Морализм Островского как проблема
Морализм Островского как проблема
Герои пьес Островского, их действия и нравственность, совокупный портрет русской жизни кисти Островского — все это долгие годы было пищей для критиков. Не то с целостным мировоззрением самого автора. Полагая силу Островского в чистой художественности, дающей удобный повод для разных толкований, исследователи редко обращались к задачам выявления этической позиции драматурга, к определению его миропонимания. Часто в критических сочинениях мелькает мысль о том, что оно, в общем, бесхитростное. Характерно мнение Е. Эдельсона: «Основа мировоззрения Островского есть простое, благодушное, гуманное отношение его к своим типам, как к живым людям»[127].
Обобщил подобный взгляд на мировоззрение Островского А. Кугель в специальной статье[128]. Кугель, обогащенный знанием философских исканий конца века, с этой высоты рассматривает Островского как художника светлого и ясного. «У Островского элемент морали занимает, так сказать, всю авансцену… ‹…›…слышится всегда испытующий голос: кто ты, мил человек?»[129] Казалось бы, это верно не только для Островского, испытующий голос: кто ты, мил человек? — слышится из всей русской литературы XIX века. Главной особенностью Островского Кугель считает «оправдание добра», привлекая название известной книги Вл. Соловьева. «В огромной части своих пьес Островский все время поглощен “оправданием добра”, проповедью жалости и сострадания, верою, подчас наивною и детскою, в конечное посрамление зла»[130].
Хотя слова, использованные Кугелем, вроде бы и верны и отвечают общему свечению драматургии Островского — добро, жалость, вера, но образ моралиста-утешителя, христианского проповедника, возникающий из этой критической интерпретации, не совпадает с личностью Островского и вовсе тускнеет и меркнет от чтения самих пьес. Из обозначенной
Кугелем «огромной части пьес» исчезают и «Гроза», и «Бесприданница», и «Волки и овцы», и «На всякого мудреца довольно простоты», и «Снегурочка», и все исторические сочинения, и многое, слишком многое другое. Где «оправдание добра», хотя бы, скажем, в «Грех да беда на кого не живет», или проповедь жалости в «На бойком месте», или «вера в конечное посрамление зла» в «Снегурочке» — понять трудно. Чувствуя это, Кугель пишет особо о пьесах, где происходит восстание языческого духа против морали христианства. Но столкновение язычества и христианства из-за своей трагической сложности уже исключает прямолинейную трактовку их борьбы как борьбы добра и зла. Получается, что «Дон Алонзо Добрый» (так называет Кугель Островского) довольно искусно запутал мораль своих пьес, так что вопрос о правоте или виновности огромного числа героев Островского не поддается однозначному решению.
Точнее и глубже всех, по моему мнению, поставил проблему морализма Островского в небольшой статье П. Марков[131]. Он разделяет проблему на две части: по его мысли, есть морализм Островского как творческий прием, создающий стиль пьес (названия-пословицы, говорящие фамилии, утешительные финалы, нравоучения и поучения, исходящие от каких-то персонажей), и другой морализм — «те общие моральные законы, которым подчиняет Островский творимый им мир и его обитателей»[132].
Марков считает, что первый, «внешний», явно бросающийся в глаза морализм, который многие критики принимали за отражение мировоззрения драматурга, есть своего рода рамка, куда вставлена картина, дабы изображение воспринималось без тревоги и резкой боли. Ведь, по убеждениям Островского, настоящее искусство должно производить благодетельное, а не раздражающе-мучительное впечатление.
Рассматривая моральные законы, которые определяют мир Островского, Марков обнаруживает много удивительного, ни в коей мере не сводимого к «проповеди жалости». Говоря о «Грозе», он отмечает, что для действующих лиц драмы «первостепенно важны их мысли о правде жизни»[133]. И на этой пьесе, и на других «лежат отблески и отсветы каких-то всегда различных правд»[134]. Если первая, внешняя морализация создает стиль пьес, то сами моральные внутренние законы мира Островского создаются не простыми противопоставлениями явного добра и очевидного зла, но «отблесками различных правд», столкновениями вины и расплаты, искупления и греха, истины и лжи.
Вспомним слова Е. Эдельсона о том, что Островский относится к своим типам как к живым людям. Если принять это на веру, человеческое лицо художника Островского окажется малопривлекательным: он допускает гибель любимых женщин-героинь и, будучи с ними рядом, ничего не предпринимает к их спасению; он не удерживает друзей-героев от падений, преступлений, ошибок, расплата за которые будет суровой; он разрешает ограбить нищего, унизить слабого, обмануть доверчивого…
Истинный Алонзо Добрый, христианский моралист, так поступать не может — оттого моралисты не пишут пьес. Островский не моралист, но мораль в его творческом мире — элемент первостепенной важности.
Жизнь героев пьес Островского и те моральные законы, которым эта жизнь неумолимо подчинена, находятся между собой в напряженных драматических или даже трагических взаимоотношениях. И морализм Островского несводим к одному лишь чисто формальному приему, это не овечья шкура, в которую спрятан волк беспощадной художественности. Мораль у Островского — одно из главных невидимых, но действующих лиц.
Марков справедливо утверждает: «Попытка определения морализма поэта означает одновременно и попытку увидеть сквозь его творчество человеческое лицо художника»[135]. Стало быть, если мы возьмем для изучения морализм Островского в исторических пьесах, то, очевидно, в конечном итоге должны получить представление о взглядах драматурга на ход исторического времени, его мнение об истории России, его отношение к историческим приключениям национальной самобытности и превращениям национальной судьбы.
«Исторический морализм» Островского, исследование того, каким моральным законам подчиняются или против каких законов восстают герои его исторических драм, его лирическая оценка русской истории — вот наша исследовательская, желанная для достижения цель.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.