Глава первая Формирование замысла
Глава первая
Формирование замысла
Гордое стремление «означить свое существование» в мире (X, 111) появляется у Гоголя еще в ученические годы. «Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага», — пишет восемнадцатилетний Гоголь своему родственнику. Первоначальные его замыслы вовсе не связаны с литературой. «Я перебирал в уме все состояния, все должности в государстве и остановился на одном. На юстиции. — Я видел, что здесь работы будет более всего, что здесь только я могу быть благодеянием, здесь только буду истинно полезен для человечества», — сообщает он в том же письме (X, 111–112). Однако первые шаги на поприще государственной службы в Петербурге, куда Гоголь перебирается после окончания Нежинского лицея, не принесли ему удовлетворения. Между тем поэзия, музыка, театр, изобразительные искусства глубоко волнуют художественную натуру будущего автора «Мертвых душ». И уже в первый год его петербургской жизни он печатает (под псевдонимом В. Алов) идиллию «Ганц Кюхельгартен», где пытается воплотить в поэтических образах свои представления о жизни и назначении человека.
При всем художественном несовершенстве этого произведения оно интересно для нас тем, что главный психологический мотив, главное жизненное стремление молодого автора выражается его героем в словах, непосредственно перекликающихся с будущим названием поэмы:
??????????????????… Теперь ужели
Мне здесь душою погибать?
И не узнать иной мне цели?
И цели лучшей не сыскать?
Себя обречь бесславью в жертву?
При жизни быть для мира мертву?
(I. 78)
Неудача «Ганца» не обескуражила Гоголя, и его следующая книга — «Вечера на хуторе близ Диканьки» — не только имела успех у публики, но и была одобрена самим Пушкиным. Вся нервая половина 1830-х годов — это период необычайно быстрого и яркого расцвета гоголевского таланта. Одно за другим следуют издания: за двумя книгами «Вечеров» — сборники «Арабески» и «Миргород»; идет работа над драматическими произведениями.
Центральная категория не только гоголевской поэм, но по существу и всего его творчества — душа — определила собой характеристику человеческой личности уже в первых произведениях писателя. Чтобы яснее себе представить смысл, который вкладывал в это понятие Гоголь, необходимо кратко остановиться на тех течениях в умственной жизни России и Европы, которые обусловили возникновение концепции души в его творчестве.
Период, предшествовавший созданию «Мертвых душ», — это пора повсеместного распространения романтизма, романтического ви?дения и понимания мира, проявившихся не только в искусстве, но и во всех других сферах общественного сознания. Романтизм в самом общем смысле означает обращение к внутреннему миру человека, к его душевной жизни, и в этом своем качестве он не только не противостоит реалистическому миропониманию и реалистическому искусству, но, наоборот, обусловливает и подготавливает их возникновение. Так, первые реалистические произведения Пушкина появились, когда и самого термина «реализм» в литературе еще не было, а шла борьба за «истинный романтизм» — лозунг, под которым тогдашние писатели ратовали за свободу от условностей в искусстве и верность действительности.
Важным шагом на пути к историческому постижению общественных процессов было обращение романтиков к понятиям народности и национального духа. Народность становится лозунгом времени и тем главным требованием, с которым критика подходит к литературе. Если старшие современники Пушкина и Гоголя, воспитанные в правилах эстетики классицизма, полагали, что любое литературное произведение должно соответствовать законам изящного, выводимым из всеобщего и потому безликого Разума, — поколение, к которому принадлежат названные писатели, уже выдвигает романтические требования; каждая литература должна быть национальной, т. е. выражать дух своего народа, своей нации.
Возникший еще в конце XVIII в. интерес к национальной старине — памятникам, запечатлевшим в себе дух народа, особенно широко проявляется в России после 1812 г. в связи с патриотическим подъемом, охватившим русское общество. «Появление „Истории государства Российского“ (как и надлежало быть), — писал Пушкин, — наделало много шуму и произвело сильное впечатление. <…> Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом».[7] И в составленном Пушкиным «Плане истории русской литературы» (1829) первый пункт обозначен в следующих словах: «Летописи, сказки, песни, пословицы».[8]
Если противоречия между народами и государствами выводятся в этот период из особенностей их национального духа, то противоречия внутри общества, среди которых одним из важнейших было обезличивание человека, возраставшее одновременно с усложнением социального организма, связываются с категорией человеческой души. «… смотри — душа твоя обратилась в паровую машину. Я вижу в тебе винты и колеса, но жизни не вижу!» — читаем в одном из первых русских антибуржуазных произведений — романе В. Ф. Одоевского «Русские ночи».[9]
«Остановитесь, одумайтесь! Знаете ли, куда вы идете? Посмотрите — душа убывает», — в таких словах передавал Герцен романтически-субъективный протест английского мыслителя Джона Стюарта Милля против воцарения «общества лавочников» с его «общими стадными типами».[10]
Все перечисленные особенности духовной жизни эпохи непосредственно отражены в творчестве Гоголя. Недаром же он писал: «Предмет мой была современность и жизнь в ее нынешнем быту…» (VIII, 449). Писатель безошибочно связал психологию своих персонажей с теми факторами, которые олицетворяли собой социальную структуру николаевской России: «электричеством» чина и денежного капитала, а также «бездельем», с одной стороны, и трудом — с другой. Однако совершенно очевидно, что выступают все эти явления у Гоголя, осмысливаются им не в плане политическом или общественно-экономическом. Противопоставляя меркантильной современности Тараса Бульбу или старосветских помещиков, писатель тоже явно исходит не из классовых принципов, в иной плоскости лежит и антитеза между фигурами поручика Пирогова и художника Пискарева.
Рассмотренные с точки зрения их внутреннего единства, произведения Гоголя наводят на мысль, что той глубоко демократической, хотя и социально расплывчатой идеей, которая лежит в основе содержащегося в них анализа общественных «нравов», является идея человеческого равенства и братства, одушевляющая созданные писателем картины Запорожской Сечи.
Как бы ни были разнообразны отрицательные персонажи Гоголя, у них есть одна общая черта — отсутствие внутренних связей с другими людьми, забвение тех великих слов, о которых писатель хотел напомнить обществу историей Акакия Акакиевича.
Ничтожность интересов, соединяющих людей, высмеивает Гоголь, изображая провинцию в «Шпоньке», «Повести о том…», «Коляске». В петербургских повестях тема иерархической раздробленности общества и страшного одиночества человека получает трагическое звучание. Пьесы и драматические отрывки Гоголя показывают, что за «приличной» оболочкой служебных, семейных и бытовых отношений кроются полная внутренняя разобщенность людей и глубокий антагонизм.
Итак, вся совокупность связей и отношений между людьми, изображенных в произведениях Гоголя, складывается в единую картину полной духовной дезинтеграции современного писателю общества и неразрывно с ней связанной дезинтеграции личности, ее раздробленности, в гоголевской терминологии. Эти психологические феномены, выражающие внутренние противоречия, которыми сопровождается формирование буржуазного уклада, по существу и представляют собой основную, универсальную проблему творчества Гоголя.
Категорией, непосредственно связанной с положительным идеалом, в системе гоголевской мысли выступает душа. Именно душа — частица высшего, надматериального начала в человеке — означает у Гоголя те внутренние возможности личности, основанные на ощущении братства с другими людьми, которые позволяют ей противостоять господствующему вокруг нее отчуждению. Наличие души выражает у Гоголя полноценность человека. Пассивное же подчинение силе внешних обстоятельств и прежде всего антигуманной морали современного Гоголю общества писатель рассматривает как духовную смерть личности, или смерть души.
Этот процесс был показан еще в первой редакции «Портрета», где намечена схема мертвой души богача-накопителя, предвосхищающая основные черты образа Плюшкина: «Уже жизнь его коснулась тех лет, когда все дышащее порывом сжимается в человеке, когда могущественный смычок слабее доходит до души и не обвивается пронзительными звуками около сердца, когда прикосновение красоты уже не превращает девственных сил в огонь и пламя, но все отгоревшие чувства становятся доступнее к звуку золота, вслушиваются внимательнее в его заманчивую музыку и, мало-помалу, нечувствительно позволяют ей совершенно усыпить себя <…> Пуки ассигнаций росли в сундуках его. И как всякой, которому достается этот страшный дар, он начал становиться скучным, недоступным ко всему и равнодушным ко всему. Казалось, он готов был превратиться в одно из тех странных существ, которые иногда попадаются в мире, на которых с ужасом глядит исполненный энергии и страсти человек и которому они кажутся живыми телами, заключающими в себе мертвеца» (III, 420–421). Во второй редакции появляются выражения «беспричинный скряга», «беспутный собиратель», которые еще больше приближают нарисованный образ к характеристике Плюшкина.
Привязанность к собственности убивает, как показывает писатель, главное в человеке — привязанность к людям. Богач, накопитель, который фактически занимает важное место в социальной структуре общества, по Гоголю — выпадает из человечества, становится прорехой в нем. Поэтому так ничтожен гоголевский Плюшкин.
Деление персонажей по принципу живой или мертвой души представляет собой как бы дополнительную — более широкую — типологию, которая придает собственно гоголевскую окраску каждому из выведенных писателем социальных типов. В большинстве образов гоголевского творчества категория души обнаруживается лишь негативно, но само ее отсутствие играет важнейшую роль в художественной структуре образа.
Хотя душа у Гоголя как будто и не имеет точек соприкосновения с социальной сферой, категория, с которой она сопряжена в произведениях писателя по принципу взаимоисключения, безусловно к этой сфере принадлежит. Речь идет о главном принципе нарождавшейся в России буржуазности, который Гоголь называл «приобретением» («Приобретение — вина всего…» — VI, 242). Поэтому гоголевскую душу можно определить от противного как антибуржуазное, антимещанское начало в духовном складе личности. И в этом определении у нас совпадут и вольнолюбивые запорожцы, и замкнутые в своем сельском раю старосветские помещики, и романтическая фигура художника.
Взаимоисключающую природу души и «приобретения» Гоголь ярко демонстрирует на примере тех помещиков, которых посещает в его поэме Чичиков. Мысль о последовательно прогрессирующем оскудении личности в образе каждого из них не нова. Ее высказал еще современник Гоголя С. П. Шевырев. Но важно подчеркнуть, что критерием, которым автор «Мертвых душ» определяет это оскудение, является связь человека с человечеством. И параллельно с ослаблением человеческих связей возрастает привязанность персонажей к собственности.
На первой ступени лестницы стоит Манилов. Он, бесспорно, самый бескорыстный из всех, у кого Чичиков торгует мертвые души. Он единственный, кто отдает их даром. Правда, доброта фантазера Манилова, как показывает Гоголь, приводит только к отрицательным результатам, тем не менее он искренне расположен ко всем окружающим, включая и его крестьян. В отличие от него Коробочка уже недоверчива к людям. В то же время она скопидомка и больше всего боится, чтобы как-нибудь не продешевить в своих торговых оборотах. Ноздрев не может не нагадить ближнему. И при всей своей безалаберности он достаточно агрессивный собственник. Все его попытки продать или выменять ненужную вещь явно направлены в сторону собственной выгоды. Но поскольку ему не так-то легко вовлечь кого-нибудь в свои аферы, его собственнический инстинкт отыскивает более доступные для него формы удовлетворения: он просто объявляет своей не принадлежащую ему землю. Для Собакевича все его знакомые — мошенники. При этом он ярко выраженный «кулак». В роли продавца мертвых душ он оказывается самым скаредным и неуступчивым из всех.
И последний в этом ряду, Плюшкин — человек, окончательно утративший все связи с миром. Гоголь настойчиво подчеркивает полное отъединение Плюшкина от людей. У него фактически нет семьи, так как он сам разорвал связи со своими детьми, знакомые с ним «раззнакомились», купцы перестали к нему ездить, крестьяне от него бегут. Разрыв с человечеством дошел у Плюшкина до такой степени, что нельзя даже понять, к какому полу он принадлежит.
Скупость Плюшкина имеет совсем иной смысл, чем, положим, скупость Шейлока или Скупого рыцаря. Если у Шейлока страсть к деньгам могла сочетаться с любовью к дочери, у Плюшкина это принципиально исключено. Если Пушкин, видя в золоте источник зла, признавал в то же время его огромное могущество, у Гоголя — и это очень существенно — богатства Плюшкина показаны не в виде блистающей груды червонцев, а в картинах праха и тлена: хлебных кладей, на верхушке которых «росла всякая дрянь и даже прицепился сбоку кустарник», запасов муки, которую надо было рубить топором, и т. п. Скупость Плюшкина — это как бы обратная сторона его отпадения от людей, в котором и заключается главное содержание данного образа.
Непреходящая актуальность гоголевской типологии связана с тем, что, будучи социальной по существу, она ориентирована не на какую-либо конкретную социальную структуру, а на любой общественный строй, где имеет место принцип отчуждения, подменяющий отношения между людьми отношениями вещей и разрушающий единство личности. (Отсюда, кстати, так быстро растущий интерес к Гоголю на Западе. Общество, превращающееся в гигантский конгломерат «посторонних», все острее ощущает в вопросах, поднятых писателем, проблемы своей сегодняшней жизни).
При всей значительности созданных им в первой половине 1830-х годов художественных произведений сам Гоголь, однако, не считает их чем-либо серьезным. Он преподает историю, записывает народные песни, мечтает создать труды по украинской и всемирной истории. В самом конце 1833 г., собираясь вместе со своим другом М. А. Максимовичем перебраться в Киевский университет, Гоголь пишет ему: «Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры. Много можно будет наделать добра» (X, 288). Как видим, идея служения общему благу остается неизменной, но ее конкретное осуществление в мечтах молодого Гоголя начинает смещаться в сторону художественного творчества. Дело в том, что история, фольклор и художественная литература выступали у романтиков в почти нерасчленимом комплексе, с центральной, организующей ролью в нем проблемы народности. Поэтому и в творчестве Гоголя невозможно полностью разграничить чисто художественную и историческую сферы, собирание фольклора и публицистику. Ведь не случайно народные песни он предпочитает в качестве исторического источника «черствым летописям», а историка Гердера именует «поэтом» (VIII, 88). В гоголевской статье «Шлецер, Миллер и Гердер» (1834) говорится, что идеальный историк должен обладать «высоким драматическим искусством» (образцом названа «История Тридцатилетней войны» Шиллера), «занимательностью рассказа Вальтера Скотта и его умением замечать самые тонкие оттенки» и «шекспировским искусством развивать крупные черты характеров в самых тесных границах» (VIII, 89).
В духе этой программы написаны, с одной стороны, исторические статьи самого Гоголя, вошедшие в сборник «Арабески», с другой — «Тарас Бульба», в котором воссозданию народного духа явно отдано предпочтение перед сохранением фактической и хронологической точности. Но художественность историка — это художественность серьезного рода. Увидеть же свое назначение в том, чтобы служить родной земле на поприще комического писателя, как будет называть себя впоследствии Гоголь, он смог далеко не сразу. Нужно было какое-то дополнительное воздействие извне, чтобы в сознании молодого литератора произошла соответствующая перестройка. По-видимому, эту роль сыграла появившаяся в сентябре 1835 г. статья Белинского «О русской повести и повестях г. Гоголя».
До сих пор мы главным образом отмечали в гоголевском творчестве те черты, которые были связаны с романтическими веяниями эпохи. Но нельзя упускать из виду и другую сторону вопроса. Дело в том, что многими из своих существенных признаков это творчество резко противостояло произведениям современных Гоголю романтиков. И чуждо ему было именно то, что оказалось художественно непродуктивным в романтизме и было отброшено последующей реалистической литературой, — исключительность героев и положений, преувеличенные страсти, искусственная приподнятость языка. Гоголь не просто обладал колоссальным дарованием, но сам характер этого дарования соответствовал новым задачам, вставшим перед русской литературой на рубеже тридцатых-сороковых годов.
«Мы требуем не идеала жизни, но самой жизни, как она есть, — писал Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя», утверждая ведущую роль реальной поэзии по сравнению с идеальной в современном ему обществе. — Дурна ли, хороша ли, но мы не хотим ее украшать, ибо думаем, что в поэтическом представлении она равно прекрасна в том и другом случае, и потому именно, что истинна, и что где истина, там и поэзия».[11]
Еще в 1830 г. молодой критик И. В. Киреевский назвал «уважение к действительности» средоточием той степени умственного развития, на которой находилось в то время европейское просвещение.[12] Наиболее ярким выражением этого принципа в русской литературе он назвал творчество Пушкина. Близок к точке зрения Киреевского и Гоголь. В своей статье «Несколько слов о Пушкине», помеченной в «Арабесках» 1832 годом, он замечает: «… чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы это необыкновенное было между прочим совершенная истина» (VIII, 54). А спустя три года почти теми же словами Белинский охарактеризует повести самого Гоголя: «И чем обыкновеннее, чем пошлее, так сказать, содержание повести, слишком заинтересовывающей внимание читателя, тем больший талант со стороны автора обнаруживает она».[13] Оригинальность Гоголя Белинский нашел в «комическом одушевлении», которое отличает его произведения, подчеркнув тем самым эстетическую значимость гоголевского смеха, могущество которого в полной мере еще не было осознано не только критикой, но, как уже упоминалось, и самим Гоголем. Большинство писавших о Гоголе относилось в то время к его комическому дару почти так же, как В. И. Панаев, литератор и член Российской академии, наивный вопрос которого сохранил нам в своих мемуарах С. Т. Аксаков: «А что Гоголь? Опять написал что-нибудь смешное и неестественное?».[14] Белинский же уловил в комизме гоголевских повестей одно из бесспорных свидетельств права Гоголя на высокое титло поэта. Он подчеркнул, что «причина этого комизма <…> в верности жизни».[15] «Эта простота вымысла, эта нагота действия, эта скудость драматизма, самая эта мелочность и обыкновенность описываемых автором происшествий, — говорится в статье Белинского о художественной манере Гоголя, — суть верные, необманчивые признаки творчества; это поэзия реальная, поэзия жизни действительной…».[16] Заявив, что «в настоящее время» Гоголь является «главою литературы, главою поэтов», критик утверждал, что «он становится на место, оставленное Пушкиным».[17]
Такая оценка — не достаточная ли это причина, чтобы глубоко задуматься о характере своего таланта и об ответственности, которую он налагает на писателя? По-видимому, так и было в действительности, хотя сам Гоголь оставил лишь косвенные и даже, говоря его языком, противувольные подтверждения этого факта.
О громадном воздействии на Гоголя статьи Белинского говорит не только известное свидетельство П. В. Анненкова («… он <…> был доволен статьей, и более чем доволен: он был осчастливлен статьей, если вполне верно передавать воспоминания о том времени»).[18] Самым неопровержимым доводом здесь представляется очевидная близость между положениями статьи Белинского и творческой программой Гоголя, изложенной им в «Мертвых душах» и в одновременно создававшейся второй редакции «Портрета». Совпадений здесь слишком много, чтобы можно было счесть их случайными. Подробнее этот вопрос будет освещаться ниже, в связи с гоголевской эстетикой, пока же отметим знаменательную последовательность фактов: произведением, обозначившим его переход от бездумного смеха к сознательному и общественно полезному, Гоголь называет комедию «Ревизор», и «Ревизор» был первым произведением писателя, начатым сразу же вслед за выходом статьи Белинского о повестях Гоголя. Кажется даже, что удивительная быстрота, с которой был написан этот шедевр русской и мировой драматургии, объясняется необыкновенным душевным подъемом, вызванным у Гоголя словами о нем Белинского.
Одновременно создается и статья о петербургской сцене (вошедшая затем в «Петербургские заметки 1836 года»), где Гоголь впервые выдвигает тезис о важной общественной функции смеха.[19] Приняв амплуа комического писателя, он стремится разъяснить гражданское значение своей деятельности. «Из театра мы сделали игрушку, — пишет Гоголь в названной статье, — позабывши, что это такая кафедра, с которой читается разом целой толпе живой урок, где, при торжественном блеске освещения, при громе музыки, при единодушном смехе, показывается знакомый, прячущийся порок…» (VIII, 186–187). «Смех — великое дело, — говорится в этой статье, — он не отнимает ни жизни, ни имения, но перед ним виновный, как связанный заяц…» (VIII, 186).
В своих взглядах на общественно-преобразующую роль театра Гоголь близок к просветителям XVIII в., полагавшим, что если свет разума будет внесен в мир, в последнем незамедлительно установятся всеобщая гармония и порядок. Урок нравственности и хотел он преподать своим согражданам в «Ревизоре». Не случайно, обращаясь к Пушкину с просьбой о сюжете для комедии, он подчеркивал, что ему нужен «русский чисто анекдот» (X, 375). Но, разумеется, воспитательная цель комедии не могла быть достигнута столь прямо и непосредственно, как об этом мечтал писатель.
«Представление „Ревизора“ произвело на меня тягостное впечатление, — вспоминал впоследствии Гоголь в письме к Жуковскому. — Я был сердит и на зрителей, меня не понявших, и на себя самого, бывшего виной тому, что меня не поняли» (XIV, 35). Писатель пришел к выводу, что художественный язык, на котором он обратился к своей аудитории, не был ей доступен: «… то, что бы приняли люди просвещенные с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества; а это невежество всеобщее» (XI, 45).
Как известно, вскоре после постановки «Ревизора» Гоголь уезжает за границу. Он настолько охладел к своему произведению, что даже не захотел приехать в Москву, чтобы помочь его постановке на сцене Малого театра. «… если бы я даже приехал, я бы не мог быть так полезен вам, как вы думаете, — писал он М. С. Щепкину о своей пьесе. — Я бы прочел ее вам дурно, без малейшего участия к моим лицам. Во-первых, потому что охладел к ней; во-вторых, потому что многим недоволен в ней, хотя совершенно не тем, в чем обвиняли меня мои близорукие и неразумные критики» (XI, 44).[20]
И острота гоголевской реакции, и подтекст, который ощутим в словах писателя о «Ревизоре», — все это лишний раз подтверждает, что замыслы Гоголя не сводились к тому, чтобы просто написать хорошее сценическое произведение (тем более что успех пьесы у публики был налицо — сам царь аплодировал на премьере). Дело было в том, что результаты представления не удовлетворяли тому критерию «существенной пользы» (VIII, 186), с точки зрения которого Гоголь будет отныне оценивать все им созданное. Неудача с «Ревизором» толкнула писателя на поиски новых художественных решений, которые должны были сделать его творчество активной воспитательной и нравственно-преобразующей силой.
«Еду разгулять свою тоску, глубоко обдумать свои обязанности авторские, свои будущие творения <…> я чувствую, что не земная воля направляет путь мой. Он, верно, необходим для меня», — писал Гоголь перед отъездом своему другу, историку М. П. Погодину (XI, 46). Так мог писать только человек, действительно ощутивший себя «главою литературы» и стремящийся своим трудом оправдать это наименование.
И вот мы подошли наконец к своему главному предмету. Уезжая за границу, Гоголь вез с собой начатые еще до «Ревизора» «Мертвые души», которым и было суждено стать воплощением новых замыслов писателя.
«Мертвые души» были начаты все в том же знаменательном 1835 г. Из письма к Пушкину от 7 октября, где Гоголь просил у него сюжет для комедии, известно, что к тому времени у него уже были написаны 3 главы. Поскольку эта рукопись до нас не дошла, мы можем судить о том, что? в ней содержалось, лишь по косвенным свидетельствам. Название произведения, как явствует из письма («Начал писать Мертвых душ» — X, 375), было найдено сразу и больше не изменялось. Что же касается его жанра, то, по-видимому, вначале Гоголь мыслил свой сюжет в форме сатирического романа. В том же письме читаем: «Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь». Чисто сатирический характер первоначальных набросков подтверждается и позднейшими словами Гоголя о «чудовищах», которые выходили из-под его пера на самом раннем этапе работы (VIII, 294). Даже тон первой дошедшей до нас редакции поэмы значительно более резок и саркастичен, чем в окончательном тексте: «И в самом деле, каких нет лиц на свете. Что ни рожа, то уж, верно, на другую не похожа <…> А сколько есть таких, которые похожи совсем не на людей. Этот — совершенная собака во фраке…» и т. д. (VI, 332). Таким образом, уже знакомая нам категория мертвой души вошла в гоголевский замысел как нечто привычное и ясное для автора и сразу же заняла в этом замысле центральное место, общая же концепция произведения формировалась много дольше.
Думается, что к отказу от сатирической одностронности привел Гоголя опыт с «Ревизором», после которого у писателя возникла идея ввести в свои труд лирическое начало.
«После Ревизора я почувствовал, более нежели когда-либо прежде, потребность сочиненья полного, где было бы уже не одно то, над чем следует смеяться», — писал он в «Авторской исповеди» (VIII, 440). Творческую позицию, занятую Гоголем на этом этапе его работы, можно обрисовать словами из позднейшего письма к Н. М. Языкову: «Сатира теперь не подействует и не будет метка, но высокий упрек лирического поэта, уже опирающегося на вечный закон, попираемый от слепоты людьми, будет много значить <…> один только лирический поэт имеет теперь законное право как попрекнуть человека, так с тем вместе воздвигнуть дух в человеке. Но это так должно быть произведено, чтобы в самом ободреньи был слышен упрек, а в упреке ободренье» (XII, 421–422). Слова эти как будто намечают программу действий для Языкова, но вспомним, что и прозаика Гоголя Белинский признал поэтом и что сам Гоголь подхватил это определение; вспомним также, что среди поэтических достоинств Гоголя Белинский отметил его лиризм и что это опять-таки повторял в своих автохарактеристиках создатель «Мертвых душ». Другими словами, советы, которые Гоголь давал Языкову, были для него не отвлеченными истинами — он делился с собратом по перу собственным опытом, раскрывал перед ним собственную творческую лабораторию.
Подтверждение сказанному найдем все в той же «Авторской исповеди»: «Мне хотелось… — пишет здесь Гоголь о «Мертвых душах», — чтобы, по прочтеньи моего сочиненья, предстал как бы невольно весь русский человек, со всем разнообразьем богатств и даров, доставшихся на его долю, преимущественно перед другими народами, и со всем множеством тех недостатков, которые находятся в нем, также преимущественно пред всеми другими народами. Я думал, что лирическая сила, которой у меня был запас, поможет мне изобразить так эти достоинства, что к ним возгорится любовью русский человек, а сила смеха, которого у меня также был запас, поможет мне так ярко изобразить недостатки, что их возненавидит читатель, если бы даже нашел их в себе самом» (VIII, 442).
Изложенный здесь замысел, по-видимому, относится к осени 1836 г., когда Гоголь «переделал» «все начатое» в Петербурге, «обдумал более весь план» и заявил (в письме к Жуковскому от 12 ноября) о своем произведении: «Вся Русь явится в нем!» (XI, 74). В этом же письме «Мертвые души» впервые названы поэмой.
Итак, от карикатурных портретов отдельных лиц — к всестороннему показу нации в целом, от сатирического романа — к поэме. Своеобразие замысла состояло в том, что нация мыслилась писателем не просто как объект изображения, но также и как объект нравственного воздействия и преображения — ведь именно этой цели посвятил свое перо Гоголь.
Но как можно обратиться сразу ко всей нации? Каким языком следует говорить, чтобы он был доступен для всех ее представителей? Чтобы оценить весь титанический размах этого замысла, уместно будет вспомнить, насколько широко был распространен в 1830-х годах тезис «У нас нет литературы». Эта негативная формула, кочевавшая чуть ли не по всем русским журналам, вытекала из романтического требования, чтобы литература была выражением духа нации. Между тем громадный разрыв между духовной жизнью низших и высших слоев русского общества, необразованность одних и полуиноземная культура других не допускали и мысли о каком-либо синтезе столь разнородных начал. И когда в 1844 г. Белинский объявил автора «Евгения Онегина» «представителем впервые пробудившегося общественного самосознания»,[21] ему пришлось «снять» вопрос о культурной пропасти утверждением, что «класс дворянства был и по преимуществу представителем общества и по преимуществу непосредственным источником образования всего общества».[22]
Своего рода пропасть существовала и в самой литературе. Хотя лед классицистских правил, сковывавших ее самобытное развитие, был уже взломан, испокон установившееся отнесение тем, предметов и лексики к «низкому» или «высокому» ряду еще не было изжито. Вспомним хотя бы нападки критики на Пушкина за то, что он назвал в «Евгении Онегине» простую крестьянку «девою», а барышень-дворянок «девчонками».
При таком положении вещей желание выразить духовную жизнь всей нации в одной книге могло показаться просто неосуществимым. Чтобы выполнить поставленную перед собой задачу, Гоголь должен был создать совершенно необычную систему поэтических средств, построить свое произведение на основании новых, не существовавших до него художественных законов. И он сделал это.