Провиденциализм и свобода воли: «Рука всевышнего отечество спасла» Н. Кукольника и драма А. Островского «Козьма Захарьич Минин, Сухорук»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Провиденциализм и свобода воли:

«Рука всевышнего отечество спасла» Н. Кукольника

и драма А. Островского «Козьма Захарьич Минин, Сухорук»

Плод многолетнего труда, пьеса о Козьме Минине, не поставленная на сцене, встретила мало одобрения и в критике. С одной стороны, смутил лучезарный патриотизм автора «Грозы», с другой — оба лагеря находили, что пьеса Островского недостаточно народна. Тургенев отозвался так: «… бедноватая хроника с благочестиво-народной тенденцией».[142] Остроумно написал о «Минине» Писарев, точно определив тот ориентир, что был в умах критиков. Он сравнил пьесу Островского с известнейшим патриотическим произведением Нестора Кукольника «Рука Всевышнего отечество спасла» (1834), не находя между ними существенной разницы: «И Кукольник и Островский рисуют исторические события так, как наши доморощенные живописцы и граверы рисуют доблестных генералов: на первом плане огромный генерал сидит на лошади и машет каким-нибудь дрекольем; потом — клубы пыли или дыма… потом — за клубами крошечные солдатики, поставленные на картину только для того, чтобы показать наглядно, как велик полковой командир и как малы в сравнении с ним низшие чины. Так, у Островского на первом плане — колоссальный Минин, за ним — его страдания наяву и видения во сне, а совсем позади два-три карапузика изображают народ, спасающий отечество. По-настоящему следовало бы всю картину перевернуть, потому что в нашей истории Минин, а во французской — Иоанна д’Арк понятны только как продукты сильнейшего народного воодушевления»[143].

Один Писарев был способен влить столько яда всего лишь в несколько фраз. Тут и его постоянная пикировка с Добролюбовым: обличителя «темного царства» он ставит на одну доску с придворным иконописцем самодержавия. Тут и нечто большее: упрекая Островского в недостаточной народности и преувеличении роли личности в истории, Писарев на самом деле метит в Промысел и Провидение, считая Жанну д’Арк, беседовавшую с архангелами, и Минина, призванного к подвигу святым Сергием (так гласят предания), всего лишь продуктами народного воодушевления.

Но исступленный, мистический провиденциализм Кукольника вовсе не близок, а может даже, и противоположен идейному строю «Минина» Островского.

Всевышний Кукольника непосредственно творит историю, пользуясь людьми как орудиями или как оружием, скорее всего. Это мрачный, грозный, ужасный Всевышний, имеющий сильные руки, и человекоподобное оружие, которое он держит в руках, сумрачно и фанатично предано ему. На первом плане не один Минин, но и Пожарский, равный ему по силе.

Зажигая пламенной речью нижегородцев, Минин у Кукольника предлагает:

Казнь извергам! Без строя и вождя

Мы потечем, Москву огнем обымем,

И в ней всю Русь мы Богу предадим.

И Бог судил; приемлет Русь на небо;

А Землю ту, где жило Православье,

Сугубым пеплом покрывает…

Горит земля! Ни одному врагу

Жилья на ней не ставить![144]

То есть Минин готов уничтожить Русь, чтобы она не досталась врагу. Под стать ему и князь Пожарский, восклицающий: «Я — ничто. Я только меч твой, Боже!»[145] Впрочем, Всевышний может обойтись и без своих марионеток, действуя непосредственно: он убивает ядром Заруцкого, лишает разума Марину Мнишек. При такой исключительной степени всесильности Бог Кукольника мог бы прекрасно обойтись без ополчения, убрав иноземцев из Кремля взмахом руки. Но его игра сложнее: ему надобно доказательств преданности и покорности, только тогда он протягивает своей Руси могучую десницу. Русский Бог в изображении Кукольника, точно самодержавный деспот, нуждается в превознесении, мольбах о пощаде, неукоснительном смирении и полном подчинении.

Конечно, перед нами крайний, примитивный почти до карикатурности вариант исторического провиденциализма. Весьма отличается от него общий колорит драмы К. Аксакова «Освобождение Москвы в 1612 году» (1848). Это последовательное и подробное изложение событий 1612 года, точно по летописям и хроникам, с использованием подлинных грамот, прилежное, далекое от художественности, с широко разработанным «народным фоном» и скромными трудолюбивыми героями, которые ничуть не напоминают исступленных фанатиков Кукольника. В народе у Аксакова неторопливо и неназойливо поговаривают, что, конечно, в неурядицах Смуты виден гнев Божий. «Что ни делаешь, все не спорится. Самозванца Гришку свели, — еще хуже стало. ‹…›…да и потом удачи не было ни в чем, ничего Бог не благословлял»[146]. То ли дело в том, что народ поверил обману Гришки Отрепьева, то ли Василий Иванович Шуйский виноват, то ли, как говорит персонаж по имени Иван: «Да видно, все мы грешны» — неясно, в чем именно, а грешны, и все тут.

О Боге и Божьих делах говорят у Аксакова как о чем-то далеком от человеческого уразумения. Минин и Пожарский справляют обыкновенное воинское дело, без особого даже пафоса, настолько очевидна его необходимость.

«Козьма Захарьич Минин, Сухорук» Островского, действительно, имеет на первом плане «колоссального Минина», князь Пожарский — лицо эпизодическое, Заруцкий и Ляпунов в пьесе не появляются. Заканчивается хроника не избранием Михаила Романова, как пьеса Кукольника, и не освобождением Москвы, как сочинение Аксакова. Закачивается она призванием Козьмы Минина на небывалую службу: «Аксенов. Прими ж такое звание от нас, какого наши деды не слыхали и внуки не услышат, и зовись ты Выборным всей Русскою Землею!»[147]

После этого в эпилоге кратко рассказано прощание нижегородцев с ополчением и его выход из Кремля.

Стало быть, все, что творчески интересует драматурга, — как же это случилось, что человек из торгового сословия, земский староста, «говядарь», собрал и одушевил великое историческое деяние — ополчение 1612 года. Центром пьесы становится столь прозаическое событие, как сбор казны, когда нижегородцы в едином энтузиастическом порыве отдают свои «животишки», нажитое добро на правое дело. П. Анненков, усердный почитатель Островского, с восторгом писал, что в хронике Островского дух народа явился воочию[148]. Но дух народа явился, свершив мучительное усилие и преодолев громадную толщу слабостей, привычек, страхов, бытовых раздоров, лени, малодушия, корысти и неверия в собственную силу. Дух народа явился не по мановению руки Всевышнего, а упрямой волей нижегородского старосты.

Минин — не оружие в руках Всевышнего, но скорее тонкий музыкальный инструмент: он сам настраивает, налаживает свою душу на восприятие веры и силы. А почувствовав их, крепко берет нижегородцев в свои руки, не допуская сникнуть воодушевлению.

Вот начало четвертого действия: в соборе читают грамоту из Сергиева монастыря. Народ потрясен, во всем соборе рыдание. Расходясь, народ толкует о происшедшем. «Две женщины. 1-я. Ни в жизнь столько слез не видала! Ни на одних похоронах того не бывает. 2-я. Уж и не говори! Так рекой и разливались. Ангелы-то с небеси, чай, смотрят да радуются». «Старик и женщина. Старик. Гибнет, говорит, все наше государство! гибнет вера православная! Легко сказать — гибнет вера православная! Каково это слово! Скажи ты мне, каково слышать? Женщина. Тяжко-то оно слышать, тяжко, а хорошо, кабы почаще нам эти слова напоминать! А то живем тут, беды большой над собой не видим, никакой муки не терпим; этак не то что своих ближних, и Бога-то забудешь».

Из этого теплого, несколько юмористического, «островского» говора нижегородцев виден привычный, размеренный уклад мыслей и чувств, который может ненадолго поддаться сильному одушевлению, но так же легко и успокоится. Поплакали, подивились своему собственному умилению, и забыли. Потому Козьма Захарьич сразу после этой обедни собирает народ. «Аксенов. Сейчас наказывал Козьма Захарьич сказать народу, чтоб не расходился. Пожалуй, после все и не сберешь, да и сердца-то огрубеть успеют». Ту т же, пока не остыли нижегородцы от пролитых за обедней слез, Минин предлагает им собрать казну на ополчение. Он как будто высвобождает их души из бытовой коросты, заставляет «вылезти из шкуры», и они уже не могут не полюбить его, видя в нем свой собственный душевный порыв.

Но преодолеть корысть мало, надо раззадорить горожан до особого русского состояния, когда с шеи снимается крест, когда все равно, жить или умереть, когда все житейское и суетное враз теряет всякую силу, всякую привлекательность. Этого Минин добивается испугом, отказываясь принять казну (она недостаточна для ополчения), и народ, видя в нем олицетворение своего душевного подъема, идет далее и отдает себя целиком. «А животов не станет — жен с детями имать у нас и отдавать в заклад».

Сила Минина в упорстве, с каким он постепенно раздувает малые искорки воодушевления в очистительный костер всенародного подвига. Ведь поначалу ведутся горестные разговоры о состоянии родной страны, из тех, что можно вести десятилетиями. Между этими искренними, но необязательными разговорами и выходом ополчения из Нижнего лежит подвиг Минина. Одинокой, сосредоточенной думой о всеобщей беде он сам себя вызволил из обыденного строя жизни и наладил свою душу на восприятие «музыки небесных сфер», а затем помог-заставил взлететь и других. «Минин: Молись да жди, пока Господь сподобит тебя такую веру ощутить в душе твоей, что ты не усомнишься с горами речь вести и приказать горам сползти с широких оснований…»

Таким образом, подвиг нижегородцев и святое, кряжистое упрямство Козьмы Минина есть их неоспоримая заслуга, пусть и благословленная свыше. Осуществление Промысла не происходит с тою беспечной легкостью, с какой происходит осуществление иных капризов абсолютных самодержцев в покорных и смиренных странах. Провидение не обращает людей в марионеток, но оставляет за каждым свободу воли.

Следующая пьеса Островского — «Воевода, или Сон на Волге». При всей нежнейшей поэтичности, восхитившей многих придирчивых современников, «Воевода», конечно, густо замешен на мотивах социальной справедливости и социального беззакония. Если рассматривать пьесу в связке с «Мининым», обнаруживаются интересные переклички.

Вот опять — большой торговый город, лет шестьдесят спустя после Смуты. С. Дурылин даже считал, что это Нижний Новгород, но другие исследователи называют Кострому[149]. Воевода, посадские — все как в «Минине». Только разве за эту жизнь, говоря несколько иронически, боролся Козьма Минин? Он освобождал Москву, отстаивал православные твердыни. Твердыни стоят нерушимо. Москва, как говорится, в полном порядке — как мать городов и центр Святой Руси, рассылает грамоты и сажает на кормление воевод.

Прошел миг национального подъема, объединившего все сословия, священный подвиг стал достоянием истории, а русская самобытность обрела неколебимые границы. И жизнь пошла своим чередом — с беспредельным самодурством воевод, кляузами подьячих, с общим неважным, негодным строем и с отчаянно сильным и талантливым, но как-то вкривь-вкось, не в полную силу живущим народом.

Все, что касается народной души, народных верований, Островский изображает с трогательной любовью и пониманием. Но его оценка общего строя этой жизни совершенно недвусмысленна. Вот финал пьесы, когда становится известно, что власть самодура-воеводы Шалыгина окончена по царскому указу. «Ну, старый плох, каков-то новый будет», — говорят старые посадские. «Да, надо быть, такой же, коль не хуже», — отвечают молодые посадские. Уморительно, что именно молодые посадские подвержены столь непохвальному скепсису. Эти реплики будто размыкают пьесу, подключая ее и ко всем последующим временам. Моментально образуется сатирическая перспектива русской жизни с вечной заменой плохого еще худшим, чуть ли не по-щедрински.

В ходе Смутного времени народ отстоял свое право на собственную, не покорную ничему инонациональному жизнь. Нет никакой угрозы русской самобытности. Но, предоставленная сама себе, она сама же и сплетается в тугой узел драматических противоречий, когда чудесная поэтическая религиозность сочетается с диким разбоем, а размах душевной красоты и силы — с уродливым беззаконием.

Погрузившись в исторический быт народа второй половины XVII века, Островский совершил затем резкий скачок, вернувшись к началу истории, им уже будто завершенной. Исследование драмы национальной самобытности привело его к созданию удивительного произведения — хроники «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.