Поиски и потери

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Поиски и потери

Новые черты фантастического и утопического романа конца 20-х — начала 30-х годов. Отражение успехов строительства социализма в повести Я.Ларри «Страна счастливых». Укрепление научной основы фантастики в годы первых пятилеток. Закономерности развития знаний и «роман науки» в произведениях А.Беляева, В.Орловского, Ю.Долгушина. Принцип познавательности. Сужение тематики. Романы А.Казанцева, Г.Адамова, В.Владко. Рецидив приключенческой фабульности и оборонная тема. Военно-утопические романы С.Беляева, Н.Шпанова, П.Павленко. Нравственная концепция коммунистического будущего в «Дороге на Океан» Л.Леонова.

1

К середине 20-х годов научно-фантастический роман занял заметное место в общем потоке художественной литературы. Отечественную и переводную фантастику охотно печатали самые разные журналы — молодежные и взрослые, полуспециализированные и общелитературные: «Вокруг света», «Всемирный следопыт», «Борьба миров», «Техника — молодежи», «Знание — сила», «Красная новь», «Пионер». Толстые ежемесячники и солидные библиографические издания довольно регулярно помещали критические отклики. Даже техническая периодика публиковала художественную фантастику («Авиация и химия») и разборы научно-фантастических идей («В бой за технику»). Зарождаются сборники путешествий, фантастики и приключений «На суше и на море» (возобновлены в 60-е годы). В конце 20-х годов в издательстве «Молодая гвардия» вышли три книги «Современной библиотеки путешествий, краеведения, приключений и фантастики». Так зародилась доныне выпускаемая издательством «Детская литература» «Библиотека приключений и научной фантастики» — старейшее в нашей стране серийное издание этого рода.

Однако к началу 30-х годов выпуск фантастики заметно упал. Может быть, поэтому казалось, что научно-фантастический роман хиреет и даже «умер и закопан в могилу», как говорил К.Федин в 1934г.[180] Статьи о фантастике, отмечал А.Беляев, имели обычно заголовки: «О жанре, которого у нас нет», «Научная фантастика — белое пятно на карте советской литературы». И словно призывая начать все заново, Беляев писал: «Создадим советскую научную фантастику».[181] В 1938г. он повторит этот заголовок в новой программной статье. Но к этому времени сам Беляев создаст целую библиотеку фантастических романов и повестей, а читателю также будут хорошо знакомы В.Обручев, А.Казанцев, Я.Ларри, Г.Адамов, Ю.Долгушин, Г.Гребнев, В.Владко — называем лишь самые известные имена.

Правда, в 30-е годы появилось мало произведений высокого класса, о которых мечтал Беляев. Некоторые разновидности пошли на убыль, как например фантастико-сатирический и пародийно-фантастический роман. Другие поджанры продолжали существовать, третьи видоизменились, появились новые. В 1930г. журнал «Всемирный следопыт» напечатал роман М.Зуева-Ордынца «Сказание о граде Ново-Китеже»; это был первый опыт советских фантастов в исторической теме.

Количественная убыль фантастики на рубеже 20-30-х годов отчасти была вызвана установкой: поближе к жизни. Вульгарно примененный к фантастике, этот лозунг ликвидировал ее специфику. В 1930г., например, некто И.Злобный «предостерегал», что Жюль Верн якобы принес «немалый вред»: его произведения будто бы «размагничивали молодежь, уводили из текущей действительности в новые, непохожие на окружающее, миры».[182] Однако в постановлении о детской литературе от 15 сентября 1933г. ЦК ВКП(б) рекомендовал переиздавать уводящего от действительности Верна…

Были и обстоятельства другого рода, не связанные с вульгаризаторским ликвидаторством фантастики. Энтузиазм первых пятилеток настолько ускорил темпы преобразований, что реальный прорыв в будущее казался фантастичней любого воображения. Сама жизнь приглашала писателей искать фантастическое в сегодняшних трудовых буднях. Беляев после фантастических и приключенческих произведений печатает роман «Подводные земледельцы» (1930) и очерковую повесть «Земля горит» (1931), где элементы научной фантазии введены в реалистическое изображение строительства социализма. Фантастическое видение любопытным образом контаминировалось с реалистическим.

Некоторые писатели пытались, правда, подменить фантастикой реалистическое исследование действительности. В романе А.Демидова «Село Екатериненское» (1929) на месте безотраднейшей «бунинской» деревни чудодейственно возникал этакий фаланстер — дворцы, «пруд с сотнями лодок», «лес радиомачт»[183] и т.п. В третьей (1933) и четвертой (1937) книгах панферовских «Брусков» село Широкий Буерак мановением волшебной палочки преображалось в аграрно-индустриальный город. Тем не менее было очевидно, что «обычного» реализма недостаточно, чтобы выразить стремительную перемену жизни. Л.Леонов расширял перспективу современной тематики, введя в «Дорогу на Океан» (1936) главы о будущем. В повести Н.Смирнова «Джек Восьмеркин, американец» (1930) утопические мотивы финала оттеняли правдивое изображение строительства социализма в деревне. Фантастика выступала как бы эквивалентом романтики.

Тема коммунистического будущего явственно зазвучала в произведениях самого разного плана — и в технологической утопии В.Никольского «Через тысячу лет» (1928), и в космической повести А.Палея «Планета КИМ» (1930), и в авантюрно-сатирически-утопическом романе А.Беляева «Борьба в эфире» (1928). Социальному облику коммунизма целиком были посвящены этюды А.Беляева «Город победителя» и «Зеленая симфония» (оба в 1930), роман Э.Зеликовича «Следующий мир» (1930) и повесть Я.Ларри «Страна счастливых» (1931).

В романах 20-х годов само будущее, ради которого завязывались сражения и совершались подвиги, очерчивалось схематично, по-книжному (романы Я.Окунева), часто в заведомо условной манере — в виде сна («Борьба в эфире» А.Беляева), в духе сказки («Месс-Менд» М.Шагинян) или даже пародии на утопию («Межпланетный путешественник» В.Гончарова). Хотя порой и замышлялись романы эпического размаха, картины коммунистического мира заслонялись в них революционными боями и восстаниями.

А.Толстой, например, в заявке в Гослитиздат (1924) на «Гиперболоид инженера Гарина» обещал, кроме авантюрной первой части, вторую в героическом духе и третью в утопическом: «Таким образом, роман будет авантюрный, героический и утопический».[184] Кроме войны и «победы европейской революции», писатель намеревался нарисовать «картины мирной, роскошной жизни, царство труда, науки и грандиозного искусства».[185] Впоследствии, однако, героическая часть оказалась свернутой, а утопическая совсем не была написана.

Три части первоначального замысла «Гиперболоида» соответствовали в общих чертах фабуле романа Окунева «Грядущий мир» (1923) (особенно линия Роллинга, скитания на яхте и т.д.). Хотя Окунев и написал утопический апофеоз, в романе преобладало авантюрное начало и в его свете еще огрубленней выглядело упрощенно-книжное изображение коммунистического общества. Толстой же совсем отказался от утопической части, поняв, по-видимому, что для темы коммунизма малопригодны сами рамки авантюрного романа. Ведь в существе своем фантазия о коммунизме всегда была возвышенно-романтической и философской.

Фабульностью, возможно, надеялись оживить присущую утопиям дидактическую экспозиционность. Описание борьбы за будущее должно было внести ту жизненную конкретность, которой тоже всегда недоставало утопическим романам. И хотя фабульность во многих случаях имела литературное происхождение, усиление внимания к событиям отражало все-таки стремление фантастов к известному историзму: в будущих революционных событиях виделась наиболее зримая связь с героическим прошлым. К тому же по аналогии со вчерашним днем революционной России ближайшее завтра мировой революции рисовалось более отчетливо, чем контуры отдаленного нового мира. Окунев, переделывая свой роман, усилил изображение революционных событий, а не коммунистического общества и соответственно изменил заглавие: «Грядущий мир» превратился в «Завтрашний день» (1924). В фантастических романах второй половины 20-х годов: «Борьба в эфире» А.Беляева, «Истребитель 17Y» С.Беляева, «Крушение республики Итль» Б.Лавренева, «Я жгу Париж» Б.Ясенского, акцептирование мотивов будущей революционной войны отразило нарастание сегодняшней угрозы социалистическому государству. Военно-революционная тематика пройдет через большинство романов 30-х годов и даже обособится в военно-утопическом романе (П.Павленко, Н.Шпанов).

Вместе с тем уже в самом начале насыщенного политическими кризисами и «малыми» войнами предвоенного десятилетия в фантастическом романе наметились существенно новые черты. Успехи социалистического строительства создали уверенность в том, что в советском обществе и при капиталистическом окружении может быть осуществлен переход к коммунизму.

2

Повесть Яна Ларри «Страна счастливых» была посвящена не событиям, которые приведут к победе коммунизма, и даже не столько внешнему облику будущего, сколько идейно-психологическому содержанию человеческих отношений. Писателю удалось показать столкновение коллективизма, уже вошедшего в плоть и кровь гражданина бесклассового общества, с «родимыми пятнами» прошлого. Действие происходит в близком будущем. Дожили до коммунизма люди, духовно связанные с прошлым. Они озабочены, чтобы «непрактичные» энтузиасты космоса не отвлекли Республику от дел насущных. «Они полагают, что все это лишь… фанаберия… Молибден любит повторять: „Нечего на звезды смотреть, на земле работы много… „”.[186]

В самом деле, страна накануне энергетического голода. И все же Совет ста сочтет возможным совместить решение обеих задач. Молибден просто навязывал свою волю, не церемонясь в средствах. Подослал красавицу-дочь к Павлу Стельмаху: вдруг привяжет мечтателя к Земле. Использовал уважение в Совете ста к людям своего поколения и «подсказал», что конструктор больше будет нужен здесь, на земле: вдруг Павел станет на дыбы и невольно разоблачит эгоистическую подоплеку всей затеи — быть первым.

Молибден просчитался. Павел согласился с неожиданным решением Совета: «…вы правы, товарищи. Я остаюсь. Но передайте Молибдену… этому человеку, оставленному у нас старой эпохой: мы другие. Он плохо знает нас» (с. 80).

«…будет день, — говорил Павел, — когда человечество встанет плечом к плечу и покроет планету сплошной толпой… Земля ограничена возможностями… Выход — в колонизации планет… Десять, двести, триста лет… В конце концов ясно одно: дни великого переселения человечества придут» (с.35). И тогда о пращурах будут судить и по тому, насколько они были коммунистами в заботе о дальних потомках. Романтическая «непрактичность» обнаруживает коллективизм прямодушного конструктора, «земной» же практицизм едва скрывает лукавое властолюбие Молибдена.

Имена-маски и некоторые черточки персонажей (например, показной аскетизм и железная невозмутимость Молибдена), возможно, вызвали у современников ассоциации. Во всяком случае «Страна счастливых» не переиздавалась и в отличие от многих других фантастических произведений той поры не получила отклика в прессе.

Между тем нельзя было не заметить, что повесть Ларри направлена прежде всего против романа Е.Замятина «Мы», незадолго перед тем опубликованного за границей.[187] Замятин изображал коммунизм как общество, противостоящее личности, построенное на стадном коллективизме, которое подавляет мнения и тем самым останавливает развитие.

«Страна счастливых», в противоположность мрачному пророчеству Замятина, исполнена оптимистической убежденности в способности социалистического строя отсечь извращения коммунистического идеала и гармонично слить личность с обществом. Ларри показывал, что при коммунизме конфликты будут не между личностью и обществом, а между разными людьми и различными пониманиями идеала. Общественная жизнь будет борьбой как раз тех индивидуальных воль и страстей, которые, по Замятину, коллективизм фатально подминает.

Антикоммунистическая фантастика получила название антиутопии[188] (термин, впрочем, употребляется и в другом значении — вне связи с идеологией антикоммунизма). В таком духе извращал социализм еще Д.М.Пэрри в романе «Багровое царство» (в 1908г. издан на русском языке), поздней О.Хаксли и др.

«Страна счастливых» Ларри, по-видимому, одна из первых контрантиутопий. Дело не только в том, что книга объективно противостояла антиутопической концепции, она сознательно нацелена в роман «Мы». Ларри переосмыслил некоторые элементы замятинской фабулы (эпизоды с астропланом и др.). В повести есть такие строки: «В памяти его… встали страницы старинного романа, в котором герой считал, что жизнь в социалистическом обществе будет безрадостной и серой. Слепое бешенство охватило Павла. Ему захотелось вытащить этого дикаря из гроба эпохи…» (с.62). И далее: «Ты напоминаешь старого мещанина, который боялся социалистического общества потому, что его бесцветная личность могла раствориться в коллективе. Он представлял наш коллектив как стадо… Но разве наш коллектив таков? Точно в бесконечной гамме каждый из нас звучит особенно и… все мы вместе… соединяемся… в прекрасную человеческую симфонию» (с. 157).

Жанр «Страны счастливых» обозначен как «публицистическая повесть». Повествование в самом деле отчасти построено на журналистски-публицистических интонациях. Но суть публицистичности в другом — в злободневной социальной заостренности фантастических мотивов, в том числе тех, об актуальности которых утопический роман совсем недавно еще не догадывался. Ларри, кажется, впервые после К.Циолковского напомнил о главной, великой цели освоения космоса: это не только познание, но прежде всего насущные жизненные нужды человечества, которому рано или поздно станет тесно на Земле. Именно эта, социальная идея — исходная точка всех ракетных, биологических и прочих теорий патриарха звездоплавания.

Предшественники Ларри не видели угрозы перенаселения планеты. У Окунева в «Грядущем мире» и «Завтрашнем дне» земля покрыта всепланетным городом. В романе Никольского «Через тысячу лет» между гигантскими населенными пунктами оставлены клочки лесов-парков и декоративных нив (пища синтезируется промышленным способом). Писатели либо не понимали, что крайняя урбанизация жизни опасна, либо пренебрегали чересчур дальней перспективой. «Мы слишком счастливы, каждый в отдельности и все вместе, чтобы беспокоиться о том, что будет еще не скоро»,[189] — говорят герои коммунистической утопии Морриса «Вести ниоткуда».

Для повести о коммунизме небезразлично, на каком «пейзаже» развертывается мечта. В третьем десятилетии нашего века буколика «Праздника Весны» Олигера была бы смешной. В «Стране счастливых» есть и гигантские города и стратопланы, и светомузыка и телевиденье, и роботы-официанты и скоростной реактивный вагон. Но автор не стремится поразить нас технической феерией. Научно-индустриальная культура нужна будущему постольку, поскольку она способна умножить человеческое счастье.

Западная фантастика лишь после второй мировой войны почувствовала в предупреждении о демографическом взрыве большую тему (см., например, статья А.Азимова «Будущее? Напряженное!» в «Fantasy and Seiens Fiction», 1965, №6). Угроза перенаселения представляется ей источником крайнего обострения социальных противоречий (романы А.Азимова «Стальные пещеры», Ф.Пола и С.Корнблата «Торговцы космосом») вплоть до периодического уничтожения «лишнего» населения (в рассказах Г.Гаррисона «Преступление» и Ф.Пола «Переписчики»). Азимов называет подобные произведения «шоковым средством»: они должны заставить людей задуматься над проблемой.

В «Стране счастливых» развернута разносторонняя картина быта, культуры, техники, морали, искусства. Автор предугадал даже проблему избытка информации — как хранить и осваивать эту нарастающую лавину? (Жизненно актуальным этот вопрос стал много поздней, а в научно-фантастический роман вошел лишь в последнее время). Как изменится лицо города, как будут одеваться люди, какие будут воспитание и образование, общественное питание, медицина, средства связи, транспорт, сельское хозяйство, энергетика, наука, автоматика в быту и на производстве, как будет централизовано управление экономикой (Совет ста) и децентрализована общественная и профессиональная жизнь (клуб журналистов, звездный клуб и т.д.)? В сравнительно небольшую вещь вложено емкое содержание и главное — хорошо продумана система будущего.

Повесть Ларри лишена грубых просчетов и наивного вымысла, которые характерны, например, для проявившегося годом раньше романа Э.Зеликовича «Следующий мир». В этой по-своему интересной, но путаной книге можно прочесть, что граждане «сверхкоммунистического» (!) общества превзошли идеал нравственного удовлетворения трудом и работают уже из «любви к искусству».[190] Искусство труда запечатлено в следующей картинке: «Рабочие праздно разгуливали» по заводу, «поворачивая изредка рычаги на распределительных досках».[191] Сохранилось, оказывается, разделение труда: «Для существования» и «ради искусства». Чтобы найти приложение второму, граждане, не занятые в смене, тоже прогуливаются по цехам «и выдумывают, что бы такое изобрести».[192] «Это — безработные»,[193] не без юмора поясняет гид.

Порядок без организации, как сказал бы персонаж романа Уэллса «Люди как боги», под сильным влиянием которого написан «Следующий мир». Там есть такая мысль: наше образование — наше правительство. Герои Зеликовича могли бы сказать, что их сознание и есть их организация Но в сложной структуре индустриального общества это немыслимо. Тем более что сознание героев Зеликовича довольно странное. Скажем, тот, кто голоден, может зайти к соседу и, не спросясь (?!), взять «что и сколько угодно».[194] В школе заложена именно такая мораль. Диалог с ученииками:

«— Что такое личность?

— Часть общества.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Что такое частная собственность?

— Общественное зло.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Что такое… скука?

— Один из тупиков буржуазного строя».[195]

Повесть Ларри далека от этого механического понимания личности и общества, собственности и человеческой психологии. В становлении советской социальной фантастики «Страна счастливых» была заметным шагом вперед и отчасти намечала дальнейшее развитие. Мир будущего у Ларри не в «четвертом измерении», как у Зеликовича, но здесь, в Советской стране, и поэтому — конкретней. Ларри удалась проекция этой конкретности в будущее, к чему стремился Беляев.

Несмотря на то что чуткость к духовному миру не сочетается в «Стране счастливых» с индивидуализацией лиц и пластичностью изображения, Ларри удалось наметить в своих героях черты человека будущего. Простота, с какой Павел поступается мечтой о космосе и вместо себя отпускает Киру, — это унаследованное от борцов революции высокое сознание общественного долга, помноженное на природный коллективизм и эмоциональную уравновешенность коммунистического человека. Цельностью натур персонажи «Страны счастливых» напоминают героев «Туманности Андромеды».

От современного читателя не укроется некоторая наивность повести Ларри: чрезмерный ригоризм к современникам, людям 20-х годов; точная датировка отмены денег; стремление людей будущего обременять себя комфортом и т.д. И тем не менее облик будущего привлекает свой достоверностью. Автор перенес в коммунизм огромный энтузиазм 20-х годов. Повесть создавала то ощущение, что на строительной площадке Советской страны в самом деле закладывается Страна счастливых; что будущее во власти не только всемирной истории, ход которой трудно предусмотреть, но уже и в руках строителей социализма в конкретной стране, и поэтому наше созидание, наши пятилетки — самая реальная и грандиозная проблема перехода к коммунизму.

3

К концу 20-х годов спадает волна пародийно-авантюрной фантастики. Не так бросался в глаза характерный для первой половины десятилетия разнобой — когда рядом с подлинно художественными произведениями А.Толстого, научно аргументированными романами В.Обручева, глубокими по мысли фантазиями К.Циолковского, новаторскими произведениями А.Беляева фонтаном извергались приключенческие боевики писателей вроде Н.Муханова и В.Гончарова. Только в 1924-1925гг. печатный станок выбросил на рынок гончаровские «Долину смерти», «Психо-машину», «Межпланетного путешественника», «Приключения доктора Скальпеля», «Век гигантов». Теперь научная фантастика заметно потеснила приключенческую.

В недавнем прошлом «красный Пинкертон» запросто открывал дверь в таинственное царство машин и приборов. В каком-нибудь чулане на московских задворках «чудаковатый изобретатель» колдовал со своими ретортами и тигелями, «портил предохранительные пробки… устраивал взрывы и пожары, — одним словом, изобретал и изобретал крепко».[196] Плодом его гения была какая-нибудь «металлическая палка» со «сверкающим медным шаром» на конце, подозрительно смахивающая на кондуктор электростатической машины, либо «черно-красная магнитная подкова»,[197] тоже перекочевавшая в роман из школьного физкабинета.

Один романист разыгрывал читателя, другой пародировал собрата, а читатель между тем кое в чем стал разбираться. Бутафорские тайны приедались, сколь ни маскировались они загадочной «путаницей штепселей, рычагов и ручек». Хотя читатель еще воспринимал фантастику как занимательное приключение, лишь приправленное «модной» наукой и техникой, воображение требовало более доброкачественной пищи.

В 20-е годы страна невиданными темпами приобщалась к науке и технике. Техническая революция неотделима была от вопроса: быть или не быть новому строю. Область науки и техники вырастала в социальный фактор первостепенной важности. Вот почему фантасты уже без прежней лихости обращаются с разными «лучами смерти», почему реже встречаются полуграмотные идеи «передачи по радио» энергии и отпадает «научное» ерничество вроде использования психической энергии для движения машин. Писатели-фантасты глубже начинают изучать науку, подобно тому, как социальный романист изучал общество. Фантастический роман приблизился к столбовой дороге знания, сделался как бы беллетристическим бюллетенем новейшей науки и техники. Даже приключенческая фантастика не может уже обходиться без оригинальных фантастических идей («Борьба в эфире» А.Беляева, «Радиомозг» С.Беляева и др.).

Фантасты принялись обследовать науку и технику с утилитарной задачей — расширить кругозор читателя, зачастую вчера только приобщившегося к книге. Как писала редакция журнала «Вокруг света», советская научная фантастика в отличие от буржуазной должна давать «проснувшейся любознательности исследовательскую окраску».[198] Появляются произведения, где фантастический элемент вводится как прием популяризации. Типичен, например, рассказ А.Беляева «Отворотное средство» (1925). Остроумно, доступно и не огрубляя существа дела писатель знакомил с учением И.П.Павлова об условных рефлексах. Отрицательный рефлекс на алкоголь и есть то самое отворотное средство, которым находчивый студент-медик излечил неисправимого пьяницу. Н.Железников в рассказе-очерке «Блохи и великаны» (1929) популяризировал идею искусственного воздействия на рост животных при помощи гормональных препаратов. Фантастика здесь почти исчезает: она разве что в некотором количественном преувеличении известных эффектов. Очерк Железникова имел даже подзаголовок: рассказ-загадка.

Познавательную, популяризаторскую, просветительную установку стремились распространить на всю научно-фантастическую литературу. В.Обручев, корректируя в своих романах, в соответствии с новыми научными данными, фантастические идеи Жюля Верна, выдвигал на первый план один из его принципов: поучать, развлекая (которым фантастика Верна, разумеется, отнюдь не исчерпывалась). Задача фантаста, говорил Обручев, — облечь знания в «интересную форму», чтобы юношество «усваивало без труда много нового».[199] Он сближал научно-фантастический роман с научно-популярной книгой: «Хороший научно-фантастический роман дает большее или меньшее количество знаний в увлекательной форме» и тем самым побуждает к знакомству с научной литературой.[200]

Беляев тоже говорил, что «толкнуть… на самостоятельную научную работу — это лучшее и большее, что может сделать научно-фантастическое произведение».[201] Но он все же оценивал задачу художественной научной фантастики шире: «…не максимальная нагрузка произведения научными данными, — это можно проще и лучше сделать посредством книги типа „занимательных наук”, — а привлечение максимального внимания и интереса читателей к важным научным и техническим проблемам».[202]

И хотя Беляев был против навязываемого редакционно-издательскими работниками узкого утилитаризма, тем не менее и он писал, что научная фантастика «должна быть одним из средств агитации и пропаганды науки и техники».[203] Эта ее функция, конечно, попутная. Гораздо важней, чтобы фантаст, как говорил Беляев, «сумел предвосхитить такие последствия и возможности знания, которые подчас неясны самому ученому».[204] Здесь было зерно той мысли, что творчество — не только в занимательной художественной форме, что фантазия должна быть направлена и на научное содержание. (В 60-х годах И.Ефремов внесет здесь важное уточнение: фантаст предвосхищает ученого тоже на путях науки, используя те научные идеи и факты, которые пока не поддаются научным методам).[205] Этот принцип был развит Гербертом Уэллсом.

По мере роста научно-индустриальной культуры, фантастика жюль-верновской типа, основанная на наглядно возможном, перестанет удовлетворять читателя. Но в 20-30-е годы из жюль-верновской традиции вышло наиболее плодотворное направление советского научно-фантастического романа, представленное именами В.Обручева, В.Орловского, Г.Адамова, А.Казанцева, Г.Гребнева, В.Владко и в первую очередь, конечно, А.Беляева.

Известный писатель и ученый, знаток советской научной фантастики (при аресте гестаповцы конфисковали у него целую библиотеку научно-фантастической литературы), Ж.Бержье вспоминает, что в конце 20-х — начале 30-х годов американские специализированные журналы научной фантастики обильно печатали советские произведения, письма читателей из СССР, нередко сопровождая такими подзаголовками: «Этот рассказ повествует о героических подвигах строителей пятилетнего плана».

«Этот период свободы (т.е. относительного либерализма, — А.Б.) — говорит Бержье, — продолжался с 1927 по 1933 год. Его значение велико. Большинство современных американских физиков нашли свое призвание в научной фантастике той эпохи,. и мы находим их имена рядом с именами прогрессивных писателей и политических деятелей в разделах переписки с читателями тех времен.

Если когда-нибудь можно будет написать историю либерального мышления в США между двумя войнами, то переводы советской научно-фантастической литературы сыграют в ней важную роль»s.[206]

Примечательное наблюдение. Советская фантастика заявила себя идеологической силой международного значения не потому, что уже стала совершенной. Литературно она в те годы едва оперялась. «Мы добросовестней многих зарубежных писателей в подаче научного материала, но далеко отстаем от их литературного мастерства»,[207] — сожалел Беляев. Но уже тогда советские фантасты резко противостояли зарубежным, тесно связывая научное мировоззрение с воинствующим гуманизмом.

«За последние десятилетия научно-фантастическая литература за рубежом невероятно деградировала, — говорил А.Беляев Уэллсу в 1934г. — Убогость мысли, низкое профессиональное мастерство, трусость научных и социальных концепций — вот ее сегодняшнее лицо…»[208] Уэллс был совершенно с ним согласен: «Научная фантастика… вырождается, особенно в Соединенных Штатах Америки… Внешне занимательная фабула, низкопробность научной первоосновы и отсутствие перспективы, безответственность издателей — вот что такое, по-моему, наша фантастическая литература сегодня».[209]

В 30-е годы достигает своего зенита так называемая космическая опера, где невероятные приключения переносились в межпланетные просторы. Впрочем, и в романе Х.Гернсбека «Ральф 124 С 41+» (1911), почитаемом американцами первенцем национальной научной фантастики, уже были наряду с техницизмом черты этой «оперы». Между тем, подчеркнул Уэллс, задача фантаста — «провидеть социальные и психологические сдвиги, порождаемые прогрессом цивилизации. Задача литературы — усовершенствование человечества…».[210] Советские фантасты сознавали это лучше, чем кто бы то ни было.

Дело было даже не в превосходстве политической идеологии. Наши писатели (Бержье отмечает, например, работавших в 20-е годы Беляева и Орловского) «совращали» западного интеллигента своей убежденностью в том, что достижения человеческого разума могут и должны быть вырваны из рук авантюристов — персонажей западного научно-фантастического романа и направлены на благо человека. Уэллс отмечал, что «в современной научно-фантастической литературе Запада невероятно много буйной фантастики и столь же невероятно мало подлинной науки и глубокой мысли».[211] От интеллигентного сознания не могла укрыться связь между нравственной и научной деградацией западной фантастики и не могло не импонировать, что гуманные идеалы советских фантастов созвучны идеалам науки.

Проницательные идеологи реакции не случайно связывают прогрессивные политические идеи с «древней ересью, которая известна под именем гностицизма»,[212] т.е. с научным мировоззрением. Вот почему установка на то, чтобы советская научная фантастика давала «проснувшейся любознательности исследовательскую окраску» решала не только просветительную, но в конечном счете и идеологическую и политическую задачу.

4

Среди советских произведений 20-х годов Бержье назвал незаслуженно забытый роман Орловского «Бунт атомов» (1928). Первым в России и одним из первых в мировой фантастике Орловский заглянул в будущее человечества, открывшего атомный ларец Пандоры. Как и «Освобожденный мир» (1914) Уэллса, «Бунт атомов» — роман-предостережение. Уэллс писал об ужасах мировой войны с применением атомного оружия, Орловский — о борьбе человечества против атомной смерти. Интересно, что оба были сразу же переведены — «Освобожденный мир» в России, «Бунт атомов» в Америке — в специализированном журнале научной фантастики.

В один год с Орловским грозные последствия применения внутриатомной энергии были предсказаны в технологической утопии В.Никольского «Через тысячу лет» (1928). В лабораторном опыте атомы неожиданно «отдали скрытую в них энергию… это стоило гибели почти половины Европы».[213] Конечно, дело случая, но Никольский угадал срок изобретения и огромные исторические последствия атомной бомбы: «Взрыв тысяча девятьсот сорок пятого года ускорил процесс естественного разложения старого мира…» (с.63).

В романе Орловского впечатляют картины фантастических явлений. Ослепительно-жгучий шар, в клубах дыма и пара плывущий в воздушных течениях над Землей, сжигающий все живое, — этот образ превосходно передает величественную мощь сил, которые могут быть использованы и на счастье, и на горе людям.

Представления Орловского о ядерной реакции сегодня устарели. Впрочем, относительно. Медленно горящий огненный шар плазмы не очень похож на грибовидное облако атомного взрыва, зато воспринимается как метафорическое изображение будущей, тоже «медленной», управляемой термоядерной реакции. У Орловского можно найти и ее схему, в грубом, разумеется, приближении: комок плазмы удерживается электромагнитным полем.

Атомы взбунтовались по преступной неосторожности германского ученого-националиста, спешившего вложить в руки «побежденной родины» страшное оружие реванша. В его экспериментальной установке возникла незамеченная искорка. Вырвавшись на волю, она стала втягивать окружающее вещество в реакцию распада. (Много лет спустя американские физики, готовя в Аламогордо первый атомный взрыв, не были вначале уверены, что не может случиться нечто подобное). Безостановочно растущий огненный шар стал жадно пожирать атмосферу. Страшная угроза нависла над человечеством.

А.Казанцев повторит эту коллизию в романе «Пылающий остров». Переклички можно найти и в сюжете. У Казанцева тоже трагически гибнет дочь виновника рокового открытия, у нее тоже роман с его русским ассистентом и т.д. Только автор «Пылающего острова» не стал мотивировать пожар атмосферы цепной ядерной реакцией: в 30-х годах многие физики считали ее невозможной.[214]

В романе Орловского советский ассистент немецкого физика вместе с соотечественниками и прогрессивными западными учеными предложил план: так как плазма обладает магнитными свойствами, ее можно взнуздать мощными электромагнитами, ввести огненный шар в жерло гигантской пушки и выстрелить за пределы атмосферы. Правительства не желают рисковать взрывчатыми веществами: их понадобится столько, что были бы опустошены арсеналы. Народы вручают власть конгрессу ученых. После многих жертв замысел удалось осуществить. В небе появилась новая звездочка — маленькое искусственное Солнце.

Самоубийство виновника катастрофы и его дочери, возбуждение народов перед небывалой опасностью, напряженные поиски выхода и самопожертвование ученых — все это не только очерчено фабульно, но и освещено «изнутри». Орловский несколько ослабляет традиционное заострение сюжета, чтобы углубить реалистический психологизм. Бытовой манерой обрисовки характеров «Бунт атомов» напоминает «Гиперболоид инженера Гарина». Но в отличие от Алексея Толстого Орловский изображает политические последствия открытия в значительной мере через мир ученого. Толстой его почти не касался. Гарин крадет идею гиперболоида. Мы не знаем, как она возникла в голове у Манцева. Писатель открывает нам лишь чисто «человеческие» побуждения своих изобретателей — корысть и властолюбие.

* * *

От Орловского идет целая серия романов об электромагнитной природе мышления: «Радио-мозг» (1928) С.Беляева, «Властелин мира» (1929) А.Беляева, «Генератор чудес» (1940) Ю.Долгушина, «Защита 240» (1955) А.Меерова.

В первом своем романе «Машина ужаса» (1925) Орловский рассказывал об установке, выплескивающей в эфир волны эпидемии страха. Машина была построена капиталистами с целью захватить власть над миром. Но она же кладет конец капитализму. Анархия, внушенная людям посредством машины ужаса, перерастает в революционный взрыв. Изобретатель машины, американский архимиллионер, побежден русским ученым.

Орловский пользовался свежим научным материалом. Гипотеза его романа восходит к экспериментам Бергера и его учеников, открывших в 1920г. электрическую активность мозга. В беляевском «Властелине мира» впервые были опубликованы радиосхемы инженера Б.Кажинского (в романе — Качинский), уподоблявшие человеческий организм приемно-передающему радиоустройству. Кажинский полагал, что при помощи соответствующей аппаратуры можно улавливать и внушать мысли и эмоции.

Впоследствии было доказано, что ряд психических процессов и сама «мыслепередача» не зависят от электричества. Это не умаляет заслуги писателей-фантастов. Они возбудили интерес к малоизвестным явлениям, обозначившимся на стыке биологии и физики, способствовали распространению идеи овладения самым сложным в мире — человеческой мыслью. С другой стороны, эта тема способствовала психологическому углублению научно-фантастического романа. Правда, в романах С.Беляева и Меерова столько детективных штампов, что говорить о психологизме не приходится. Зато во «Властелине мира» и «Генераторе чудес» процесс научного творчества раскрыт с той тонкостью, без которой была бы невозможна убедительность фантастического содержания. У А.Беляева детективная интрига сразу перерастает в научную тайну, а эта последняя развертывается в историю открытия. Мы следим за фантастической идеей от зарождения до реализации, и нас не столько интересует, кто виновник удивительных событий, сколько, как удалось Штирнеру подчинить своей воле внутренний мир других людей.

Со временем биография открытия все больше будет увлекать фантастов. В «Арктическом мосту» Казанцева и «Генераторе чудес» Долгушина, отчасти в «Прыжке в ничто» А.Беляева и некоторых других романах 30-х годов судьба научного замысла — равноправный и даже важнейший сюжетный ход, стержень повествования.

Книга Долгушина несколько перегружена специальными сведениями и «технологическими» эпизодами (что сближает ее со сложившимся поздней фантастико-производственным романом). Интересно задуманная, антифашистская сюжетная линия в общем банальна. И вместе с тем вот уже три десятилетия этот роман заслужено пользуется успехом. В нем не только основательней разработана гипотеза, положенная в основу «Машины ужаса» и «Властелина мира», но и развит самый тип романа открытия. Здесь история изобретения — история характеров и судеб, изображенная с внутренней, интеллектуально-психологической стороны. Внутреннее изображение является одновременно и бытовым, потому что в «романе открытия» быт людей — их творческая жизнь.

Долгушин и Беляев сумели показать историю открытия через внутренний мир ученого. Во «Властелине мира» и «Генераторе чудес» «роман науки» слит с «романом человека». Вот в этом смысле фантастическая тема произведений и способствовала их художественно-психологическому углублению.

Дело прежде всего в этом, а не только в том, что за героями Долгушина — Дираном и Тунгусовым были живые прототипы и что прообразами беляевских Качинского и Дугова были реальные Б.Кажинский и В.Дуров. Фантасты стали «ближе к жизни» в том смысле, что их герои-ученые раскрываются в своих научных замыслах, в столкновении идей, в своей способности понять общественный смысл открытия; что чисто человеческие их черты как бы продолжают их специфические качества ученого. (Между прочим, поэтому научный материал не приходится выносить в традиционные лекции и описания, которые утяжеляют повествование, оттого структура романа «легче» и жизнеподобней).

5

В фантастике старого типа борьба велась вокруг готового изобретения и образ ученого рисовался часто по-бытовому приземлению (Паганель в «Детях капитана Гранта» и вообще распространенный типаж чудака-профессора), либо романтически-приподнято (капитан Немо). Жюль Верн, даже когда «списывал» своих героев с друзей и знакомых, ограничивался двумя-тремя обобщенными бытовыми черточками, иногда заостряя их, романтизируя образ. В обоих случаях эта схематичность была обусловлена тем, что события в романе лишь косвенно касались профессиональной деятельности ученого. Читатель романов Жюля Верна разве что заглядывал в окно лаборатории, едва успевал заметить изобретателя у себя дома.

Когда же наука затронула повседневную жизнь многих людей и для многих сама стала делом жизни и ареной борьбы, уже нельзя было изображать бледную тень «профессора» на фоне колб и пробирок, надо было приоткрыть дверь в его умственную, интеллектуальную лабораторию. Психологизм перестал быть внешним по отношению к содержанию его деятельности. Фигура ученого перестала быть чисто фабульным элементом. В истории открытия слились внешняя, событийная составляющая сюжета и внутренняя, психологическая. Научно-фантастическая идея стала и психологическим компонентом. Отпала нужда соединять социально-психологические мотивы с научно-фантастическими при помощи искусственных приключенческих скреп. Социальный аспект раскрылся как нравственная сторона борьбы научных взглядов. Обозначившиеся в 30-е годы новый характер науки и ее новая роль в обществе оказали воздействие на всю структуру жанра.

Эти черты научно-фантастического романа рельефно раскроются несколько позже, например, в книге Н.Лукина «Судьба открытия» (1951). Но они наметились и в «Арктическом мосту» Казанцева, который печатался (незавершенная журнальная публикация в 1941г.) в одно время с «Генератором чудес». Типом конфликтов (энтузиаст-новатор против консерваторов), производственным характером научного материала, общим колоритом этот роман тоже напоминает реалистические произведения на производственную тему. В нем отразились, между прочим, впечатления автора от Нью-Йоркской всемирной выставки 1939г. (Казанцев был сотрудником советского павильона).[215]

Фантастический замысел — провести подводную трубу между советским Севером и Америкой, откачать из нее воздух и пустить по этому туннелю скоростные поезда — сам по себе остроумен, но продуман был небрежно. В самом деле, огромное, на тысячи километров подводное сооружение, необычайно дорогое, трудоемкое и небезопасное (строительство едва не кончилось катастрофой — в туннель прорвалась вода) было для близкого будущего и мало правдоподобным, и расточительным. Естественней напрашивался другой вариант: через Берингов пролив — всего несколько десятков километров. Здесь в самом деле имело смысл пускать поезда по подводному туннелю. Остальной же путь мог проходить по земле.

Впрочем, украинского писателя М.Трублаини в романе «Глубинный путь» (1941) не смутила даже целесообразность метро от… Москвы до Владивостока. Идея пришла в голову гениальному мальчику Тарасу, может быть, по прочтении «Самокатной подземной железной дороги между Санкт-Петербургом и Москвой» (1902) А.Родных. Талантливый инженер в свое время выдвинул принцип безмоторного движения под землей за счет использования сил тяготения. Начитанный же мальчик с помощью академиков догадался растянуть подземную дорогу на тысячи километров. Строят ее, кстати сказать, и с оборонной (!) целью (разумеется, шпионы охотятся за гениальным мальчиком, устраивают катастрофу и т.п.).

Это была «фантастика масштабов» — простого увеличения уже отработанных фантастических идей. Беляев считал ее признаком спада научно-технического воображения. В 50-60-е годы поворот к оригинальным идеям будет и в большей расчетливости фантазии. А. и Б.Стругацкие в «Возвращении», при всех громадных ресурсах коммунистического будущего, все же предусмотрят самовозобновляющиеся дороги, т.е. не требующие ухода — нечто среднее между живым и неживым. Подтекст этой интересной выдумки — экономия творческой энергии человечества. И.Ефремов в «Туманности Андромеды» тоже не спрячет под Землю трансконтинентальные трассы.

Герой Казанцева так же нерасчетлив, как и автор. Осуществление грандиозного проекта инженера Алексея Корнева было по плечу лишь большому коллективу, а он на первых порах хочет все сделать сам. Одаренному и бескорыстному Алексею противостоит его брат Степан, ловкий приспособленец. Он успел вовремя переметнуться из лагеря «трезвых скептиков» в горячие сторонники проекта, и не торопится разуверить американцев, что он вовсе не соавтор талантливого брата. В более позднем варианте текста появилась довольно характерная для производственного романа фигура «волевого» директора Векова.

Мотивы и образы «Арктического моста» перекликаются с романом Лукина «Судьба открытия», а также с нашумевшим позднее романом В.Дудинцева «Не хлебом единым» (1954), хотя, конечно, в последнем иной тип повествования. Но психологически они едва намечены. За приключенчески-публицистической конструкцией можно даже не уловить ни сальеризма Степана, ни «ячества» Алексея, а Веков воспринимается чуть ли не положительным героем. В отличие от Дудинцева Казанцев не углубился с социальную природу, не исследовал нравственной подоплеки столкновений своих инженеров и изобретателей, как это задолго до него попытался сделать Я.Ларри в повести «Страна счастливых» (Павел Стельмах — Молибден).

Мы еще скажем о достоинствах «Арктического моста». Здесь же отметим, что в романе отразилась бесконфликтная установка на борьбу «лучшего с хорошим». А.Беляев считал, что для романа о будущем нужен «конфликт положительных героев между собой»[216] (в 30-е годы в научной фантастике преобладали мотивы классовой борьбы). Но беда в том, что этот упрощенный «конфликт будущего» распространяли и на произведения о настоящем, чему способствовала, так сказать, родовая специфика научно-фантастической литературы: фантастика неизбежно отвлекается от конкретной социальности. Первые побеги бесконфликтности проявились в научной фантастике раньше и явственней, чем в реалистической литературе.

* * *

«Генератор чудес» Долгушина и отчасти «Арктический мост» Казанцева примечательны одной важной для эволюции научно-фантастического романа особенностью. Здесь не только изображена группа людей, занятых решением одной задачи, но выдвинута — впервые, вероятно, в нашей фантастике — проблема научного коллектива в современном понимании. Сегодня трудно представить историю крупного открытия без переплетения многих судеб. Но не столь давно наука была другой. В романах 20-х годов на узкой площадке отдельных изобретений, принадлежащих отдельным лицам, завершалась старая коллизия фантастики XIX — начала XX в.: одинокий гений и мир.

Коллизия восходит к роману Мэри Шелли «Франкенштейн, или Современный Прометей» (1818), в котором искусственный гигант, безмерно одинокий, ненавидит своего творца и мстит ему. Эгоцентрист, жаждущий власти, или, наоборот, благородный гуманист, непонятый гениальный ученый или мститель за правое дело, а иногда тот и другой третий в одном лице, но по-прежнему одинокий, — эти мотивы и образы на протяжении столетия питали научно-фантастический роман, от Немо и Робура Завоевателя Жюля Верна до профессора Челленджера Конан Дойла и лорда Чальсбери Куприна.

Давала знать близость научной фантастики к традиции романтизма. Литературные корни, впрочем, уходили глубже — в действительность, порождавшую эту коллизию. Уэллс осуждал индивидуализм Гриффина и вместе с тем обвинял среду, затравившую гениального анархиста. Если на минуту отвлечься от социального критицизма «Человека-невидимки», образ ученого-одиночки характеризовал в свое время и состояние науки. Все это ярко показано в упоминавшемся уже романе Лукина «Судьба открытия».