасителя. Так постоянно и торчал у ног. Никто не мог прикоснуться к Герману. Рыжик зверел в таких случаях и, несмотря на свой невысокий рост, мог принести «обидчику» большие неприятности. У него были острые белые зубы, он был молод, мускулист и смел. И надо же так случиться, что первым, кто испытал на себе эти зубы стал земляк, фронтовой друг Германа, бывший командир отделения, ныне колхозный прораб Степан Тарасов.

Приехал он из родного села Мокроусова в областной центр добывать для строительства бутовый камень, доски и цемент. Зашел вечерком к Герману. Это было правилом. Поздоровались, крепко тиснули друг друга в объятиях, и тут затрещали новые серые, нерусского происхождения, Степановы джинсы. Рыжик вцепился в штанину и остервенело рвал ее, добираясь до тела.

— Это еще что такое? — возмутился Герман. — А ну брось!

Послушный хозяину, маленький задира ворча ушел под кровать.

— Где же ты достал такого зверя? — Степа, добродушный увалень, с льняной шевелюрой, прошитой серебряными нитями, вытащил из портфеля три бутылки вина и, не дослушав Германовых объяснений, засмеялся:

— Пить — умрешь и не пить — умрешь… Так уж лучше пить, может, смерть и обойдет сторонушкой.

— На меня тут приказ по этому поводу написали, — рассказал ему свою историю Герман. — Получается, вроде, что с такими, как я, бороться надо беспощадно!

Степан ворочал голубыми глазами, ухмылялся:

— Это, братишка, ты под кампанию попал. Вот приутихнет кампания, и на заводе вашем опять будет, как во Франции… Самая большая доза на душу населения… Впрочем, работать-то ты где собираешься?

— Пока что не думал.

Глаза у Степы внезапно стали мученически жалкими, в голосе зазвучала мольба.

— Слушай, Гера, друг ты мой фронтовой, закадышный, будь человеком! А?

— Ну-ну! Продолжай!

— Ты ведь и раньше плотничал, и блиндажи твои снаряд не брал. Так ведь?

— Так. Точно так. Говори, пожалуйста, что тебе все-таки надо?

— Давай к нам работать. На лето.

— Шутишь?

— Не шучу. Дело такое. Прямо сказать, неотложное. Школу надо к осени сдать. Материалы есть. Фундамент и большую часть кладки в прошлом году сделали… А нынче — беда! Нет людей. Набери бригаду. Тут, в городе, это можно сдокументить… Стоимость большая. Тысяч тридцать отдадим по договору строителям. Шабашникам, как их величают… Берись. Один сделаешь — твои деньги. Пять человек будет — всем своя порция… Берись. Мужик ты надежный… Милый ты мой дружочек, спаси от беды!

И Герман словно проснулся.

— А вы не соврете, не обманете?

— Договор заключим. Все по закону. За лето сделаете, деньги заработаете. И нам польза… Ведь для родного села, Гера… Неужто совесть у тебя не колыхнется?

— Ладно, — Герман вспыхнул от Степиных слов. — Хватит причитать. Не ищи больше никого… Будет тебе бригада!

Они долго еще сидели в тот вечер в маленькой горенке, перебирая в памяти былое, вспоминали, как и обычно, войну: Сталинград и Кенигсберг, Польшу и Дальний Восток. Маруся, встревоженная их разговором, тоже не спала. Когда, наконец, улеглись спать, спросила Германа:

— Ты головой-то хоть что-нибудь думаешь?

— А что?

— Ты куда собрался? Оголодал? Не пойдешь никуда. Я тебя и так прокормлю. Черт с ним, с заработком! Что они тебе, деньги-то эти? Еще убьешься. Итак весь израненный, исхлестанный, да еще…

— И не в деньгах совсем дело.

— Ну, в чем тогда? Объясни!

Он молчал. И это означало, что не свернуть Марусе его. Ни за что. Тем более, укусил его Степа за самое больное место: неужто, мол, совести нет — школу в родном селе не поможешь достроить! И плакать пробовала Маруся, и обнимать его, и целовать. А он как одеревенел. Знала, что притворяется, но не знала, что делать, как отговорить его от этой рискованной затеи. Всю жизнь прожили, и никогда она не могла найти в себе силы, чтобы победить в нем это упрямство.

Утром, проводив Степу к автобусу, Герман пошел на вокзал.

Там, у голубого киоска, каждое утро — сборище. Пьют или опохмеляются, все равно — орут, хрипят. День разгорается. Все давно уже на работе, а эти спорят о чем-то важном, за грудки друг друга хватают. Тоже дело у них, наверное, раз уж так горячатся. Горе — не люди. Слабоуздые. «Подведу Степу с такой-то ратью», — мелькнуло в голове. Но не умирать же раньше времени. Да и Степу подводить никак нельзя.

Три дня подряд, каждое утро, приходил Герман к киоску, брал кружку пива, стоял и приглядывался-прислушивался. В разговоры не вступал, да и с ним не много было желающих беседовать. Чутьем понимали: этому, наверняка, если станешь что-то говорить, то надо говорить по делу, а если пообещаешь что-то — придется выполнять. Обходили его стороной.

Лишь на четвертое утро подошел к нему тщедушный паренек с черными сросшимися бровями. Про него говорили, будто это чемпион не то Европы, не то мира по самбо. Звали Альбертом. Герману, конечно, было одинаково, с каким спортивным титулом ходит паренек по пивнушкам, но надо было сдавать школу, посулился Степе. Потому-то с некоторой поспешностью начал разговор с самбистом.

— Бригаду строителей набираю. Пойдешь?

Парень ощетинился, заговорил резко, бровь врезалась в бровь.

— Какую бригаду? Ты что, дед? Это же я набираю бригаду!

— Во-о-о-н что. А я и гляжу — не прикладываешься сильно-то.

— Не морочь мне голову, старик. Не твое это дело.

Герман потихоньку протянул самбисту корявую, твердую, как железка, руку:

— Не мое. Понял. Только ты мне не мешай. Айда отсюдова!

И тут самбист неожиданно успокоился, остепенился. Спросил Германа:

— А навар какой?

— Что это за штука?

— Ну, заработок?

— На бригаду тридцать тысяч… При условии, конечно…

— Я бы пошел, но только за бугра… Я же техник…

— Насчет «бугра» — подумаю. Сперва проверю… Худо будешь робить — выгоню, не до «бугра» тебе будет!

— Ясное дело, — мягчал парень, — дисциплина нужна. Но только, вы увидите, дело знаю…

Нескладно заводилась у Альберта жизнь. Никаким чемпионом он, безусловно, не был. Высшей точкой его спортивной славы было четвертое место в городских соревнованиях. Но и эта«точка»привела к полному закату. После соревнований сидел он вместе с дружками в станционном ресторане. Денег на выпивку не хватило, талоны, выданные тренером на питание, буфетчица отоваривать спиртным не стала. Пришлось всей компанией выйти на перрон, к составу, груженному комбайнами. Состав шел на уборку и должен быть, как предположили, весьма богатым. Ринулись на платформы, начали шарить по кабинам, пытаясь, раздобыть хотя бы ящики с комплектами инструментов. И наткнулись на хозяев машин.

Альберта взял за шиворот здоровенный русоволосый великан-комбайнер. Никакие «приемы самбо», познанные Альбертом у тренера, не помогли. Комбайнер, как тисами, зажал его руки и совершенно спокойно приказал своему напарнику:

— Бей его, Юрко, по рылу. А я в лен сапну… Пушшай не ворует!

Альберт почувствовал, как многопудовая кувалда обрушилась ему на шею. На следующее утро, уже в больнице, придя в себя, Альберт осознал весь конфуз. У него были выбиты все передние зубы и сильно ныла шея. Альберт никому не жаловался, избивших его проезжих механизаторов не искал. Поезд ушел. Дружки разбежались. Кого найдешь?

От стыда и позора оставил Альберт строительный техникум и каждое лето начал ходить с «дикими» бригадами. Встретив Германа, он довольно быстро уловил в тяжеловатом прищуре его и по корявой, как рашпиль, руке хозяйскую бескомпромиссность комбайнера-великана, одним ударом «отключившего» когда-то его от реальной жизни. Таких «непонятных» Альберт видел уже немало и, честно сказать, побаивался их по-настоящему. Побаивался жесткости и какой-то особой праведности, находившей у всех одобрение.

Вскоре Герман уже диктовал ему:

— В бригаде должно быть пять или шесть человек. Нас пока двое. Я буду подбирать народ и ты тоже ищи… Бездельников, шаромыг и белоручек избегай. Чтобы трудяги были…

— У меня есть на примете. Я быстро подберу, — заторопился Альберт.

— Не бей копытом, — удерживал Герман. — С кем договоришься, веди ко мне. Я тоже покалякаю.

— Ладно. Хорошо, — парень загорался. — Я плохих не возьму.

Герман привел его к себе домой. Маруся напоила чаем. Они обстоятельно, до деталей, обсудили предстоящее. Когда самбист, боязливо взглядывая на Рыжика, попрощался и ушел, Маруся сказала:

— Счастливый парнишка-то заводится. Брови срослись — это только у счастливых.

— Находит на кого-то из моих знакомых, а на кого — не пойму! — вслух размышлял Герман.

* * *

Село Мокроусово, а по старым записям Мокроусовская крепость — «селидьба», говаривали старики, давнишняя и своеобычная. Еще Ермак Тимофеевич оставил в излучине маленькой речки, загибавшейся подковой, небольшую горстку людей во главе с беломестным казаком Пашкой Мокроусовым. И построили они глинобитную, в сажень ширью, крепость, и жить начали хлебопашеством, скотоводством, охотой да рыбалкой. По имени первопоселенца и стали называть крепость Мокроусовской, а потом просто Мокроусовой.

Так и жили многие сотни лет. Остались от крепости только развалины да вековые тополя, высаженные на берегу для укрепления его от размыва. Зато село взросло большое: с двумя церквями, ярмарочной площадью и белыми купеческими магазинами. Развертывалась в те годы в Мокроусове, стоявшем на перепутье между Уралом и Киргиз-Кайсацкими степями, большая торговля. И так вплоть до революции: укоренялся в тех местах купец, копил деньгу. Только школы доброй в селе не было. Ни к чему она была толстосумам.

…Герман проснулся на свету. Пастухи еще не трогали стадо. Держался над речкой нежный, как серебро, свет. Герман подошел к самому берегу, вдохнул всей грудью набежавший по воде запах сирени, а потом, зачерпнув ладонями студеную струйку, бросил ее в лицо. Вставал над Мокроусовой рассвет. Такой, каких нигде и никогда не бывает. Сначала золотая полоса показалась на минутку над дальними колками, а потом из-за них выплеснулся розовый пожар. Заполыхало все небо, выросло зарево. Герман, зачарованный, смотрел на восход. «И что же это такое? И откуда такая красота и кто может с ней что-нибудь сделать?!»

Щемящее чувство тоски, необъяснимой и непонятной, точило сердце… Еще там, в городе, уловив в словах Степы упрек, Герман почувствовал эту боль. Она не оставляла его все дни, мучила сильно. Встречи со Степой, впрочем, всегда разжигали в нем притухающий костерок воспоминаний. Они многое пережили вместе, и Степа многое напоминал Герману.

…Вот тот первый послевоенный май, когда вздумали они вместе сбежать в город. Наталья — первая жена Германа… Наташа… У нее выступили на глазах слезы, а лицо было белым, как береста.

— Бросаешь? — шепотом спрашивала она, и губы страдальчески кривились. Он и сейчас не может объяснить себе, почему не подошел к ней, не успокоил, а продолжал озабоченно перевязывать тесьмой от семилинейной лампы скатанное рулоном одеяло. Она утвердительно ответила сама себе:

— Да. Бросаешь. А мы-то ждали тебя, как сокола ясного!

Слезы крупные катились по ее щекам, и она их не удерживала, не стыдилась. Ревела искренне, как обманутый ребенок… И пятилетний Никитка, уцепившись за материн подол, казалось, со злобой рассматривал отца. Герман до мельчайших подробностей помнит тот день. Умытую росой черемуху, встревоженное движение ее веток. Такой же был рассвет.

— Не поминай лихом, Наташа, — сказал он жене. — Худого я тебе ничего не сделал!

Когда выходил из калитки, будто кнутом полоснул плач маленького Никитки: «Папка! Куда ты?!»

…А разрыва, что называется, «с вмешательством третьего лица» по сути не было. Ничего такого особенного не было. Была только гордость. Фронтовая спесь. Когда демобилизовался, Наташа уже участковым агрономом работала. Ему пришлось садиться на трактор. Неженатый еще в то время Степа, вернувшийся с войны в одночасье с Германом, сказал тогда:

— Мое дело холостяцкое: сегодня у тетки переночую — покормит, завтра — у дядьки, а там, глядишь, еще у кого. А ты? Зимой, на ремонте, по восемь рублей зарабатывают в месяц… Пусть Наташка твоя, мак-баба, агроном, тыщу имеет. Но у тебя-то где совесть?!

Рассвирепел тогда Герман не на шутку, пилотку — об пол, начал топтать, плеваться… Потом поднял пилотку, надел по-обычному набекрень, спросил Степу:

— Ну, что же теперь делать? Чего ты стоишь, кислогубишься?

У Степы аж слезина сорвалась из-под века, брызнула: жалко стало Германа. Отвернулся, махнул рукой:

— Удирать надо, Гера… Не для того, понимаешь, мы фрицев вязали, чтобы пайки тут выглядывать. На заводах сейчас тоже люди нужны. Но там обеспечение совсем другое!

Так созрело решение о переезде в город. К тому же в эти самые кризисные дни получили они письмо от боевого друга, сослуживца, горожанина Сеньки Кукарского. Сенька был разнесчастнейший на земле человек. Еще в сорок третьем, когда формировали их часть, слыл он лучшим красноармейским певцом. Любили слушать его и рядовые, и сам генерал. Пел он душевно, мощно. Никто не сомневался, что станет он после войны настоящим артистом. Но война и отобрала у него самое заветное — голос: пуля порвала голосовые связки, и мог он сейчас общаться с друзьями только шепотом да записками. Лучше бы уж насмерть убила, проклятая, чем на муки такие обрекла!

Тяжкая была беда! До худого дело доходило. Но нашел все-таки полуденную дорожку, не сдался. Стал директором заводского музея. История предприятия, на котором мальчишкой начинал трудиться, судьбы рабочие, трудные, приоткрыли упавшую было на глаза черную повязку, развеяли тьму. Понял Сенька, что расслабляться ему не время. Поднял голову. Конечно, такой штатной единицы — «директор музея» — на заводе не было.

Но ее, чтобы спасти Сеньку, придумали хорошие люди, тоже бывшие фронтовики, — парторг завода да директор.

«Приезжайте, ребята, — писал Сенька. — Не пожалеете. Дела тут такие затеваются — грудь распирает. Уверен, что вам по душе придется!»

Это было последним толчком.

Но на практике все оказалось не так просто. Наташа решительно отказалась уезжать из села.

— Мне на заводе неинтересно. Я землю люблю. Учусь. Да и за длинным рублем не угонишься. Даром деньги нигде не платят! — сказала она.

Это взбесило Германа. Что за жена? На кой нужна такая? Она, видите ли, землю любит! А мужа? Чем она тут всю войну занималась? Мужа ждала? Я на фронте кровью исходил, а она, поди, тут! И пошло, и поехало! И дошло до разрыва.

…В городе они жили со Степаном вдвоем в заводском общежитии, в маленькой комнатушке. Сеня не обманул. Завод действительно набирал темпы. И заработок был отменный. На все хватало: на одежду, на еду, на выпивку. Но не было душевного облегчения. Перво-наперво к Сеньке пришла беда горше первой. Забраковала его жена. Бросила. Ушла с маленьким ребенком к другому. И начал Сеня таять после этого, как вешний снег. Через год, как раз перед праздником Победы, его не стало, утек вместе с весенними ручейками… После Сениных похорон Степана в госпиталь положили: открылись старые раны на бедре, начали выходить железные да костные осколки. Бегал Герман с авоськой по магазинам: то кефир, то фруктов нес Степе. И все окружающее казалось ему временным. Ждал какого-то поворота в жизни, неведомых радостей. А их не было.

Когда Герман привел в комнатушку новую жену, Степан, выписавшийся из госпиталя, растерялся.

— Мне, значит, квартиру надо искать?

— Для чего?

— Ну, а жить-то где будете?

— Жить в этой зале придется тебе одному. Я уйду к Марусе.

Маруся была горожанка. Отец ее, знатный в городе портной, седой, рано овдовевший, имел собственный домик на берегу Тобола. Герман, согласившись пойти на житье примаком, вскоре стал злиться: «Доживешь тут, люди пальцем будут показывать: «Влазень идет!» Но тесть развеял начавшую расти червоточинку.

— Ты — фронтовик, парень честный, — сказал он, — на такой пустяк и маешься… Все эти зятевья-влазни — все от старого режима идет. И, скажу тебе, каким только издевательствам этот режим-прижим не подвергал нас в старое время. Неужто и ваше поколение собирается в плен ему сдаваться?

Стариковы слова подействовали словно чудодейственный бальзам. «Что я, в самом-то деле, из-за таких мелочей себя мордую. Умерло старое, зубки остались — надо их выламывать!»

И Маруся, не чаявшая души в отце, еще большую любовь проявляла к Герману. Она обычно гладила большой сизый шрам на груди Германа (последнее тяжелое ранение) и говорила нежно:

— Вот получим зарплату и половину Никитке вышлем. У них там плоховато… Надо помочь. Так ведь?

— Так, так.

— А Наташа твоя не обидится, что мы поженились?

— Ну, если и обидится, так что же теперь, топиться бежать?

— Мне жалко ее, — говорила Маруся. — Такого, как ты, потерять я бы не смогла. Я бы жизни решилась.

Она всегда вызывала у Германа изумление. Много уже лет.

Соберутся в театр — оденется и засветится вся. Самые модные городские щеголихи завидуют. А о спектакле начнет говорить — и не поймешь: Маруся ли это или, может быть, какая-нибудь преподавательница-профессорша. Откуда что и берется! Выскажется, бывало, а потом накинет старенькую фуфайчонку и пошла во двор: снег убирать, дрова носить. Всю домашнюю работу умеет делать отменно: и полы мыть, и белье стирать, и столы накрывать. Послушаешь иногда разговор ее с бабами-соседками — со смеху помрешь. Сидит за оградой, на скамеечке, лицо такое молодое, милое, и рассказывает серьезно:

— А угри выводить можно очень даже просто. Надо платок у незамужней девушки взять и семь зорь этим платком с пшеничного колоса росу сымать и мазаться. А чтобы мужик не шлялся по ночам — тут еще проще: волчьим салом порог два-три раза натри и все!

— Ты и сама веришь в эту чепуховину? — смеясь спрашивал Герман.

— Нет, не верю. А они верят. И хорошо получается.

…Тот новый поворот в жизни все-таки пришел. Был на заводе митинг. Началось движение за возврат в село: новые перемены двигались по деревням. Они опять, как и всегда, вдвоем подали заявления… Это была слабость Германа. Или позор?

…Встает в глазах знакомый полустанок. Зима. Они вышли из вагона и ждали подводу.

— Эй, граждане-товарищи, — крикнул подкативший к вокзалу на саврасом жеребце паренек лет шестнадцати. — Вы к нам, в МТС?

— К вам, наверное.

— В Мокроусовскую?

— В нее.

— Поедем поскорее, а то хозяйка ворчать будет!

Они уселись в красивую кошевку и покатили по гладко накатанному зимнику. Герман сразу же поднял воротник и молчал, а Степа любопытничал:

— Кто у вас хозяйка-то?

— Главный агроном. Сейчас за директора… Не любит беспорядки.

— Хозяйственная, видать, баба?

— Самостоятельная.

— Мужняя?

— Разженка. После войны приезжал, говорят, муж, в город звал — не захотела!

— Как так?

— А так, не захотела и все… А мужик тот, видать, полудурок какой-то был. Бросил с дитем, уехал!

— Слышь, а фамилия у этой бабы какая?

— Орлова. Наталья Петровна.

— Стой! — неожиданно крикнул Герман.

— Ну, вы че? Вы видите, Савраско боится! — рассердился парень.

— Брешешь ты все. Не бросал ее муж! Понял?

— Может, и не бросал. Почем я-то знаю. Только никого у Натальи Петровны нету, кроме сына — Никитки!

В конторе парень снял шапку, подвел приехавших к двери:

— Здеся она располагается. Заходите.

Наталья встретила прибывших спокойно. Герман сначала подумал, что она не узнала его и порывисто шагнул навстречу.

Но она прижала его взглядом, сухо спросила:

— Вы механики? Не так ли?

— Так.

— Нам очень нужны сейчас такие люди. Просто задыхаемся. Так что вы кстати, землячки…

Герман понял все. Стеснительно опустив голову, сказал:

— Прости, Наташа, но на работу приехал вот только он, — кивнул на Степана. — А я так. Побуду в родных местах денек-два и обратно, в город… У меня там семья…

И опять, как и много лет назад, лицо Натальи стало мертвенно бледным, пальцы дрогнули. Она опустила бумаги на стол:

— Все ясно, — почти шепотом сказала.

* * *

С того самого времени, как посулился Герман набрать в городе строительную бригаду, в нем поселились и начали жить два разных человека. Не жить — драться, остервенело, без уступок. Один стыдил Германа, упрекал, другой был совестлив, прямодушен и неуязвим. «Пошел в шабашники? — ехидно спрашивал первый. — Больших денег захотел? Не стыдно?» Второй отвечал: «А кто от денег отказывается? Деньги всегда нужны человеку». — «Ты же пожилой, а халтуру сшибаешь!» — язвил первый. — «Так если я откажусь, школу-то нынче опять не построят!» — отсекал упреки второй. — «В твоем возрасте люди благополучно живут. Не мотаются, как ты!» — «Я не мотаюсь. В ладах хочу прожить с совестью. Понял?»

Второй часто побеждал первого, но тревога на сердце не исчезла.

Кроме Германа и Альберта в состав бригады были «зачислены»: опытный каменщик Петя, уволившийся из какой-то ремонтной конторы потому, что три года подряд его обжуливал начальник — обещал, но не давал квартиру; его молодой братишка Толик, только что вернувшийся со службы. Приняли в бригаду инженера Виктора Гавриловича, решившего во время отпуска приработать деньжонок на «Москвича». Отпуск у Виктора Гавриловича был месячный, да еще «месячишко», говорил он, можно выпросить без содержания. Умелый этот человек, Виктор Гаврилович. И чертежи запросто читает, и монтажные работы знает отлично, и технику, и кладку ведет — комар носа не подточит. Герман восхищался: «Вот на каких земля-то держится!»

Тихим майским вечером все пятеро (да еще Рыжик в придачу) приехали в село. Степа ждал бригаду и выставил на стол бутылочную батарею. Клавдия, жена Степы, знала любимые Германовы блюда: на больших расписных тарелках лежала пластовая капуста, утопали в масле блины.

— Тут есть где и погреться! — усмехнулся Альберт.

— Греться не придется, — отрезал Герман. — Убирай, Степан, водку!

— Да я же для встречи, — виновато улыбнулся Степан. Обида скользнула по лицу. А Герман продолжал:

— Какая встреча? Мы что, герои-полярники или космонавты… Работать приехали, а не водку пить… Еще неизвестно, как и что получится.

— Так оно, конечно, так.

— Да и к тебе пришли за делом. Не для этого…

Не понравились слова бригадира каменщику Пете и самбисту Альберту. Смолчали. Не возмущаться же тут, когда вся правда в глазах.

Пили чай и говорили о деле: за лето надо было докласть коробку, подвести ее под крышу, поштукатурить классы и коридоры. Колхоз выделял в распоряжение бригады растворомешалку с подачей смеси на высоту по гофрированной трубопроводке, электрический подъемник. Монтаж тепловой системы и санузлов брался провести сам Степа с колхозными умельцами.

— Как видишь, — Степа был доволен, — я и о механизмах позаботился. Знай только работай!

— Спасибо, — Герман тоже развеселился. — Если все хорошо пойдет, справимся.

— Одна только просьба, — продолжал Степа, — расчет получите в конце строительства, а не по частям. Сейчас у нас, понимаешь, деньжат на счете нет.

— И с этим согласны, — Герман оглядел собравшихся. — Кучкой даже сподручнее!

Эти слова Германа опять не понравились Альберту и Пете.

А бригадир, будто догадавшись, добавил:

— Кто не желает такой жизни — скажите. Не темните. Будем подбирать других. Пока еще есть время.

Все молчали. Потом Альберт поднялся, брови его — черные крылья птицы — взметнулись высоко, лицо стало по-мальчишески доверчивым, чистым:

— Правильно, дядя Гера. Кто боится — пусть убирается.

…Когда шли от Степы, увидели залитый белой кипенью школьный яблоневый сад, услышали необыкновенно чистые трели. Это соловьи пели в неуспевающем остывать от дневного зноя саду.

Подступали самые короткие ночи. Жить бригаду поместили в старой крестьянской избе, глухо заросшей желтой акацией и сиренью. Герман радовался, что жили все вместе. Каждое утро он подымал ребят с рассветом. Не ругался, не кричал, только гремел ведрами, хлопал дверьми, кашлял. И они понимали эту хитрость, вскакивали, бежали к захваченному белым туманом берегу, купались.

От восхода до наступления темноты взвизгивали электромоторы растворомешалки и электроподъемника. Работали упорно. Нещадно палило солнце. Пыльные вихри стояли на дорогах, а они, по пояс голые, в поту, по семнадцать часов торчали на кладке: три ряда — в ложок, один — в тычок, и снова, снова. Здание быстро вытянулось до карниза. Невыносимо болели спины, руки, ноги. К вечеру вес каждого кирпича удваивался. Наступал в ритме работы такой час, когда одна маленькая чья-либо неловкость вызывала взрыв…

В самый разгар сенокоса прошел над Мокроусовой тополиный снегопад. По утрам росы умывали сады, затягивали серебряным блеском густую траву — конотоп. Дороги пропахли сеном. Тянулись на луга фургоны с решетками, дымились на ближних покосах костры. Герман, встававший раньше всех, любил наблюдать, как подымаются по утрам покосники, слушал, как начинают постукивать отбойные молотки и запевает около кузницы, выбрасывая желтый сноп искр, наждачное точило. Однажды, вслушиваясь в эту утреннюю колготню, он почувствовал, как сзади подошел кто-то. Обернулся и замер: Петя с сечкой в руке был совсем рядом.

— Что случилось?

— Деньги нужны, бригадир! Хватит вкалывать.

— Ты разве уговора не слышал?

— Не нужен мне твой уговор-приговор. Я деньги заработал — отдай! — Петя размахивал сечкой, едва не задевая лицо Германа. Но Герман оставался внешне спокойным.

— Потерпи! — сказал твердо.

— Слушай, отпусти хотя бы на денек в город, — Петя бросил сечку.

— На денек? Послезавтра. Всем объявляется выходной! — согласился Герман. — Только чтобы на другой день вовремя быть на работе!

— Будем. Как не быть.

…Это был первый за весь месяц свободный от работы день, и Герман, оставшийся в одиночестве, не знал куда деваться. Он встал, по обычаю, до свету, долго сидел на берегу, вслушиваясь в милую сердцу музыку просыпающегося села. Громко выходили из переулков, с шумом кидались на зеркально застывшую воду гусиные выводки, кричали петухи, а за селом, на фермах, призывно и грозно трубили десятицентнеровые быки-производители. Чьи-то овечки с утра пораньше улеглись под ракитником, вытянув по земле шеи. «Жара будет. Точно».

Тенькнули, сверкнув серебром, ведра, и Клавдия, жена Степы, спустилась по крутой тропинке к воде.

— Не спится, Гера?

— Какой сон? Не семнадцать лет.

— Нам и в семнадцать спать не пришлось… А Степа мой опять всю ночь с радикулитом промаялся.

— Зайду вечерком.

— Заходи, — Клавдия сплеснула на траву излишнюю воду, спросила:

— О Наталье-то не тужишь?

— Нет, забылось все.

— Она в районе сейчас. Начальница… Ночевала я недавно у них. Муж ейный постарше, правда. Строгий. По-культурному живут, на разных кроватях спят…

Герман захохотал:

— На кой ляд такая культура?

Засмеялась и Клавдия, но тут же затихла.

— Искалечил ты, Гера, всю ее жизнь. Уважаю тебя, потому как друг ты Степы, фронтовой… А за Наташку не могу тебе простить. Извини.

— Неровня она мне. Сама говоришь, в начальниках ходит. А я? Рядовой. Букашка!

— Спрятался, значит, за это дело. Незаметностью прикрылся… У нас петух такой есть: засунет башку в поленницу и думает, что его не видно. Про Никитку-то что знаешь?

— В институте он. Деньги Маруся шлет.

— Заканчивает он институт. Славный парень выравнялся!

Будто ошпаренный, ходил весь день Герман после этого разговора. Никак не мог опровергнуть Клавдииных слов. «Искалечил Наташку?» Сама она себя искалечила, да еще и меня захватила… И к чему это Клавдия так сказала? Ведь знает, что Маруся у меня есть. И Марусю знает. И у Наташки тоже свой мужик есть. К чему она?

Вечером Герман не пошел к Степану, а еще засветло лег спать. Но заснуть, сколько ни силился, не мог. Перед рассветом, истерзанный какими-то нелепыми предчувствиями, в полубреду, услышал отчаянный визг Рыжика, доносившийся от амбара, где хранился цемент. Поднялся неохотно, вышел на крыльцо и захолонул от гнева. Склад был открыт. Альберт и Петя кидали в какую-то машину с заднего борта мешки с цементом. Схватив лежавший на лавке топор, Герман бросился к грабителям.

— Вы что делаете? А ну, выгружайте немедленно, иначе порублю гадов!

— Тихо, дядя! — злобно рыкнув, чужой шофер-верзила двинулся на Германа. И в это же мгновенье сзади на нем повис Рыжик. Дикий вопль разнесся по полянке. Увидев происходящее, пошел на помощь незнакомцу Петя, одичавший в городе от перепоя. Альберт, видевший в руке Германа топор, схватил Петю поперек:

— Стой, Петька! — они сбились в потасовке, как накрытые решетом молодые петухи.

— Выгружай цемент! — Герман замахнулся на незнакомого мужчину топором. — Ну, слышишь?

Рыжик в ленточки осымал на верзиле брюки, и голое тело сверкало в сизом утреннем свете.

— Убери пса! — тоненьким голоском попросил вдруг перепуганный шофер.

Когда мешки были заброшены в амбар, Герман, не выпуская топора, сказал шоферу:

— Теперь уезжай. Чтобы духу твоего не было. Если еще раз попадешься, укорочу топором руки.

Петя и Альберт понуро сидели на подамбарнике. Герман молча разглядывал их, потом приказал:

— Давай спать! Завтра разберемся… Ишь как деньжонок-то захотели нажить… Последний цемент продали!

Они поплелись в дом. Альберт поймал Германа за рукав.

— Дядя Гера! Прости!

— Нет уж, дружок, тут прощеньем не пахнет! Ты, видно, паразит, не впервые руки к чужому добру прикладываешь.

— Прости, дядя Гера! Ради папки прости!

— Какого еще папки?

— Друг он ваш был. Фронтовой… Семен Кукарский… Он мой папка. А что фамилия другая, так это мать виновата!

Какая-то горячая волна толкнула Германа в сердце.

— Значит, ты сын Сени Кукарского? Ах ты подлец, негодяй проклятый!

Герман ударил самбиста. И заплакал, расстроенный. Нет на земле Сени! А этот подонок в воровство кинулся!

Ни на минуту не сомкнул глаз в эту летнюю ночку Герман. А они спали. Избитые, в похмельном сне. Утром до приезда Толика и Виктора Гавриловича Герман сгонял их на речку, строго потребовал:

— Побрейтесь, приведите себя в порядок. Если спросят — кто, скажете, мол, в городе с хулиганами распластались. И все. Об остальном никому ни слова. Могила!

— Дядя Гера! Век буду помнить! — начал было изливаться Альберт, но Герман резко осадил его.

— Хватит! Сейчас хлопот у нас повыше усов. Должно разнести всю эту беду дымом. Так, Петя?

— Так, — помушнел каменщик. — Спасибо, Герман, что прощать умеешь. Ребятишек ведь у меня двое… Я свой грех делом закрою!

* * *

К концу июля осталась только штукатурка и покраска. Но цемент уже кончился, не было в колхозе ни известки, ни краски. Сидели мужики несколько дней без дела, спали в запас.

Герман каждое утро и каждый вечер ходил к председателю, и тот, наконец, рассердился на него всерьез:

— Что ты ходишь, кишки из меня выматываешь? Ну где я тебе возьму эти цемент и краску? Рожу, что ли?

— А мы простаивать днями должны?

— Не знаю. Не простаивай! Вот прораб из города приедет, там видно будет!

Приехал из города Степа. Ничего утешительного.

— Можно купить, но только в розницу.

— Это как?

— Ну, значит, за наличный расчет… А колхоз и школа на такое пойти не могут. Надо только перечислением.

— Так что же делать?

— А черт его знает.

Начались затяжные августовские дожди. По утрам ненадолго выглядывало солнышко, а потом спускался мелкий бусенец и шел весь день, до вечера. Вечером ненадолго обмытая заря показывалась на горизонте, обнадеживая людей, но после полуночи опять собирался дождь. В один из таких дней пришел к шабашникам Степа, объявил:

— Сегодня подписали ваши процентовки. Завтра валяйте в кассу денежки получать… Восемнадцать тысяч выгнали, так что есть смысл и погулять! — чувствовалось: Степа старается задобрить Германа. Но Герман был мрачен:

— Рано еще нам гулять!

Первая за лето получка, кажется, должна была подействовать, как первая выставленная весной рама. Но такого не получилось. Не было результата… Не выполнялись договорные обязательства. И все они, такие разные, были угнетены чувством своей виновности перед селом. Всем хотелось (и это было уже недалеко) постоять у парадного входа в новую школу, увидеть входящих в нее детей и взрослых, порадоваться вместе с ними. Самое странное, заметил Герман, такое ощущение возникло в бригаде совсем недавно, но расти начало, как на дрожжах.

Ночью сирень гудела жирной, переполненной хлорофиллом, листвой. Колотился в окошко ливень. Германа разбудил Петя.

— Слушай, бригадир! А ведь мы можем сброситься! А?

— Опять ты за свое? — заворчал Герман. — Мало того, что было?

— Не понял ты меня. Завтра получка, по три с лишком дадут… Что же, их сразу прижилить и все? Кинем по сотне, хрен с ним, и купим эту самую краску и цемент, и известь… Заканчивать надо.

— По сотне будет мало.

— Ну так по две.

— Ты согласен?

— А то нет, что ли?

— Так…

— А потом колхоз рассчитается продуктами или еще чем.

Герман окончательно продрал глаза, улыбнулся.

— Ты, Петя, не каменщик, ты — президент. Ей-богу! Так мы и сделаем… Вся тут и недолга!

…Теперь даже поздними вечерами, даже за полночь, в школе горели переноски. Это был рывок большой силы.

Следом за штукатуркой начали побелку краскопультом, привезенным Петей из города. Герман допросил Петю без церемоний:

— Не краденый?

— Свой, Герман. Чтоб мне провалиться… Из старых, списанных, по частичке собирал. Да еще и усовершенствовал: смотри, как нежно накладывает раствор!

— Ну ладно. Ты прости, что я так спросил тебя. Не хочется позору…

— Не будет его больше. Никогда.

Они опаздывали к сдаче на неделю. Это вначале расстроило всех. Но Степа, занимавшийся отладкой тепловых приборов и санузлов, успокоил:

— Новый учебный год можно начать и в старом здании. В сентябре еще тепло. Ничего.

В день завершения работ приехала на рейсовом автобусе Маруся.

— Я уж тебя прямо не чаяла живого увидеть, — обнимала она Германа. — Давай заканчивай все. Поедем домой. Хватит. Тебя с завода приходили спрашивали.

— Закончили, мать! — смеялся Герман.

Он похудел и казался молодым не по возрасту.

Гуляли с Марусей в сопровождении наипреданнейшего Рыжика по узким улочкам Мокроусова. Стояли на берегу, у развалин старой крепости, и Герман говорил:

— Опять надо уезжать… Затоскую я, мать!

Она удивленно глядела на него: давно уж не видела таким светлым, разговорчивым.

— Ты о чем, Гера?

— Да вот об этом… Тут родина моя, Маруся!

После дождей установилось в Мокроусове погожее бабье лето. Боязливые пленицы стояли в синем воздухе. Уплывали к югу грустные косяки журавлей. Тревожный, призывной крик их в устоявшемся, светлом, как хрусталь, воздухе, навевал грусть. Люди, работавшие в полях, на огородах, останавливались, прикладывали к глазам ладони, подолгу, молча провожали птиц взглядом.

— Каждая птица, мать, должна помнить свой берег…

Поздним вечером Герман, Маруся и все ребята пришли в школу, открыв парадный вход своим ключом. Они в каждом классе включили свет, и здание засверкало, отражаясь в тихом холодном пруду. Стояли в торце коридора, любуясь сверкающим полом, белыми стенами, вслушиваясь в очаровывающую тишину. Неожиданно в вестибюле стукнула дверь. Кто-то шел к ним легкой, быстрой походкой.

— Эй, кого бог несет? — спросил Герман, насторожившись.

Приблизился к стоявшим парень, высокий, в черном строгом костюме, голубоглазый.

— Это я, отец, Никита! Я только что с автобуса. Гляжу, огни зажглись. Дай, думаю, загляну… Дело в том, что послали меня сюда работать, директором этой школы!..

— Ты узнал меня? Ты же меня так давно не видел?

— Узнал. Неужто отца родного так трудно узнать. Да и альбом твой, фронтовой, у меня хранится! — Никита улыбался спокойно.