Глава шестая Поэма о России

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

Поэма о России

1

Путешествие за границей — быстрая смена впечатлений, разнообразие пейзажа, встречи с новыми людьми — на короткое время успокоило писателя. Он побывал во многих городах Германии, Швейцарии, Франции, Италии. Вначале Гоголю кажется, что здесь он развеет свою тоску, сможет забыться от тех горестных впечатлений, с которыми были связаны последние месяцы его пребывания в России.

Но уже первые его письма полны тоски по родной земле. 22 сентября 1836 года Гоголь пишет Погодину из Женевы: «… На Руси есть такая изрядная коллекция гадких рож, что невтерпеж мне пришлось глядеть на них. Даже теперь плевать хочется, когда об них вспомню. Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь…» (XI, 60). Его звали домой, упрашивали вернуться. Чувство любви к родине было отравлено у Гоголя сознанием властвующей там несправедливости, ощущением невозможности писать там «со злостью и солью». И он принимает решение не возвращаться. Он пишет Погодину: «Ехать, выносить надменную гордость безмозглого класса людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить. Нет, слуга покорный» (XI, 92). И так во многих письмах: гневные воспоминания о «гадких рожах», или «презренной черни», или «благородном нашем аристократстве», при одной мысли о котором «сердце… содрогается», неизменно переплетаются с трогательно-нежными чувствами к родной русской земле. Он замечает, что ничто на чужбине не может вдохновить его как художника: «Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимою цепью прикован я к своему… И я ли после этого могу не любить своей отчизны?» (XI, 92).

Говоря о необходимости в тиши обдумать свои «будущие творения», Гоголь имел в виду прежде всего произведение, над которым давно уже начал работать, — «Мертвые души».

У каждого художника есть творение, которое он считает главным делом своей жизни, в которое он вложил самые заветные, сокровенные думы, все свое сердце.

Таким главным делом жизни Гоголя явились «Мертвые души». Его писательская биография продолжалась двадцать три года. Из них около семнадцати лет были отданы работе над «Мертвыми душами».

Еще только начав писать это произведение, Гоголь проникся убеждением в его исключительной важности, в том, что оно должно сыграть какую-то особую роль в судьбах России и тем прославить имя автора. 28 июня 1836 года он писал Жуковскому: «Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек… Это великий перелом, великая эпоха моей жизни» (XI, 48–49). Четыре с половиной месяца спустя — тому же корреспонденту: «Если совершу это творение так, как нуж<но> его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем! Это будет первая моя порядочная вещь, вещь, которая вынесет мое имя» (XI, 73–74). Гоголь так увлечен новым сочинением, что в сравнении с ним все написанное прежде кажется ему пустяковыми «мараньями», которые «страшно вспомнить».

Сколь бы, однако, ни было велико значение «Мертвых душ», нет нужды противопоставлять их предшествующему творчеству писателя. Без «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Миргорода», петербургских повестей и «Ревизора» не было бы «Мертвых душ». Развитие Гоголя шло необыкновенно быстро, интенсивно. Между выходом в свет первого цикла его повестей и началом работы над «Мертвыми душами» прошло всего три-четыре года. Но громадный художественный опыт, добытый Гоголем в процессе работы над первыми своими произведениями, дал ему возможность создать гениальную поэму.

Есть писатели, легко и свободно придумывающие сюжеты своих сочинений. Гоголь к их числу не относился. Он был мучительно не изобретателен на сюжеты. С величайшим трудом давался ему сюжет каждого произведения. Ему нужен был всегда внешний толчок, чтобы окрылить свою фантазию. Современники рассказывают, с каким жадным интересом слушал Гоголь различные бытовые истории, анекдоты, подхваченные на улице, были и небылицы. Слушал профессионально, по-писательски, запоминая каждую характерную деталь. Проходили годы — и иная из этих случайно услышанных историй оживала в его произведении. Для Гоголя, вспоминал впоследствии П. В. Анненков, «ничего не пропадало даром».

Замыслом «Мертвых душ» Гоголь, как известно, был обязан Пушкину, давно убеждавшему его написать большое эпическое произведение. Об этом вспоминал Гоголь в своей «Авторской исповеди».

Пушкин рассказал Гоголю историю похождений некоего авантюриста, скупавшего у помещиков умерших крестьян, с тем чтобы заложить их как живых в опекунском совете и получить под них изрядную ссуду. История эта могла показаться Гоголю не более диковинной, чем та, о которой он рассказал в только что законченной повести «Нос».

Но из каких источников извлек ее Пушкин? Вопрос этот давно занимает исследователей.

История мошеннических проделок с мертвыми душами могла стать известна Пушкину во время его кишиневской ссылки. В начале XIX века сюда, на юг России, в Бессарабию, из разных концов страны бежали десятки тысяч крестьян, спасаясь от уплаты недоимок и различных поборов. Местные власти чинили препятствия расселению этих крестьян, преследовали их. 7 июня 1820 года был опубликован царский указ, в котором отмечалось, что в Бессарабию из центра России и Украины бегут крестьяне «в значительном количестве». В Кишиневе действовала специально учрежденная комиссия, занимавшаяся выявлением беглых крепостных крестьян. Полиции предписывалось удовлетворять ее требования «без малейшего замедления».[169] Но все меры оказывались напрасными. Спасаясь от преследователей, беглые крестьяне часто принимали имена умерших крепостных. Автор известных мемуаров полковник И. П. Липранди рассказывает, что во время пребывания Пушкина в кишиневской ссылке по Бессарабии разнеслась молва, будто город Бендеры бессмертен, а население этого города называли «бессмертным обществом». В течение многих лет там не было зарегистрировано ни единого смертного случая. Это, в конце концов, возбудило подозрение у властей. Началось расследование. Оказалось, что в Бендерах было принято за правило: умерших «из общества не исключать», а их имена отдавать прибывшим сюда беглым крестьянам.[170] Пушкин не раз бывал в Бендерах, и его, по свидетельству того же Липранди, очень занимала эта история. Впоследствии, уже находясь в Одессе, Пушкин при каждой встрече с Липранди непременно спрашивал у него: «Нет ли чего новенького в Бендерах?»

Эта история с мертвыми душами долго сидела в памяти Пушкина, и она, вероятно, стала зерном того сюжета, который почти полтора десятилетия спустя после кишиневской ссылки он рассказал Гоголю.

Надо заметить, что смахивающая на анекдот авантюра Чичикова отнюдь не была такой уж редкостью в самой жизни. Мошенничества с «ревизскими списками» были в те времена довольно распространенным явлением. Действительный случай покупки мертвых душ, о котором мог слышать Гоголь, имел место в самом Миргородском уезде. Об этом впоследствии рассказывала сестра писателя. О другом таком же случае сообщала его родственница — М. Г. Анисимо-Яновская. Дядя ее — Харлампий Петрович Пивинский, владелец двухсот десятин земли и душ тридцати крестьян, занимался винокурением. Но вдруг разнесся слух, что тем помещикам, у коих нет пятидесяти крепостных душ, не будет впредь разрешено курить вино. Предприимчивый дядюшка поспешил в Полтаву и внес за своих умерших крестьян подати, как за живых, да, кроме того, докупил у окрестных помещиков некоторое количество мертвых душ и таким образом до конца дней сохранил за собой право заниматься винокурением. По свидетельству Анисимо-Яновской, Гоголь хорошо был наслышан о коммерции Пивинского, с которым был знаком и который будто бы именно и навел писателя на мысль о «Мертвых душах».[171]

Гоголю были известны и другие аналогичные истории — например о некоем сербе, купившем заброшенное кладбище с 650 мертвыми душами, которых он вместе с несуществующей землей заложил на значительную сумму.[172] Условия крепостнической действительности создавали благоприятные условия для различных авантюр с мертвыми душами.

Ядром сюжета «Мертвых душ» была авантюра Чичикова. Она только казалась невероятной, анекдотичной. На самом же деле она была достоверной во всех своих мельчайших подробностях. Крепостническая действительность создавала весьма благоприятные условия для подобного рода авантюр.

Указом 1718 года подворная перепись была заменена подушной. Отныне все крепостные мужского пола, «от старого до самого последнего младенца», подвергались обложению налогом. Через каждые 12–15 лет учинялись ревизии, регистрировавшие фактическое количество податных душ. Умершие же крестьяне, или беглые, или отданные в рекруты считались до следующих «ревизских сказок» податными, и помещик обязан был либо сам платить налог в казну, либо раскладывать причитающуюся сумму на оставшихся крестьян.

Мертвые души становились обузой для помещиков, мечтавших, естественно, от нее избавиться. И это создавало психологическую предпосылку для всякого рода махинаций. Одним мертвые души были в тягость, другие, напротив, испытывали нужду в них, рассчитывая при помощи мошеннических сделок извлечь выгоду. Именно на это уповал и Павел Иванович Чичиков.

Гоголь великолепно разбирался во всех тонкостях правительственной крепостнической политики.[173] Вся история с покупкой Чичиковым мертвых душ рассказана писателем в полном соответствии с действующим в России законодательством. Чичиков не зря выхваляется, что он «привык ни в чем не отступать от гражданских законов». Суть дела состояла в том, что фантастическая сделка Чичикова осуществлялась по всем правилам закона.

Действительность николаевской России столь невероятна, отношения между людьми так искажены, что в этом мире свершаются самые невероятные, самые неправдоподобные с точки зрения здравого смысла события.

Гоголю всегда нравились истории, отличавшиеся резкими, неожиданными поворотами сюжета. В основе сюжетов многих его произведений нелепый анекдот, исключительный случай, чрезвычайное происшествие. И чем более анекдотичной, необычайной кажется внешняя оболочка сюжета, тем ярче, достовернее, типичнее предстает перед нами реальная картина жизни. Здесь одна из своеобразных особенностей гоголевского искусства.

Гоголь начал работать над «Мертвыми душами» в середине 1835 года, т. е. еще прежде, чем над «Ревизором». 7 октября 1835 года он сообщает Пушкину, что уже написал три главы «Мертвых душ». Но новая вещь, по-видимому, еще не захватила Гоголя. Лишь после «Ревизора», уже за границей, Гоголь по-настоящему взялся за «Мертвые души». Он заново пишет первые главы, бесконечно перерабатывая каждую вновь написанную страницу. Работа затянулась на многие годы. В общей сложности Гоголь писал «Мертвые души» около 17 лет: с 1835 года до конца жизни.

Гоголь находился в Париже, когда неожиданно пришло известие о гибели Пушкина. Страшное горе обрушилось на Гоголя. «Никакой вести хуже нельзя было получить из России, — пишет он. — Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним». (XI, 38). Потрясение, пережитое Гоголем, мы ощущаем в его письмах той поры. Вот еще одно — к Плетневу: «Как странно! Боже, как странно. Россия без Пушкина. Я приеду в П<етер>бург, и Пушкина нет. Я увижу вас — и Пушкина нет. Зачем вам теперь Петербург?» (XI, 255).

Продолжая работать над «Мертвыми душами», Гоголь с болью думал о том, что человек, вдохновивший его на этот труд, уже не увидит его завершенным. Но с тем бо?льшим напряжением решил Гоголь работать над своим произведением. «Я должен продолжать мною начатый большой труд, — сообщал он Жуковскому, — который писать с меня взял слово Пушкин, которого мысль есть его создание и который обратился для меня с этих пор в священное завещание» (XI, 97).

Гоголь в Риме. В 30-х годах здесь обосновалась большая группа художников, направленных сюда Петербургской академией художеств. Живя подолгу в Италии, Гоголь сблизился с некоторыми из этих художников, особенно с А. А. Ивановым, Ф. А. Моллером, Ф. И. Иорданом.

Условия жизни писателя за рубежом становятся в силу ряда причин все более тяжелыми. Прежде всего, это было связано с материальными затруднениями, которые начал испытывать Гоголь. Его письма полны жалоб на отсутствие денег. Он просит взаймы у друзей, отдает распоряжение о продаже своей библиотеки в Петербурге. Надо было любыми средствами продержаться, чтобы довести до конца свою книгу. Отъезд Гоголя за границу был очень серьезным событием в его личной и творческой судьбе. «Это великий перелом, великая эпоха в моей жизни», — подчеркивал он в одном письме.

Гоголь горячо любил Россию, свою родину. Но Россия чиновничья, крепостническая приносила ему невыразимые страдания. Яростная кампания, начатая против него теми кругами русского общества, против которых был обращен «Ревизор», вызвала в нем болезненную реакцию. Гоголь почувствовал себя одиноким, всеми покинутым. Решив уехать за границу, писатель надеялся, что из «прекрасного далека» он будет служить своему народу так же, как если бы он был с ним рядом. Жизнь показала, что эта надежда Гоголя была ошибочной.

За границей, кроме того, Гоголь, сам не замечая, начал испытывать на себе влияние людей, духовно чуждых ему, влияние той самой светской черни, которой он сторонился в Петербурге и которую бесконечно презирал.

Бывшая фрейлина Смирнова-Россет, семья знатного царедворца Вьельгорского, княгиня Зинаида Волконская — все эти люди, с которыми судьба сталкивала Гоголя, опутывают его паутиной лести, внушают ему верноподданнические и религиозные настроения. Вдали от России Гоголю было трудно сопротивляться этому систематическому духовному отравлению. Рядом с ним не было друзей, которые по-настоящему любили бы его, которые могли бы предостеречь его от ошибок, оказать своевременно поддержку, не дать сбиться с того направления, на котором утвердили его Пушкин и Белинский.

Гоголь поначалу не поддавался влиянию окружавших его людей. Он продолжает писать «Мертвые души» и одновременно работает над другими произведениями (коренным образом переделывает «Тараса Бульбу», «Ревизора», «Женитьбу»). Великая сила реалистического таланта не дает пока Гоголю сбиться с верного творческого пути.

Особенно интенсивной была работа над «Мертвыми душами». Гоголь живет затворником в Риме, лишь изредка позволяя себе уехать для лечения на воды в Баден-Баден, а для короткого отдыха — в Женеву или Париж.

В сознании писателя далеко не сразу определились жанровые особенности нового произведения. Сложный и оригинальный замысел требовал для своего воплощения и соответственных художественных решений. Привычные жанровые формы казались Гоголю неподходящими. Надо было совершенно по-новому завязывать сюжет и композиционно его развертывать.

Одна из главных трудностей, стоявших перед Гоголем, заключалась в том, чтобы показать мир раздробленных характеров, показать их в атмосфере материально-вещной, бытовой жизни. Эти характеры нельзя было связать отношениями, основанными, скажем, на любви, как чаще всего бывало в романах. Нужно было их раскрыть в иных связях, например хозяйственной, которая давала возможность собрать воедино этих столь разных и вместе с тем по духу столь близких друг другу людей. Покупка мертвых душ и открывала такую возможность.

Художественная структура «Мертвых душ» очень своеобразна. Сюжет состоит из трех внешне замкнутых, но внутренне связанных между собой звеньев: помещики, городское чиновничество и жизнеописание Чичикова. Каждое из этих звеньев помогает обстоятельнее и глубже раскрыть идейный и художественный замысел Гоголя.

На начальном этапе работы он назвал свое новое произведение романом. Характерно замечание Гоголя в письме к Пушкину: «Сюжет растянулся на предлинный роман». Это слово «роман» мелькает еще несколько раз в гоголевских письмах. Одновременно в письмах начинает проскальзывать и другое слово — «поэма». Например, 12 ноября 1836 года он сообщает Жуковскому из Парижа о том, как идет работа над новым произведением: «Каждое утро, в прибавление к завтраку, вписывал я по три страницы в мою поэму…» (XI, 74). Гоголю все еще неясно, в какую жанровую форму выльется его художественный замысел. 28 ноября того же 1836 года он пишет Погодину: «Вещь, над которой сижу и тружусь теперь и которую долго обдумывал, и которую долго еще буду обдумывать, не похожа ни на повесть, ни на роман, длинная, длинная, в несколько томов, название ей Мертвые души — вот все, что ты должен покаместь узнать о ней». (XI, 77). Однако впоследствии Гоголь все более убежденно склонялся к мысли, что его новое произведение — поэма. Но поэма не в традиционном, а в каком-то особом значении слова.

Такое необычное определение прозаического произведения Гоголь несколько позднее теоретически обосновал в своих набросках к «Учебной книге словесности для русского юношества» (VIII, 468–488).

Рассматривая в них поэзию повествовательную, Гоголь выделяет в ней ряд видов в зависимости от широты охвата жизненных явлений. «Величайшим, полнейшим, огромнейшим и многостороннейшим из всех созданий» Гоголь называет эпопею, являющуюся достоянием древнего мира и наиболее совершенно выразившуюся в «Илиаде» и «Одиссее». Характерная особенность эпопеи в том, что в ней отражается целая историческая эпоха, жизнь народа и даже всего человечества.

Существенное отличие от эпопеи представляет собой роман. Гоголь называет этот тип сочинений «слишком условленным», т. е. условный. Предмет романа — не вся жизнь, но лишь «замечательное происшествие в жизни». Главное внимание здесь должно быть сосредоточено на изображении характеров, и Гоголь подчеркивает: «Судьбою всякого из них озабочен автор»; «Всяк приход лица, вначале, по-видимому не значительный, уже возвещает о его участии потом». Но основное внимание романиста должно быть сосредоточено на главном герое: «Все, что ни является, является потому только, что связано слишком с судьбой самого героя».

Рамки романа были, по мнению Гоголя, чересчур тесными для «Мертвых душ» и, во всяком случае, не соответствующими той художественной задаче, которую он перед собой ставил.

Кроме двух важнейших видов повествовательной литературы, Гоголь выделяет еще один, ни в одной современной ему теории словесности не обозначенный, — «меньший род эпопеи». Этот жанр повествовательной литературы составляет «как бы середину между романом и эпопеей», а его приметы имеют для нас особый интерес, так как они непосредственным образом относятся к «Мертвым душам».

Уступая большой эпопее в широте и всеобщности изображения действительности, малая эпопея, однако, превосходит в этом отношении роман. Малая эпопея лишена «всемирности» содержания, присущей ее старшему собрату, но зато она включает в себя «полный эпический объем замечательных частных явлений». Своеобразен этот литературный жанр и характером своего героя. Большая эпопея избирает себе героем «лицо значительное», в центре малой эпопеи — «частное и невидное лицо, но, однако же, значительное во многих отношениях для наблюдателя души человеческой».

И Гоголь замечает далее: «Автор ведет его жизнь сквозь цепь приключений и перемен, дабы представить с тем вместе вживе верную картину всего значительного в чертах и нравах взятого им времени».

Итак, приметы малой эпопеи — изображение душевного мира частного лица, рассказ о его приключениях, дающих возможность раскрыть картину нравов времени, и, наконец, еще одна: умение писателя нарисовать «статистически схваченную картину недостатков, злоупотреблений, пороков и всего, что заметил он во взятой эпохе». Это последнее замечание особенно существенно, подчеркивая обличительную направленность «меньшего рода эпопеи».

Совершенно очевидно, что большинство признаков малой эпопеи вполне совпадает с нашим представлением о «Мертвых душах». Можно вполне достоверно предположить, что вся обобщающая характеристика этого жанра в значительной мере основывалась у Гоголя на анализе его собственного сочинения. Имея в виду произведения, относящиеся к жанру малой эпопеи, автор «Учебной книги словесности» разъясняет: «Многие из них хотя писаны и в прозе, но тем не менее могут быть причислены к созданиям поэтическим». Все это также целиком относится и к «Мертвым душам».

Помимо трех главных признаков, малая эпопея обладает еще некоторыми свойствами, например более свободной, сравнительно с романом, композицией, стремлением автора в былом найти «живые уроки для настоящего» и т. д.

Гоголь был убежден, что сатирический, обличительный элемент возвышает искусство, содействует его общественному авторитету. Если произведение, пишет он, «берет с сатирической стороны какой-нибудь случай, тогда делается значительным созданием, несмотря на мелочь взятого случая».

Для теоретических взглядов Гоголя характерно отрицание канонов нормативной эстетики вообще и в частности — жестких, незыблемых жанровых границ в искусстве. Творческое воображение художника может сломать любые каноны и правила, устанавливаемые теорией. Живое тело искусства гибко и подвижно. Художественное произведение может вобрать в себя признаки различных жанров. Рассматривая в той же «Учебной книге словесности» жанр повести, Гоголь отмечает, что она «разнообразится чрезвычайно». Например, «она может быть даже совершенно поэтическою и получает название поэмы, если происшествие, случившееся само по себе, имеет что-то поэтическое».

Задумав поначалу «Мертвые души» как роман, Гоголь впоследствии пришел к выводу, что это произведение принципиально отличается от традиционной формы «плутовского», «приключенческого» романа. Отсюда колебания автора в определении жанра «Мертвых душ». Наиболее важные приметы, открытые Гоголем в «малом виде эпопеи», в сущности, характеризуют новый тип романа, формировавшегося в русской литературе, — социально-психологический роман, в развитии которого «Мертвые души» сыграли выдающуюся роль.

Вместе с тем следует признать, что колебания Гоголя отражали объективную сложность жанрового определения «Мертвых душ». Реалистическое искусство по самой природе чуждо канонам нормативной эстетики с характерным для нее представлением о замкнутости литературных жанров. Формы реалистического отражения жизни столь же разнообразны, как бесконечно разнообразна сама жизнь. Известно замечание Толстого в беседе с А. Б. Гольденвейзером: «Я думаю, что каждый большой художник должен создавать и свои формы. Если содержание художественных произведений может быть бесконечно разнообразным, то также и их форма».[174] В этом, между прочим, величайшее преимущество реализма перед всеми другими предшествовавшими ему направлениями. И классицизм со своим строгим эстетическим кодексом, и противостоявший ему романтизм, разрушавший этот кодекс, но в самом этом разрушении развивавшийся определенными, заранее во многом предуказанными путями, — оба эти направления так или иначе сужали возможности художественного воспроизведения действительности.

Многие замечательные произведения русской литературы XIX века с трудом поддаются точному жанровому обозначению. Помимо «Мертвых душ», к ним относятся и «Тарас Бульба», и «Война и мир», и «Былое и думы», и «Семейная хроника». В той же беседе с Гольденвейзером Толстой иллюстрирует свою мысль об условности и зыбкости жанровых границ ссылкой на Гоголя: «Возьмите «Мертвые души» Гоголя. Что это? Ни роман, ни повесть. Нечто совершенно оригинальное».

Дав необычное жанровое обозначение своему произведению, Гоголь ставил перед собой задачу не только обличительную. Вообще жанровые формы романа казались ему тесными. Вместе с тем и художественная структура традиционной «иронической» или романтической поэмы мало соответствовала замыслу писателя. Отсюда мучительные колебания Гоголя. «Мертвые души» образовали своеобразную жанровую структуру, неизвестную прежде ни в русской, ни в мировой литературе.

* * *

Осенью 1839 года обстоятельства вынудили Гоголя вернуться на родину.

Хотя эта поездка создавала некоторые осложнения для писателя (в связи с отсутствием денег и вынужденным перерывом в работе), он был очень рад возможности побывать на родине, прикоснуться к источнику, из которого он черпал вдохновение для своего великого труда.

Восемь месяцев, проведенных писателем в России, пролетели в суетливых хлопотах, связанных с устройством сестер, утомительных разъездах между Москвой и Петербургом, радостных встречах с друзьями. Гоголь несколько раз виделся в Петербурге с Белинским. Перед своим отъездом из России он познакомился в Москве в доме Погодина с Лермонтовым.

Кратковременное пребывание на родине, встречи с друзьями, их отзывы о «Мертвых душах» — все это ободряюще действовало на Гоголя, служило ему моральной поддержкой.

В июне 1840 года он выехал снова в Италию с намерением ускорить работу над книгой. Прошел год, и она была, наконец, завершена. Осталось наложить последние штрихи, отшлифовать некоторые детали и переписать рукопись набело.

Для выполнения последней задачи в Риме весьма кстати оказался старый знакомый Гоголя — П. В. Анненков, приехавший в конце апреля 1841 года. Под диктовку Гоголя он переписывал шесть последних глав «Мертвых душ».

Работа обычно велась утром. Анненков приходил в кабинет Гоголя и усаживался за круглый стол. Гоголь тем временем затворял внутренние ставни окон, чтобы спастись от нещадно палящего южного солнца, и, разложив свою тетрадку на том же столе, начинал диктовать мерно и торжественно.

Анненков вспоминает, как он иногда прерывал свои обязанности переписчика и, не будучи в состоянии себя удержать, разражался хохотом. Гоголь хладнокровно глядел на него и приговаривал:

— Старайтесь не смеяться, Жюль.

Иногда, впрочем, не выдерживал сам Гоголь и начинал вторить Анненкову «сдержанным полусмехом». Так произошло после переписки «Повести о капитане Копейкине». Гоголь неудержимо смеялся и несколько раз спрашивал:

— Какова «Повесть о капитане Копейкине»?

— Но увидит ли она печать когда-нибудь? — спрашивал Анненков.

— Печать — пустяки, — отвечал уверенно Гоголь. — Все будет в печати.[175]

Он не подозревал тогда, с какими цензурными препятствиями столкнется эта «Повесть».

В октябре 1841 года Гоголь снова приехал в Россию с намерением напечатать свое новое произведение — итог упорного шестилетнего труда. Он прожил несколько дней в Петербурге и затем уехал в Москву, чтобы там добиться цензурного разрешения.

Прежде чем расстаться с «Мертвыми душами», Гоголь еще раз тщательно их перечитал. Беловая рукопись оказалась испещренной многочисленными поправками и превратилась снова в черновую. Гоголь отдал переписывать текст набело. Но в полученную копию он стал опять вносить многочисленные карандашные и чернильные исправления. Таков был обычный процесс работы взыскательного художника.

В декабре все было закончено, и рукопись поступила на рассмотрение Московского цензурного комитета. Здесь она встретила к себе явно враждебное отношение.

Гоголь в конце концов был вынужден забрать рукопись и решил ее отправить в Петербург. Здешняя цензура благодаря хлопотам друзей писателя оказалась более снисходительной.

После долгих проволочек она наконец разрешила печатать книгу, но при этом признала в ней тридцать шесть мест сомнительными и потребовала внести существенные поправки в «Повесть о капитане Копейкине» либо вовсе снять ее, да, кроме того, изменить название поэмы. «Похождения Чичикова, или Мертвые души» — таково было предложенное цензурой название. Под таким названием поэма издавалась вплоть до Октябрьской революции.

21 мая 1842 года «Мертвые души» вышли из печати.

2

Композиционная структура «Мертвых душ» весьма необычна. Повествование строится как история похождений Чичикова. Это, по словам Валериана Майкова, дало возможность Гоголю исколесить вместе со своим героем «все углы и закоулки русской провинции». В «Мертвых душах» дан социальный разрез всей России. Чичиков — в центре сюжета и всех событий, происходящих в поэме. Чичиков — необходимое звено во взаимоотношениях персонажей. Вспомним, например, что образы помещиков между собой композиционно почти не связаны. Они не общаются друг с другом, каждый из них раскрывается перед нами преимущественно в своих отношениях с Чичиковым.

Отсюда у некоторых старых исследователей возникал соблазн видеть в «Мертвых душах» лишь цикл разрозненных новелл, в каждой из которых читатель знакомится с новым помещиком либо с нравами чиновников губернского города. Такое восприятие поэмы неверно. Достаточно хотя бы одну главу поставить не на свое место, чтобы расшаталась композиция всего произведения. Вокруг главного стержня поэмы наслаивается множество эпизодов, зарисовок, сцен, непосредственно с сюжетом вроде бы и не связанных. Но это так только кажется. Внешняя мозаичность структуры поэмы никак не дробит ее целостности, ее единства.

Наше знакомство с помещиками начинается с Манилова и кончается Плюшкиным, и в этом есть своя внутренняя логика. От одного помещика к другому углубляется процесс оскудения человеческой личности, развертывается все более страшная картина разложения крепостнического общества. И сам Гоголь в третьем письме по поводу «Мертвых душ» заметил: «Один за другим следуют у меня герои один пошлее другого» (VIII, 293). Заметим это слово — «пошлее». Возможно, в чем-то Ноздрев, скажем, «лучше» Манилова или Коробочки, а Собакевич — каждого из них. Гоголь рисовал не плоскую схему. Но общий процесс деградации личности выражен именно в той последовательности, в какой помещики изображены в поэме.

С чиновниками и нравами губернского города мы обстоятельно знакомимся вслед за главами, посвященными помещикам. Эта последовательность подчинена той же логике. Духовный, нравственный мир губернской знати еще более узок. Чиновники, несущие на себе ответственность за судьбы людей, совершенно равнодушны к своему долгу. Мелкий, корыстный расчет определяет их поведение, доводит человеческую личность до полной деградации.

Завершает этот процесс Чичиков. Ловкий, хитрый, изворотливый, он представляется Гоголю самым страшным явлением в этом зверинце. Недаром последняя, одиннадцатая глава поэмы посвящена именно ему. Одиссею Чичикова венчает подробный рассказ о том, как он стал человеком-подлецом. Биография Чичикова, по верному замечанию исследователя, как бы предвещает сатирический роман, который напишет впоследствии Щедрин.[176]

Но «Мертвые души» не просто роман, а роман-поэма. Это определялось и своеобразием композиционного строения всей вещи, и ее эмоциональной, лирической тональностью. Здесь, можно сказать, нет главных и второстепенных персонажей в обычном значении этих слов. Чиновник «крепостной экспедиции» Иван Антонович — Кувшинное рыло, который произносит всего несколько слов в седьмой главе, казалось бы, частная деталь в общей картине. Но попробуйте устранить эту деталь — и нет полноты всей картины. Этот персонаж играет в поэме роль весьма важную. В традиционном авантюрно-плутовском романе все сколько-нибудь значительные события обычно сосредоточены вокруг центрального героя. Остальные же персонажи кажутся необходимыми лишь постольку, поскольку они помогают выявлению тех или иных особенностей его характера. В «Мертвых душах» почти каждый персонаж — герой и имеет существенное значение в общей идейной и художественной концепции произведения.

Наше знакомство с Чичиковым происходит в губернском городе NN. Тихо и незаметно его бричка на мягких рессорах подкатила к воротам гостиницы. Приезд Чичикова не вызвал в городе никакого шума и даже никем не был замечен. Гоголь подчеркивает эту деталь беседой двух мужиков, стоявших у дверей кабака против гостиницы. Не обратив ни малейшего внимания на Чичикова, они сосредоточили свой интерес на колесе чичиковской брички: доедет или не доедет оно, случись нужда до Москвы или до Казани. Да безвестный молодой человек в белых канифасовых панталонах оборотился назад, взглянув лишь на экипаж. А до приезжего никому нет дела. Но в разговоре двух мужиков есть еще кое-что интересное. Доедет ли колесо до Казани? Не доедет, рассуждает один из них, а вот до Москвы, пожалуй, доедет, отвечает другой. Стало быть, губернский город NN расположен где-то недалеко от Москвы. Но самое интересное, экипаж Чичикова еще только въезжает в город, а уже прозорливые мужики толкуют, далеко ли отсюда уедет. Глубокомысленный разговор двух мужиков создает в самом начале поэмы определенную эмоциональную атмосферу. Пусть не ожидает читатель этого произведения ни авантюрных похождений героев, ни развлекательных событий. Истории, которые здесь будут рассказаны, очень будничны и заурядны.

Впрочем, тут же, в подтексте, вы чувствуете ироническую усмешку Гоголя в адрес читателя, который ждет таинственного, романтического начала: а кто знает, может быть, в самом деле неслыханные события развернутся на страницах этого сочинения! И не окажется ли незаметный господин, сидевший в бричке, человеком, который вскоре взбудоражит весь губернский город?

Словом, здесь, в городе, завязывается сюжет. Здесь же полутаинственный Чичиков заводит необходимые ему знакомства, и как в прологе, перед нами предварительно проходит почти вся обширная галерея персонажей, характеры которых вполне раскроются лишь в последующих главах.

Повествование в «Мертвых душах» начинается без обычной для русской прозы 30-40-х годов прошлого века экспозиции — деловито и энергично. Мы не знаем, как Чичиков пришел к мысли о покупке мертвых душ, нам неизвестна его прошлая жизнь. Все это откроется нам лишь в последней, одиннадцатой главе. Такое построение сюжета усиливало внутреннюю динамику рассказа. А это обстоятельство имело для Гоголя особое значение, учитывая статичность большинства персонажей поэмы.

Сюжет поэмы глубоко новаторский. Это совсем не цепь похождений Чичикова, как окрестила поэму царская цензура. Это и не ряд бытописательных картин, скрепленных «сквозным» героем. Гоголь напряженно, мучительно искал единства, при котором каждое новое передвижение чичиковской брички все шире живописало бы российскую действительность и все глубже раскрывало бы художественную идею произведения.

Несколько более недели пробыл Чичиков в губернском городе. Этого было вполне достаточно, чтобы завязать отношения с нужными людьми и оставить о себе приятное впечатление. Желающих пригласить Чичикова к себе на обед или вечеринку было в городе слишком много — гораздо больше, чем у него оказалось свободного времени. Деловитый и энергичный Павел Иванович думал прежде всего о деле и потому решил перенести свои визиты за город — в имения помещиков, которых обещал навестить. Там-то и должны были развернуться главные события. Первым на маршрутной карте Чичикова был обозначен Манилов.

Вторая глава долго не давалась автору. Он дважды переделывал ее целиком, сохранилось еще пять небольших черновых фрагментов. Этой главой Гоголь как бы завязывал единство поэмы, определял стиль и тон произведения. Особое значение этой главе придавал Гоголь также и потому, что задуманный характер Манилова чрезвычайно труден для изображения.

Артист МХАТа В. О. Топорков в своей книге «Станиславский на репетиции» рассказывает о работе театра над инсценировкой «Мертвых душ». Он вспоминает, с каким большим сопротивлением материала встретились актеры в маниловской сцене, которая казалась «очень трудной и на первых порах даже непреодолимой». Трудность состояла в том, чтобы выявить «действенную линию ее главного героя» и найти сценические средства, с помощью которых можно было бы раскрыть его бездейственность.

Подобная задача, в сущности, стояла и перед Гоголем в процессе бесконечных переработок этой главы. Как выявить характер Манилова в его явной бесхарактерности? Как раскрыть психологическую атмосферу решающего разговора Чичикова с Маниловым в кабинете, когда впервые произносится роковая фраза о покупке мертвых душ? Сопоставляя различные редакции этой главы, мы проникаем в самые тайники творческой лаборатории гениального писателя и становимся свидетелями того, как постепенно в его сознании вызревает идейная и художественная концепция всей главы.

Уже на вечеринке у губернатора, когда происходит наша первая встреча с Маниловым, автор как бы ненароком набрасывает первые контуры портрета, который будет нарисован в следующей главе.

Гоголь говорил, что в Манилове много неуловимых, невидимых черт, и для того чтобы нарисовать такого человека, приходится основательно «углублять уже изощренный в науке выпытывания взгляд». От одной редакции главы к другой повествование обрастает новыми деталями и становится все более рельефным.

Отличительная особенность Манилова — неопределенность его характера. Праздная мечтательность и глупое прожектерство сочетаются в Манилове с духовной немощью. Перерабатывая текст второй главы, Гоголь настойчиво усиливает это ощущение. Приведу лишь один пример. В первоначальной редакции Манилов говорит Чичикову: «Конечно… другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например, такой человек, с которым бы можно красноречиво поговорить о любезности, о хорошем обращении, о какой-нибудь науке, чтобы этак расшевелило душу, дало питательность и, так сказать, парение этакое…» (VI, 259). В окончательной редакции здесь исчезли слова «красноречиво» и «питательность», но появились новые: «в некотором роде можно было поговорить о любезности, следить какую-нибудь этакую науку» (VI, 29). Манилову не хватает слов, чтобы выразить свое сердечное расположение к Чичикову. Пустоты он заполняет словами-паразитами, не несущими на себе никакой смысловой нагрузки, но именно эти-то слова ярче всего оттеняют душевный склад Манилова. «В некотором роде», «какую-нибудь этакую» — подобными словами-пустышками создается ощущение абсолютной пустоты этого дряблого, сентиментального фразера, необыкновенно ярко передается умственное косноязычие этого представителя «первого сословия» в государстве.

Гоголь настойчиво, неутомимо правит свой текст, добиваясь максимальной выразительности каждой фразы. Сравните, например, три редакции только одного периода, где речь идет о том, что от Манилова не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова.

У Манилова не только никакой страсти не было, как сказано в черновой редакции, а вообще ничего не было. От одной редакции к другой период обрастает все новыми сравнениями и в конце концов приобретает необходимую пластичность и картинность. На пути к этой цели писатель мучительно бьется над главным словом, на котором держится вся цепь сравнений. «У всякого человека есть какой-нибудь конек…» (1-я редакция) — «У всякого есть какое-нибудь влечение…» (2-я редакция) — «У всякого есть свой задор…» (3-я редакция). Из всех вариантов «задор» — самое мыслеемкое, живописное слово.

Но не в том только дело. Живописное слово никогда не играло для Гоголя самодовлеющей роли. «Страсть», «влечение», даже «конек» — слишком высокие слова для Манилова и для тех, с кем он сравнивается. Рассуждение о том, что «у всякого есть свой задор», проникнуто острой сатирической насмешкой. Вчитайтесь внимательно в эти строки:

«От него не дождешься никакого живого слова или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета. У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтись на гуляньи с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было» (VI, 24).

Ирония Гоголя направлена здесь вовсе не только против Манилова. Ее адрес оказывается гораздо более широким. В самом деле, отказывая Манилову в каком бы то ни было «задоре», писатель одновременно высмеивает ничтожность страстей и стремлений, присущих «обществу». Семь разновидностей «задора» описал Гоголь — и каждый из них создает ощущение пародии на настоящее человеческое чувство, ощущение неистребимой пошлости того общества, которое представляет Манилов.

Почти все персонажи «Мертвых душ» воспринимаются читателями как бы двойным зрением: мы видим их, во-первых, такими, какими они, уверенные в себе, в истинности своей жизни и праве на нее, кажутся самим себе, и во-вторых, какими они, соотнесенные с идеалом писателя, являются на самом деле. Этот контраст между мнимой значительностью героя и его истинным ничтожеством, между выказываемым благородством и подлинной низостью — источник глубокого комизма.

Манилов мнит себя носителем духовной культуры. Когда-то в армии он считался образованнейшим офицером. В сравнении с другими помещиками он и в самом деле кажется человеком просвещенным. И опять-таки — все лишь одна видимость.

Чичиков, уставший от бесконечных лирических излияний своего нового друга, решил перейти к делу и изложить смысл своей «негоции». Здесь — кульминация всей главы. И это одна из самых блистательных страниц «Мертвых душ».

Наивный и благодушный Манилов, услышав предложение Чичикова, был чрезвычайно озадачен. Гоголь замечает, что Манилов «сконфузился и смешался». Он долго не мог прийти в себя в первым делом подумал, не пошутил ли Чичиков, потом заподозрил своего гостя — не спятил ли он? Признав свое полное бессилие постигнуть простой смысл мошеннического предложения Чичикова, он «совершенно успокоился». Но вдруг его озарило новое сомнение: соответствует ли предложенная гостем «негоция» «гражданским постановлениям и дальнейшим видам России». Гоголь при этом дает такой комментарий озарению Манилова: «Здесь Манилов, сделавши некоторое движение головою, посмотрел очень значительно в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то в минуту самого головоломного дела» (VI, 35–36).

Ирония Гоголя как бы нечаянно вторгалась здесь в запретную область. Сравнение Манилова с «слишком умным министром» могло означать лишь одно: что иной министр — олицетворение высшей государственной власти! — не так уж и отличается от Манилова и что маниловщина — типическое свойство всего этого пошлого мира.

Сатира Гоголя часто окрашена иронией, она редко бьет в лоб. Смех Гоголя кажется добродушным, но он никого не щадит. Ирония помогала писателю говорить в подцензурных условиях то, что прямо говорить было невозможно. Поэтому, читая фразу Гоголя, надо видеть ее скрытый смысл.

Ирония присутствует не только в авторской речи, но часто и в речи отрицательных персонажей. Чичиков, войдя в тон разговора с Маниловым, рассказывает ему свои впечатления о полицмейстере: «Чрезвычайно приятный, и какой умный, какой начитанный человек!» Вы ожидаете, что дальше будут приведены доказательства ума и начитанности полицмейстера. Ничуть не бывало! А следует неожиданно вот что: «Мы у него проиграли в вист вместе с прокурором и председателем палаты до самых поздних петухов». И затем столь же неожиданно следует общий вывод о полицмейстере: «Очень, очень достойный человек». И хотя Чичиков ни одного худого слова о полицмейстере не сказал, но портрет, нарисованный им, убийствен. Ну как же может быть не умен и не начитан полицмейстер, если вы до поздних петухов проиграли с ним в вист! И какие же могут быть сомнения в достойности этого человека! — так вот, без нажима, иронизирует Гоголь.

Ирония — характерный элемент гоголевской сатиры. Мало кто из русских писателей XIX века пользовался этим оружием так искусно и изобретательно, как Гоголь. Правда, она создавала для читателей известные трудности в уяснении позиции автора, его взгляда на изображенный предмет, «Всякому, — писал Белинский, — легче понять идею, прямо и положительно выговариваемую, нежели идею, которая заключает в себе смысл, противоположный тому, который выражает слова ее» (VIII, 90).

В иронии всегда сшибаются прямой смысл речи и скрытый, который именно и оказывается истинным. Ирония — это замаскированная усмешка, выраженная в повествовании, восторженном по форме и издевательском по существу. «В приемах своих господин имел что-то солидное и высморкался чрезвычайно громко», — читаем мы о Чичикове в самом начале поэмы и уже не верим в чичиковское притязание на значительность.

В иронии желчь сочетается с добродушием. Гоголь однажды сказал о пародиях Михаила Дмитриева, что в них «желчь Ювенала соединилась с каким-то особенным славянским добродушием» (VIII, 396). Эти слова Гоголь с куда большим основанием мог бы отнести к самому себе.

В развитии реализма ирония сыграла огромную роль, во-первых довершив освобождение литературы от свойственной эпигонам романтизма риторики, от ложной многозначительности и приподнятости, а во-вторых, став художественным средством критического анализа действительности.

Гоголь считал иронию характерной особенностью русской литературы. «У нас у всех много иронии, — писал он. — Она видна в наших пословицах и песнях и, что всего изумительней, часто там, где видимо страждет душа и не расположена вовсе к веселости» (VIII, 395). Сатирическая ирония Гоголя помогала обнажать объективные противоречия действительности. В этом ее коренное отличие от романтической иронии, основанной на субъективных ассоциациях и произвольной игре ума.