Песнь о народе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Песнь о народе

1

Римское уединение — как ни ласкало, как ни тешило оно одиночество Гоголя — все же было томительно. Тянуло на родину. Не хватало звучания русской речи, беспредельная ширь, открывавшаяся глазам с высоты римских холмов, уже не казалась ширью. Навевались иные картины, наплывали воспоминания о степях Приднепровья, о покрытых высокою травою лугах, о зеркале Днепра, отражающем в себе весь видимый мир, о песнях, которые текли из глубины этих пространств, будучи беспредельны, как сами эти пространства.

Лиризм Гоголя алкал пищи — пищи действительной. Он не мог насытиться созерцанием красот Рима — этой окаменевшей природы, созданной человеком. Бессловесность этого созерцания, этой чистой жизни духа была тяжка. Как ни любил он Италию, как ни успокаивалась здесь его душа, это все же была не Россия. Здесь идеал, как бы отразившийся в зеркале искусства, отошел в прошлое. В России он брезжился. Все, что просилось на бумагу и получало в сердце его словесный образ, было там. Оттуда это пришло, туда и должно было вернуться.

Гоголь сел переписывать «Тараса Бульбу».

Повесть о запорожцах вновь всплыла в его памяти, когда он, затосковавши по родине, увидел и дни детства, и милую Украину, и свои занятия историей малороссийских козаков, и собирание песен для Максимовича. Вдруг захотелось поднять старые записи, разворошить былое, вновь перечитать «Историю русов» Г. Конисского и «Описание Украйны» Боплана.

Этот Боплан знал много такого о героях Сечи, чего не знали и русские историки, он увидел в козачестве не только гулящую вольницу, но и организованное войско, узрел стратегию и искусство, какие не давались лишь храбростью и отвагой, а наживались ученьем и опытом. Стихия песни, стихия разгула, в которой пребывало в воображении Гоголя то время, накладывалась на усилия здравого смысла, на исторические заслуги Сечи, которая хоть и была свободной республикой, не подчиняющейся, кажется, никому, кроме бога, но тем не менее дала русской истории пример товарищества, которое тщетно искал Гоголь в современной России.

1812 год (о нем все чаще поминает Гоголь как о табу против раскола и междоусобиц) соотносится в его мыслях с другим великим событием — 1612 годом, когда перед лицом польского нашествия и внутренних распрей Русь собрала, наконец, силы и грянула на врага. Именно внутри этой эпохи, точней, времени, непосредственно предшествовавшего ей, и видит Гоголь теперь своего «Тараса Бульбу».

Его козаки представляются ему уже не только рыцарями брани и потехи, а народом — преддверием и прообразом той слитной массы, какою хотел бы видеть русский народ автор «Мертвых душ». Если в «Мертвых душах» пророком и героем, собирающим силы нации, является Гоголь, то в новой редакции «Тараса Бульбы» (1842 г.) эту роль принимает на себя старый Тарас. Он не просто просит перед своим смертным часом братьев-товарищей «погулять хорошенько», как он это делал раньше, но и взывает к ним, как Нестор-летописец. В окончании повести, написанной заново в Риме, Тарас, объятый пламенем разложенного под ним костра, кричит: «Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..» Это — намек на события 1613 года.

Гоголь не метит даты битвы под Дубно или времени казни Остапа. Но это эпоха, когда раздоры еще терзали русскую землю, когда клич о единении, клич, который бросает в повести Тарас Бульба, был потребен для русского сердца как никогда.

В редакции «Миргорода» (1835 г.) Тарас Бульба предпочитал слову хорошую драку, теперь он смотрит на слово как на действие. Речи Тараса — знаменитые гимны товариществу, братству по душе и по вере, гимны в честь широты славянской природы, — явившиеся в новой редакции, принадлежат сколько герою Гоголя, столько и самому Гоголю.

Тарас Бульба молодого Гоголя еще смутьян, он тиран семьи и тиран войска. Тарас скачет на Сечь, чтоб отведать праздника битвы, и битва тут праздник, пир, гулянье, потеха. Во всем видна бесшабашная «замашка», чувство, страсть. Бульба гонит сыновей из дому, подбивает на поход козаков в Сечи, он рвется на битву ради битвы, ради того, чтобы дать волю своему желанию воли, волю стихии, волю мести.

Новый Тарас у Гоголя тот же Тарас, но Тарас сильно поумневший, набравший в свою седую голову много мыслей и к тому же наделенный красноречием поэта. Он даже не поэт, а пиит, он почти герой Гомера, соединяющий в себе как черты Ахилла, так и черты самого автора «Илиады». Это Ахилл русского средневековья.

Не стоит гадать, мог ли быть такой герой среди запорожцев. Мог ли он произносить такие слова, мог ли с такой исторической интуицией зреть через столетия: это Гоголь говорит и зрит, а с ним и та сила, которая клокочет в Тарасе — сила опыта народного, мудрости народной.

Нет, ни в чем не потакает Гоголь народу, даже в героической оде своей не льстит его самолюбию, не подлаживается под народ, не делает из него идола. Все беды Сечи — от неустройства и отсутствия порядка, от того, что в минуты расслабления рассыпается она на «кучи», тратит свою мощь и растаскивается на части пороками, разгулом, страстями. Козаки самоуправствуют, в своем загуле не знают удержу, почти весь Переяславский курень погибает или попадает в плен из-за пьянства. Козак в минуту гульбы все спускает с себя, пропивает и шапку, и шаровары, и ружье, и саблю, он теряет упругость мускулов, делается легкой добычей врага. Сечь если ест, то съедает весь запас саламаты (оттого и тяжелый сон, и паралич сна), если бушует во время «рады», то не слушает уже ни кошевого, ни старейшин.

Козаки у Гоголя — стихия, возмущаемая любым ветром, любым подземным трясением, словом, и чувством, и просто слухом, подначкой, недоброю волей. Она может броситься туда и сюда, она, как бык на красную тряпку, может ринуться на раздражающий ее цвет, и она слепа в гневе и мщении.

Но как только падает в эту толпу искра «великого чувства» (а «великое чувство» для Гоголя — чувство, в одно мгновение переживаемое всеми), то валы согласно и нерушимо катят в одну сторону — и горе той силе, которая хотела бы повернуть этот «миллион народа» вспять. Уже не видно в рядах расстройства, не слышно ропота разрушающих речей, и хотя тысяча голов колышутся в плотном строю, это одна голова и одно сердце.

Что делает Сечь неузнаваемой? Чувство общей беды и общей боли. Знание того, зачем и для чего жить. Когда у народа появляется цель, говорит Гоголь, он народ.

Об этой цели и печется старый полковник. «Так, стало быть, следует, чтобы пропадала даром козацкая сила, — говорит Тарас кошевому, — чтобы человек сгинул, как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни всему христианству не было от него никакой пользы. Так на что же мы живем, на какого черта мы живем?»

Этих слов не было в редакции «Миргорода».

Там о деле, которое было бы полезно Отечеству и всему христианскому миру, не было и речи. Там цель была — война, рубка, сражение, гонка за татарином, месть ляху. Там идея слабо просвечивала сквозь хаос, и хаос был предметом восторга. В новом «Тарасе Бульбе» этот хаос уже не тешит Гоголя. Отдавая дань «бешеному разгулью», способности козака тратить себя и ничего не жалеть в этой трате, он рисует и «дела великого поту» Сечи — когда Сечь, преображенная целью, берется за ум, засучивает рукава и превращается в работника, в плотника. «Вмиг толпою народа наполнился берег… Старые, загорелые, широкоплечие, дюженогие запорожцы, с проседью в усах и черноусые, засучив шаровары, стояли по колени в воде и стягивали челны с берега крепким канатом. Стук и рабочий крик подымался по всей окружности; весь колебался и двигался живой берег».

Все делают одно дело — вот желанная картина для Гоголя. Все вместе, все пульсирует в одном ритме. Ритм прозы отзывается на единое дыхание народа. Этот кусок напоминает сцену труда бурлаков в «Мертвых душах» — тот же подъем, то же согласие, то же пробирающее до дрожи чувство общей жизни.

И битва в «Тарасе Бульбе» тоже труд. Запорожцы выстраиваются в ряды и, из ряда в ряд передавая заряженные пищали, встречают поляков беспрерывным огнем. «Двум куреням повелел забраться в засаду, — пишет Гоголь о Тарасе, — убил часть поля острыми кольями, изломанным оружием, обломками копьев, чтобы при случае нагнать туда неприятельскую конницу».

Вспышки страстей, выводящие массу запорожцев из равновесия, взрывы «гульни», обиды умиряются спокойствием при выслушивании советов кошевого — как собираться в поход, что брать в дорогу, чем отягощать и не отягощать свой скарб. Стоит возникнуть на горизонте настоящей опасности, как с поникшими головами встают вчерашние буяны и гордецы, и сам кошевой вырастает «на целый аршин». «Это уже не был тот робкий исполнитель ветреных желаний вольного народа; это был неограниченный повелитель, — пишет Гоголь. — Это был деспот, умеющий только повелевать».

Наставления кошевого метки и кратки, в каждом из них — совет, вынесенный из опыта. Тут не чувство руководит им, а ум и мудрость. Кошевой строго предупреждает войско, что в походе всякое отклонение от его воли будет караться по законам военного времени.

Уходя, войско прощается с Сечью как с матерью. «Прощай, наша мать! — сказали они почти в одно слово, — пусть же тебя хранит бог от всякого несчастья!»

Войско думает, и чувствует, и говорит в этот момент как один человек: «И… все, как будто сговорившись, махнули в одно время рукою»; «…и всё что ни было, и старое и молодое, выпило за веру»; «И все козаки, до последнего в поле, выпили последний глоток».

Это единое чувство делает с козаками то, чего не могут сделать ни желанье поживы, ни страх. Нет переживания сильнее переживания веры; нет другой такой силы, которая вдруг могла бы перековать «разъярившуюся своевольную толпу» в скалу из «цельного сплошного камня».

2

«Тарас Бульба» был переписан начисто. В неприкосновенности осталась лишь первая глава, описание приезда сыновей, отъезд Тараса и сыновей на Сечь, вечер в степи — все это начало, скрывающееся за высокой травой, как скрывается и пропадает за краем земли детство Остапа и Андрия. «Прощайте, и детство, и игры, — восклицает Гоголь, завершая этот пролог повести, — и всё, и всё!»

«Прощай, юность, юная замашка и упоение юных лет!» — может сказать о старом «Тарасе Бульбе» новый Гоголь. Те поэтические мечтания и восторги отнеслись вдаль. На высоте, куда поднялась его жизнь, иными глазами взглянул он и на высокое прошлое.

О «Тарасе Бульбе», отделанном и переделанном Гоголем, Белинский писал: «Но зачем же забывают, что тот же Гоголь написал „Тараса Бульбу“, поэму, герой и второстепенные действующие лица которой — характеры высоко трагические? И между тем видно, что поэма эта писана тою же рукою, которою писаны „Ревизор“ и „Мертвые души“. В ней является та особенность, которая принадлежит только таланту Гоголя».

Белинский не разъясняет этой особенности. Но ее поясняет сам Гоголь. В «Авторской исповеди» он определяет ее как равное существование в его таланте и «силы смеха», и «лирической силы».

То, что «Мертвые души» и новая редакция «Тараса Бульбы» писались в одно время и должны были явиться читателю почти вместе («Мертвые души» — отдельной книгой, «Тарас Бульба» — в собрании сочинений), это не только совпадение, а факт, объясняющий природу творчества Гоголя.

«Сила смеха» брала верх в «Мертвых душах». Шедшая ей навстречу, как стена дождя, «лирическая сила» уступала ей в натиске. Как ветер относит дождь, так относились в сторону лирические восклицания Гоголя, его возгласы о путях России, о птице-тройке, о народах и государствах.

Если б повесть о запорожцах переделывалась не в одно время с писанием поэмы, то и тогда мы могли бы говорить об их родстве, о том, что они выражение двух устремлений одного Гоголя. В «Мертвых душах» удовлетворяется одна его страсть, в «Тарасе Бульбе» — другая. И полный Гоголь виден при сопоставлении этих двух поэм.

Мы бы и «Тараса Бульбу» взялись трактовать как поэму, ибо и здесь, как и в «Мертвых душах», предмет — не частная жизнь, не история семьи или двух-трех героев, а эпоха, Россия и мир. И тема путей России и выбора, который открывается человеку на этих путях, — их общая тема.

Сила смеха естественно взывает в «Мертвых душах» к лирической силе. Она не может без поддержки идеального чувства Гоголя, и хотя смех автора в поэме полон и полноценен (то есть в некотором роде идеален), Гоголь чувствует, что это полет на одном крыле — ему не хватает взмахов обоих крыльев, которые подняли бы его в желанную высь.

Бульбе, нет нужды отдаваться риторике, его поэтические восклицания слиты с его жизнью, они излетают из нее, как излетает, по словам Гоголя, из своей светлой природы смех. В «Тарасе Бульбе» все бешено: и горелка «бешеная», и Тарас Бульба «бешеный», и конь его — Черт — бешеный, и бешеной веселостью полыхает Сечь.

История, рассказанная в «Тарасе Бульбе» 1835 года, была историей семейной, судьбы Тараса и его сыновей выставлялись на первый план, хотя и соотносились с некой летописной канвой. В новой редакции является идея семьи-народа, и недаром запорожцы, входящие в полк Тараса, зовут его «батько», как Андрий и Остап. Вся Сечь для них одна семья, и она пополняется в редакции 1842 года новыми лицами. Это Мосий Шило, Касьян Бовдюг, Балабан, Кукубенко, Степан Гуска, Бородатый, и о каждом из них что-нибудь да рассказано, а Мосию Шило посвящена в повести маленькая повесть — история его невольничества, описание бунта на галерах, возвращение на Сечь и то, как проворовался бравый козак и вновь был принят в товарищество.

Куренной атаман Балабан воинской хитростью победил турок. Когда ударили по его челнам турецкие ядра, «Балабан отплыл на всех веслах, стал прямо к солнцу и через то сделался невиден турецкому кораблю. Всю ночь потом черпаками и шапками выбирали они воду, латая пробитые места; из козацких штанов нарезали парусов, понеслись и убежали от быстрейшего турецкого корабля».

Скупы на слова герои Гоголя. Больше молчат. Когда дело доходит до сечи, рубятся и знают свою работу — в гульбе они гуляки, на войне — «рыцари». Молчалив и старый Бовдюг. Если и скажет слово, то только тогда, когда уже нельзя не сказать. Именно он поддерживает Тараса, когда тот призывает козаков остаться под Дубно и вызволить пленных товарищей. И последнее слово Бовдюга перед смертью слышат козаки: «…Упал с воза Бовдюг. Прямо под самое сердце пришлась ему пуля, но собрал старый весь дух свой и сказал: „Не жаль расстаться с светом. — Дай бог и всякому такой кончины! Пусть же славится до конца века Русская земля!“ И понеслась, — добавляет Гоголь, — к вышинам Бовдюгова душа рассказать давно отошедшим старцам, как умеют биться на Русской земле и, еще лучше того, как умеют умирать в ней за святую веру».

Старый Бовдюг в повести — самый старый, Тарас Бульба ему сын, а для Остапа и Андрия он — дед. Три поколения козачества стоят бок о бок, как бы олицетворяя нерушимость связи времен. В новом «Тарасе Бульбе» Гоголь оглядывает даль и своего рода, вводя в число действующих лиц собственных предков — бунчуковых товарищей, козацких полковников и выпускников бурсы. И даже гордая птица гоголь, давшая имя ветви Гоголей-Яновских, появляется в конце повести: «Немалая река Днестр… и гордый гоголь быстро несется по нем…»

«Тарас Бульба», может быть, самая историческая вещь Гоголя, историческая не в смысле строгого соответствия фактам (этого-то как раз нет), а в смысле верности духу истории, ставящей в центре своего летописания народ. Но это одновременно и самая личная вещь Гоголя. Гоголь более, чем в другие свои творения, вложил в нее себя — кровь рода Гоголей, ставших захудалыми помещиками и иереями бедных церквей, тут кипит и брызжет, играет и поет. Гоголь бросает взгляд в глубь истории и в глубь себя — и эти глубины сходятся, образуя тот золотой запас памяти, из которого и выкован «Тарас Бульба». Гоголь не мыслит себя вне исторического бытия — воскрешая жизнь своих предков, зажигая прошлое от огня сердца и, в свою очередь, зажигаясь от этого возжженного им пламени, он кидает свет и на настоящее, соединяя то, что умерло, с тем, что живет.

Явившиеся в повести лизогубы и гоголи сливаются с козацкой массой в конце «Тараса Бульбы», когда гетман Остраница ведет свои полки на ляхов, чтоб отомстить за гибель товарищей. Гоголь вызывает из родовой памяти эту быль, чтоб ее явственностью покрыть призрачность существования героев «Мертвых душ», чтоб примером той жизни наставить и вразумить XIX век.

Так или иначе, но автор делается причастен к тем событиям, которые изображены в повести. Они выходят на него лично, на его жизнь. Без этого Гоголь не мыслит себе исторического чувствования. Тот, кто не понял своего места в истории, кто смотрит на события давних лет лишь как хронограф и стенограф, ничего не способен понять в прошлом. Для него история не судьба, а мертвая скрижаль.

Ноша ответственности, которую несли предки Гоголя, слишком ощущается автором повести. «Тарас Бульба» выходит за пределы эпизода украинской и русской борьбы за единое государство и делается сочинением, в котором идея истории превалирует над ее фактами.

В те годы, когда писались похождения Чичикова, когда Гоголь смеялся над губернскими балами («Вона пошла писать губерния!»), Тарас и его товарищи давали в «Тарасе Бульбе» свой «бал» — и над отрицательным праздником мертвых, над мистерией заснувшей жизни вставал и трепетал гимн красоте русской, гимн самоотвержению русского человека, и создавался эпос Руси.

Это была не только потребность утолить запрос «лирической силы», личная потребность гения Гоголя, но и запрос русской литературы, давно уже не слышавшей героических звуков, подобных звукам «Слова о полку Игореве».

3

Давно отгремели оды Державина, херасковская «Россияда» стала преданием. Отнеслись в историю и «Певец во стане русских воинов» Жуковского и звуки пушкинской «Полтавы». Исторические сочинения современников Гоголя блекли перед этим списком. Жуковский недаром сел переводить «Одиссею» — русской литературе нужна была эпопея, полотно с размахом, где размах материала соответствовал бы величине идеи.

Великое историческое событие — 1812 год — все еще ждало своего певца, своего летописца, своего философа. Гоголь, не рискнув писать о 1812 годе (все же еще близок был этот год), взял равное ему по масштабу время — эпоху смуты. Он, как и автор «Слова о полку Игореве», создал слово — о полку Тарасовом, которое сделалось вместе с тем и словом о всей Русской земле.

«Тарас Бульба» не мог бы явиться на свет, не будь «Слова о полку Игореве». Все сближает эти два великих творения русской литературы — и поэтическое напряжение слова, и исторический момент, который выбран авторами, и боль за целостность Руси. «Слово о полку Игореве» — слово о поражении русского войска и урок, извлеченный из этого поражения. «Тарас Бульба» — слово о гибели Тараса Бульбы и его сыновей, о поражении запорожского войска, о возвышающей смерти, про которую можно сказать: «смертию смерть поправ».

И «Слово…», и «Тарас Бульба» созданы наперекор распре, междоусобице и имеют одну святую задачу — собрать силы Руси (она же — полк, воинство, семья), помирить ее внутри нее самой и призвать на великие дела. И тут и там видна государственная идея, автор — поэт, но автор — и человек, чувствующий свою ответственность за честь и судьбу родины. Гоголь в новой редакции «Тараса Бульбы» не просто поэт, но и певец во стане русского общества.

Небо, степь, река, ковыль в степи, за которым скрываются черные бараньи шапки запорожцев, волы в козацком войске, птица гоголь, появляющаяся и в конце «Слова о полку Игореве», — все здесь как бы единый и неделимый мир, который ткет материю жизни заодно с человеком. Природа в «Тарасе Бульбе» вопрошает человека, человек вопрошает природу. И меж собой — как в поэме о походе Игоря — перекликаются, помня друг о друге, воины. «Есть ли еще порох в пороховницах? Крепка ли еще козацкая сила?» — вопрошает Тарас. И неколебимо единодушен ответ козаков: «Есть еще, батько, порох в пороховницах; еще крепка козацкая сила; еще не гнутся козаки!»

Как и автор «Слова…», Гоголь не зритель на битве, не сторонний присутствующий, а сын и брат козаков, их соотечественник, который не может молчать, видя их неразумие или грозящую им опасность: «Не добивай, козак, врага, а лучше поворотись назад!» «Козаки, козаки! — окликает он своих героев, — не выдавайте лучшего цвета вашего войска!» Дух Гоголя летает среди битвы, он взмывает, как степная чайка, над полем сражения, вьется, хочет защитить своих.

И так же брезгуют козаки дорогими оксамитами, дерут их на онучи, топчут в грязь золотое шитье, как и воины «Слова…». И так же пирует битва в «Тарасе Бульбе», так же льется вино — кровь воинов, и печаль автора переносится в русские города и веси, где, как сказано в «Слове…», «жены русские восплакались» и «стенание пронеслось по Русской земле».

Места, где происходит действие поэмы Гоголя и «Слова о полку Игореве», граничат друг с другом, а поминаемая в «Слове…» река Сула — река родной Гоголю Полтавщины. И враг у героев этих двух поэм один — половец или татарин, тот самый татарин, что угнал в Крым товарищей Бульбы, разорил сечевой скарб и гонится по пятам за русским войском, надеясь в ослабших его рядах найти себе добычу.

Сечь возмущают раздоры, как и князей Древней Руси. Спорят между собой старшины, козаки, полковники. Слишком дорого приходится платить за это несогласие. Гибнет, оставшись без полка Тараса, Остраница. Разделенное надвое войско запорожское (одна часть ушла вслед за татарами, другая осталась под стенами Дубно) ослабевает, поле под крепостью усеивается козацкими головами. Темное предчувствие, как некое затмение, веет над чубатыми козацкими головами, когда Сечь отправляется в поход. «Взглянул Тарас на небо, — пишет Гоголь, — а уж по небу потянулась вереница кречетов. Ну, будет кому-то пожива!» Природа подает козакам намек на их грядущие несчастия. Вот почему воле провидения, исторической логике, которая будто бы подчинена соотношению сил на поле битвы, Тарас должен противопоставить силу и волю духа, идеи — в данном случае идеи товарищества. Для него эта идея выше идеи судьбы.

Вот отчего речи Тараса полны пылающего восторга. Слишком сильны в них интонации самого Гоголя. Песня, горящая строка летописи, ритмика посланий святых апостолов — одним словом, зрелый Гоголь, полный Гоголь, Гоголь, изощривший свое перо в писании «Мертвых душ», в штудировании древних источников, слышен здесь.

«Хочется мне вам сказать, панове, что такое есть наше товарищество, — говорит Бульба. — Вы слышали от отцов и дедов, в какой чести у всех была земля наша: и грекам дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки. Все взяли бусурмены, все пропало. Только так никому уж из них не доведется так умирать!.. Никому, никому!.. Не хватит у них на то мышиной натуры их!»

Эти речи Тараса вынимают лучшее из сердец запорожцев, они овладевают как старыми умудренными сердцами, так и «молодыми жемчужными душами» (образ, повторяющий один из образов «Слова…»). Они проносятся над рядами козаков как слово витии, лиризм которого вызван к жизни подвигом запорожцев.

Гоголь верит в колдовскую силу слова, в слово, которое способно собрать, «сзывая равно всех на святую молитву», а главное, сделать так, чтобы весь «миллион народа в одно время вздрогнул».

Носителем слова в повести являются поэт-автор и поэт-герой. Его несут в народ и певцы-бандуристы, на которых часто ссылается Гоголь в «Тарасе Бульбе». «Густое, могучее слово» Тараса отдается в их песнях, «и пойдет дыбом по всему свету слава и все, что ни народится потом, заговорит о них. Ибо далеко разносится могучее слово, будучи подобно гудящей колокольной меди, в которую много повергнул мастер дорогого чистого серебра, чтобы далече по городам, лачугам, палатам и весям разносился красный звон…»

Огненной речью Тарас добивается большего, чем перевесом в численности войска. Никакие пушки, которые выставляют против Бульбы ляхи, не способны противостоять силе слова, направленного в упор в сердце.

Тарас Бульба у Гоголя — и оратор, пророк, пророчествующий на стогнах, и несгибаемый «лев». Он — воплощенное единство слова и дела.

4

Если в первой редакции повести запорожцы безымянно гибли на поле битвы, то в новом «Тарасе Бульбе» у каждого появляется имя, каждому дается минута для произнесения последнего слова. Безымянные смерти превращаются под пером Гоголя в картины прощания товарищей с товарищами. Если в «Мертвых душах» смерть вырывала людей по одному из рядов живых, если души их (как душа прокурора) без слов отлетали на небо, то в «Тарасе Бульбе» это смерть на миру, смерть — тризна и смерть — общий сход.

Кажется, все в одно мгновение слышат то, что кричит среди грома сражения их товарищ. «Прощайте, паны-братья, товарищи! — слышится голос Мосия Шило. — Пусть же стоит на вечные времена православная Русская земля и будет ей вечная честь!» «Пусть же пропадут все враги и ликует вечные веки Русская земля!» — успевает сказать поднятый на вражеские копья Степан Гуска.

Философствовать значит учиться умирать, сказал древний философ. Герои Гоголя не ищут смерти, но они без пожирающего душу страха идут на смерть, зная, что «не погибнет ни одно великодушное дело».

Смерть, навевающая ужас в «Мертвых душах», ползущая за человеком, подстерегающая его на пиру жизни, в «Тарасе Бульбе» освящена ореолом доблести. Она духовна, хотя Гоголь не скупится на описание рек крови и вида отрубленных голов. На глазах у читателя душа отлетает от тела, излетает из тела, то «хмурясь и негодуя», как у Бородатого, то возносясь прямо к престолу небесному, как у Кукубенко.

Венчает повесть смерть самого Тараса. «И присудили, с гетьманского разрешенья, сжечь его живого в виду всех… Притянули его железными цепями к древесному стволу, гвоздем прибили ему руки и, приподняв его повыше, чтобы отовсюду был виден козак, принялись тут же раскладывать под деревом костер. Но не на костер глядел Тарас, не об огне он думал, которым собирались жечь его; глядел он, сердечный, в ту сторону, где отстреливались козаки…»

Распятый Тарас (в первой редакции он был прикручен веревками к бревну) думает не о себе, он даже не ощущает ожогов пламени, которое уже обнимает его, он кричит: «Занимайте, хлопцы, занимайте скорее… горку, что за лесом: туда не подступят они!»

Тарас умирает на возвышении и принародно, как и Остап, которому Гоголь даровал поистине красную смерть. Оставшись один — с горсткой таких же, как он, захваченных в плен козаков, — Остап ищет в чужой толпе хоть одно лицо, на которое он в муках мог бы опереться. Варшавская толпа, пришедшая посмотреть на казнь, смотрит праздно. «Но когда подвели его к последним смертным мукам, — казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти!.. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи:

— Батько! где ты? Слышишь ли ты?

— Слышу! — раздалось среди всеобщей тишины, и весь миллион народа в одно время вздрогнул».

Слово отца поднимает упавший дух Остапа. Оно же казнит отступника Андрия. Тот не в состоянии ни ответить Тарасу, ни пошевелиться. Андрий умирает один, одинокий, и даже труп его остается брошенным на растерзание птицам.

В судьбе младшего сына Тараса повторяется судьба Хомы Брута. Андрий отдается своей страсти, своему наслаждению. Он эгоизм любви к женщине ставит выше интересов товарищества. Андрий, как говорит Тарас Бульба, «мазунчик». О нем больше, чем об Остапе, волнуется мать, он, в свою очередь, более склонен к женской ласке, чем Остап.

«Смотри, сынку, не доведут тебя до добра бабы!» — предупреждает его Тарас.

И его «предвестие» сбывается. «Нежба», которой прельщается Андрий, приводит его в ряды неприятельского войска. Полячка, как русалка, «выныривающая из темной морской пучины», увлекает его в бездну.

Великое чувство, по Гоголю, все же чувство, которое любезно всем. «Умрем, как жених и невеста, на одной постели!» — говорят запорожцы. Андрий преступает эту заповедь. Погублю себя, шепчет он полячке, откажусь, кину, брошу, сожгу, затоплю.

Как ни прекрасна в повести Гоголя дочь воеводы, как ни обливается она слезами, оплакивая участь голодной матери и отца, как ни старается Гоголь вдохнуть в нее жизнь, она все равно остается «статуей». Несколько строк, посвященных матери Остапа и Андрия, перекрывают все попытки Гоголя показать ослепительную красоту женщины, которая смогла оторвать Андрия и от матери, и от товарищей, и от отчизны.

Старая бедная мать, вьющаяся над изголовьем сыновей своих, когда они спят в ночь перед отъездом на Сечь, ее причитания во время прощания, краткий очерк ее мгновенно Исчезнувшей жизни, в которой не было ни радости, ни счастья, — все это звучит грознее и величественнее, чем молитвы и стенания полячки, описания ее льющихся волос, опутывающих Андрия, ее снежно-белых плеч.

В полячке есть то, что сближает ее с роковыми женщинами Гоголя. И смеются ее уста, пишет Гоголь, и все она заливается смехом в тот момент, когда они знакомятся с Андрием, и все время усмешка блуждает на ее губах, как бы выдавая ее догадки о том, что «погибнет козак». Этот смех убийствен. Холод идет от этого смеха, как холодом веет от снежно-белого лба прекрасной полячки, ее снежных рук и снежных век.

Герой Гоголя ищет оправдания своей страсти. Он абсолютизирует страсть и ставит ее над «великим чувством», которому отдаются его отец и брат. «Отчизна есть то, чего ищет душа наша», — говорит Андрий. Душа для него принадлежность мира, а не какой-то земли. У нее нет родины. Когда ляхи входят в осажденный город и на улицах слышатся крики: «Наши, наши пришли!» — то «не слышал никто из них, — пишет Гоголь о полячке и Андрии, — какие „наши“ вошли в город». Для них в это мгновенье — мгновенье их поцелуя — нет «наших», для них есть только их «не на земле вкушаемые чувства».

Янкель говорит о «чужом одеянье», в котором он видел в городе Андрия: «Потому что лучше, потому и надел». «Так это, выходит, он… продал отчизну и веру?» — возмущается Тарас… «И ты не убил тут же на месте его, чертова сына?» И слышит в ответ: «За что же убить? Он перешел по доброй воле… Там ему лучше, туда и перешел».

Этих доводов не может принять Гоголь. И у души есть родина, настаивает он, и душа не душа, если покидает отечество.

Из римского «далека» Гоголь взывает к лучшим чувствам своего читателя. Он поэтически опровергает эту философию эгоизма во имя философии самоотвержения. У него Андрий совершает переход в Дубно при полном безмолвии ночи. Когда он является в городе, сорвавшийся со степи ветерок уже предвещает утро. «Но нигде не слышно было отдаленного петушьего крика», — замечает Гоголь. Напоминание об этом крике — обозначавшем исстари время предательства (хотя петухов в округе порезали из-за голода) — не нуждается в пояснениях.

5

Гоголя всю жизнь попрекали за то, что он изображает только смешное. В «Мертвых душах» он вынужден был обещать, что примется за картины с описанием достоинств русского человека, картины, где его, Гоголя, идеал явится во плоти живых образов. Не дождавшись, когда ход действия поэмы подведет его к желанному «чистилищу», когда откроется перед нею вдали сверкающий «рай», он создает параллельно одной поэме другую поэму, в которой русский реквием покрывается русским апофеозом.

В «Тарасе Бульбе» — том самом, который был переписан в Италии, — нашли себя все темы Гоголя. Тут и Россия, и Запад, и страсть, и любовь, и очищение, и возвышение через смерть, и восторг, и смех Гоголя, и обольщение красоты, сладкая отрава ее, которая наполняет человека (Андрий «пьян» своей страстью), и дело, и слово, мгновение и вечность, муки и веселье, и полный звук, и полет на обоих крыльях.

Народ? Он есть в «Тарасе Бульбе». Вожди народа? И они есть. Стихия и разум? Их спор представлен в повести. И 1812 год — год, который, казалось, был обойден Гоголем, как обошел когда-то места Полтавщины Наполеон, — явился в «Тарасе Бульбе» опрокинутым в XVII век.

Смех Гоголя отступает от этой повести. Он пропадает за высокими травами степи, как пропадают за ними крыши хутора Бульбы и Запорожская Сечь.

Вспомним, как кончаются «Мертвые души». Тройка Чичикова выезжает из города. Обрываются тесные улочки — и перед взором автора распахивается «сверкающая, чудная, незнакомая земле даль». Слышится «затянутая вдали песня», «пропадающий далече колокольный звон». Но этот подъем настроения сменяется страницами, где рассказывается о детстве Чичикова и его проделках на житейском поприще. Взятый высоко звук ниспадает под действием неумолимой прозы.

В «Тарасе Бульбе» звук нарастает, поднимается выше и выше и в конце достигает той музыкальной ноты, где гоголевская двойственность как бы исчезает в гармонии.

1984–1985